- Да, - отвечал я, - мне нужна комната, и мне сказали... - Кто вам сказал?
   - Не знаю... какая-то старушка...
   - Ах, это, верно, Авдотьюшка; да, у сестры прекрасная комната; сестра моя - это не из барышей отдает, она недавно овдовела, так только чтобы не в пустой квартире жить. Вам будет прекрасно: там тишина невозмутимая. Скучно, может быть?
   - Я, - говорю, - этого не боюсь.
   - А не боитесь, так и прекрасно; а соскучитесь - пожалуйте во всякое время ко мне, я всегда рад. Вы студент? Я страшно люблю студентов. Сам в университете не был, но к студентам всегда чувствую слабость. Да что! Как и иначе-то? Это наша надежда. Молодой народ, а между тем у них все идеи и мысли... а притом же вы сестрин постоялец, так, стало быть, все равно что свой. Не правда ли?
   Я очень затруднялся отвечать на этот поток красноречия, но купидон и не ждал моего согласия.
   - Эй, Клим! - крикнул капитан, - Клим!
   Он при этом ударил два раза в ладони и крикнул:
   - Трубочку поскорее, трубочку и шоколад... Две чашки шоколаду... Вы выкушаете? - спросил он меня и, не дождавшись моего ответа, добавил: - Я чаю и кофе терпеть не могу: чай действует на сердце, а кофе - на голову; а шоколад живит... Приношу вам тысячу извинений, что мы так мало знакомы, а я позволяю себе шутить.
   С этими словами он схватил меня за колено, приподнялся, отодвинул немного табуретку и, придвинувшись к зеркалу, начал тщательно вывертывать из волос папильотки.
   - Приношу вам две тысячи извинений, что задерживаю вас, но все это сейчас кончится... мне и самому некогда... Клим, шоколаду!
   Клим подал шоколад.
   Я поблагодарил.
   - Нет, пожалуйста! У нас на Руси от хлеба-соли не отказываются. В Англии сорок тысяч дают, чтоб было хлебосольство, да нет, - сами с голоду умирают, а у нас отечество кормит. Извольте кушать.
   Делать было нечего, я принял чашку.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
   - Вон ваша комната-то, всего два шага от меня, - заговорил капитан. Видите, на извозчика ко мне уж немного истратите. Вон видите тот флигель, налево?
   Я приподнялся, взглянул в окно и отвечал, что вижу.
   - Нет, вы подойдите, пожалуйста, к окну.
   - Да я и отсюда вижу.
   - Нет, вы подойдите; тут есть маленький фокус. Видите - прекрасный флигелек. У нас, впрочем, и вообще весь двор в порядке. Прежде этого не было. Хозяйка была страшная скареда. Я здесь не жил; сестра моя здесь прежде поселилась; я к ней и хаживал. Хозяйка, вот точно так же как сестра теперь, лет пять тому назад овдовела. Купчиха ничего себе - эдакая всегда довольно жантильная была, с манерами, потому что она из актрис, но тяготилась и вдовством и управлять домом; а я, как видите, люблю жить чисто, - не правда ли? Что? Я ведь, кажется, чисто живу? Правда-с?
   - Да, - отвечаю я, - правда.
   - Кажется, правда, и это с самого детства. Познакомитесь с сестрой, она вам все это расскажет; я всегда любил чистоту и еще в кадетском корпусе ею отличался. Кто там что ни говори, а военное воспитание... нельзя не похвалить его; разумеется, не со всех сторон: с других сторон университет, может быть, лучше, но с другой стороны... всегда щеточка, гребенка, маленькое зеркальце в кармане, и я всегда этим отличался. Я, бывало, приду к сестре, да и говорю: "Как это у вас все грязно на дворе! Пять тысяч извинений, говорю, приношу вам, но просто в свинушнике живете". Хозяйка иногда хаживала к сестре... ну, и... сестра ей шутила: "вот, говорит, вам бы какого мужа". Шутя, конечно, потому что моя сестра знает мои правила, что я на купчихе не женюсь, но наши, знаете, всегда больше женятся на купчихах, так уж те это так и рассчитывают. Однако же я совсем не такой, потому что я к этой службе даже и неспособен; но та развесила уши. Ну куда же, скажите пожалуйста, мне жениться - приношу вам двадцать тысяч извинений, - да еще жениться на купчихе?.. Нет, говорю, я жениться не могу, но порядок действительно моя пассия, и домом управлять я согласен. Она мне и предложила вот эту квартиру. Квартира, конечно, очень не велика. Передняя, что вы видели, зал, да вот эта комната; но ведь с одного довольно, а денщик мой в кухне; но кухоньку выправил, так что не стыдно; Клим у меня не так, как у других. Вот вы его видели; спросите его потом когда-нибудь, пожалуется ли он на меня? Клим! - крикнул он громко, - Клим! В дверях показался серый Клим.
   - Доволен ты мной или нет? Не бойся меня, отвечай им так, как бы меня здесь не было.
   - Много доволен, ваше благородие, - отвечал денщик.
   - Ах ты, скотина!
   Постельников самодовольно улыбнулся и, махнув денщику рукою, добавил:
   - Ну, и только, и ступай теперь к своему месту, готовь шинель. На меня никто не жалуется, - продолжал капитан, обратясь ко мне. - Я всем, кому я что могу сделать, - делаю. Отчего же, скажите, и не делать? Ведь эгоизм, - я приношу вам сто тысяч извинений, - я ваших правил не знаю, но я откровенно вам скажу, я терпеть не могу эгоистов.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
   Поток этих слов был сплошной и неудержимый и даже увлекательный, потому что голос у Леонида Григорьевича был необыкновенно мягкий, тихо вкрадчивый, слова, произносимые им, выходили какие-то кругленькие и катились, словно орешки по лубочному желобку. На меня от его говора самым неприличным образом находил неодолимейший магнетический сон. Под обаянием этого рокота я даже с удовольствием сидел на мягком кресле, с удовольствием созерцал моего купидона и слушал его речи, а он продолжал развивать передо мной и свои мысли и свои папильотки.
   - Хозяйка, - продолжал он, - живет тут внизу, но до нее ничто не касается; всем управляю я. И сестра теперь тоже, и о ней надо позаботиться. У меня, по правде сказать, немалая опека, но я этим не тягощусь, и вы будьте покойны. Вы сколько платили на прежней квартире? Я сказал, сколько я платил.
   - О, мы устроим вас у сестры даже гораздо дешевле и, верно, гораздо лучше. Вы студент, а в той комнате, где вы будете жить, все даже располагает к занятиям. Я оттуда немножко отдаляюсь, потому что я жизнь люблю, а сестра теперь, после мужниной смерти, совсем, как она говорит, "предалась богу"; но не суди да не сужден будеши. Впрочем, опять говорю, там бесов изгоняют ладаном, а вы если когда захотите посмотреть бесов, ко мне милости просим. Я, знаете, живу молодым человеком, потому что юность дважды не приходит, и я вас познакомлю с прекрасными дамочками... я не ревнив; нет, что их ревновать!
   Он, махнув рукой, развернул последнюю папильотку и, намочив лежавшее возле него полотенце одеколоном, обтер себе руки и заключил:
   - А теперь прошу покорно в вашу комнату. Времени уже совсем нет, а мне еще надо завернуть в одно местечко. Клим! - громко крикнул он, хлопнув в ладоши, и, пристегнув аксельбанты, направился чрез гостиную.
   Я шел за ним молча, не зная на что и для чего я все это делал. В передней стоял Клим, держа в руках серую шинель и фуражку. Хозяин мой взял у него эту шинель из рук и молча указал ему на мою студенческую шинель; я торопливо накинул ее на плечи, и мы вышли, прошли через двор и остановились у двери, обитой уже не зеленою сияющею клеенкой, а темным, толстым, серым сукном. Звонок здесь висел на довольно широком черном ремне, и когда капитан потянул за этот ремень, нам послышался не веселый, дребезжащий звук, а как бы удар маленького колокола, когда он ударяет от колеблемой ветром веревки. Прошла минута, нам никто не отворял, Постельников снова дернул за ремень. Снова раздался заунывный звук, и дверь неслышным движением проползла по полу и распахнулась. Пред нами стояла старушка, бодренькая, востроносенькая, покрытая темным коричневым платочком. Капитан осведомился, дома ли сестра и есть ли у нее кто-нибудь.
   - Есть-с, - отвечала старушка.
   - Монахи?
   - Отец Варлаамий и Евстигнея с Филаретушкой.
   - Ну, вот и прекрасно! Пусть они себе там и сидят. Скажи: постояльца рекомендую знакомого. Это необходимо, - добавил он мне шепотом и тотчас же снова начал вслух: - Вот видите, налево, этот коридор? там у сестры три комнаты; в двух она живет, а третья там у нее образная; а это вот прямо дверь - тут кабинет зятев был; вот там в нее и ход; а это и есть ваша комната. Глядите, - заключил он, распахивая передо мной довольно высокие белые двери в комнату, которую действительно можно было назвать прекрасною.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
   Комната, предлагаемая мне голубым купидоном, была большой наугольный покой в два окна с одной стороны, и в два - с другой. Весь он выходил в большой густой сад, деревья которого обещали весной и летом много прохлады и тени. Стены комнаты были оклеены дорогими коричневыми обоями, на которых миллион раз повторялась одна и та же буколическая сцена между пастухом и пастушкой. В углу стоял большой образ, и пред ним тихо мерцала лампада. Вокруг стен выстроилась тяжелая мебель красного дерева с бронзой, обитая темно-коричневым сафьяном. Два овальные стола были покрыты коричневым сукном; бюро красного дерева с бронзовыми украшениями; дальше письменный стол и кровать в алькове, задернутая большим вязаным ковром; одним словом, такая комната, какой я никогда и не думал найти за мои скромные деньги. Неудобств, казалось, никаких.
   Несмотря на то, что мы только что вступили в эту комнату, тишина ее уже оказывала на меня свое приятное действие. Это действительно была глубокая и спокойная тишина, охватывающая собой человека с первой же минуты. Вдобавок ко всему этому в комнате слышался слегка запах росного ладану и смирны, что я очень люблю.
   Капитан Постельников заметил, что этот запах не ускользнул от меня, и сказал:
   - Запахец, конечно, есть; но как на чей взгляд, а на мой все-таки это не бог весть какое неудобство. А зато, я вам говорю, эта Василиса старушка, которую вы видели, - предобрая, и сестра предобрая. Богомольная только, ну да что же вам до этого? Я, разумеется, не знаю ваших правил, но я никогда открыто против религии не возражаю. К чему? Всех вдруг не просветишь. Это все само собой имеет свое течение и окончится. Я богомольным не возражаю. Вы даже, может быть, заметили, у меня у самого есть лампады? Я их сам жгу. Что же такое? Это ведь в существе ничему не мешает, а есть люди, для которых это очень важно... Вы можете этому не поверить, но это именно так; вот, недалеко ходить, хоть бы сестра моя, рекомендую: если вы с ней хорошенько обойдетесь да этак иногда кстати пустите при ней о чем-нибудь божественном, так случись потом и недостаток в деньгах, она и денег подождет; а заговорите с ней по-модному, что "мол бог - пустяки, я знать его не хочу", или что-нибудь такое подобное, сейчас и провал, а... а особенно на нашей службе... этакою откровенностию даже все можно потерять сразу.
   - Сестра! - крикнул капитан, стукнув в стену, - вели Василисе чрез два часа здесь все освежить, к тебе придет твой постоялец, мой хороший знакомый. Это необходимо, - опять сказал он мне шепотом.
   - А как вас зовут? Я назвал мое имя.
   - Его зовут Орест Маркович Ватажков; запиши у себя, а теперь мы с ним едем. - И с этим Постельников надел посреди комнаты фуражку и повлек меня за собою.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   Через ту же лестницу мы снова спустились на двор, где я хотел раскланяться с Постельниковым, не имея, впрочем, никакого определенного плана ни переезжать на квартиру к его сестре, ни улизнуть от него; но Леонид Григорьевич предупредил меня и сказал:
   - Нет, вы что же? разве вы куда-нибудь спешите?
   - Да, немножко.
   - Ну, немножко ничего... Вы в какую сторону? Я сказал. - Ах, боже мой, нам почти по дороге. Немножко в сторону, да отчего же? Для друга семь верст не околица, а я - прошу у вас шестьдесят тысяч извинений - может быть, и не имею еще права вполне называться вашим другом, но надеюсь, что вы не откажете мне в небольшой услуге.
   - Охотно, - говорю, - если только могу.
   - О, очень можете, а я вам сделаю услугу за услугу.
   С этими словами мы снова очутились у знакомой зеленой двери капитановой квартиры. Он нетерпеливо дернул звонок и, вскочив на минуту, действительно тотчас же выскочил назад. В руках его была женская картонка, в каких обыкновенно модистки носят дамские шляпы, большой конверт и длинный тонкий сверток. Из этого свертка торчала зонтичная ручка.
   - Вот, - обратился он ко мне, - потрудитесь это подержать, только держите осторожнее, потому что тут цветы, а тут, - я, разумеется, приношу вам сто тысяч извинений, но ведь вам уж все равно, - так тут зонтик. Но, боже мой, что же это такое? - воскликнул капитан, взглянув на этот зонтик. Вот проклятая рассеянность! Эта проволочка так и осталась неспиленною! Клим, скорее напилок! - И капитан быстро, одним движением сбросил с себя шинель, присел верхом на стул, с большим мастерством укрепил к столбику стула зонтик и начал быстро отпиливать небольшой кусок проволоки.
   - Я люблю эту работу, - говорил он мне между делом. - Я вам скажу: в наши лета все в магазинах для дам покупать - это, черт возьми, накладно, да и что там купишь? Все самое обыкновенное и втридорога; а я этак все как-нибудь у Сухаревой башни да на Смоленском... очень приятно, вроде прогулки, и вещи подержанные недорого, а их вот сам починю, выправлю и презентую... Вы увидите, как мы заживем, - жаловаться не будете. Я вот вас сейчас подвезу до Никитских ворот и попрошу о маленьком одолжении, а сам поскорее на службу; а вы зато заведете первое знакомство, и в то же время вам будет оказана услуга за услугу.
   Я совсем не знал, что со мною делают. У подъезда стояла гнедая лошадка, запряженная в небольшие дрожечки. Мы сели и понеслись. Во всю дорогу до Никитских ворот капитан говорил мне о своем житье, о службе, о бывающих у него хорошеньких женщинах, о том, как он весело живет, и вдруг остановил кучера, указал мне на одни ворота и сказал:
   - Вот тут я вас усердно прошу спросить прямо по лестнице, в третьем этаже, перчаточницу Марью Матвеевну; отдайте ей эти цветы и зонтик, а коробочку эту Лизе, блондинке; приволокнитесь за нею смело: она самое бескорыстнейшее существо и очень влюбчива, вздохните, глядя ей в глаза, да руку к сердцу, она и загорится; а пока au revoir(До свиданья (франц.)).
   И прежде чем я нашелся что-нибудь ответить, капитан Постельников уже исчез из моих глаз.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
   Должно вам сказать, что все эти поручения, которые надавал мне капитан Постельников, конечно, были мне вовсе не по нутру, и я, несмотря на всю излишнюю мягкость моего характера и на апатию, или на полусонное состояние, в котором я находился во все время моих разговоров с капитаном, все-таки хотел возвратить ему все эти порученности, но, как я сказал, это было уже невозможно.
   Следующею мыслью, которая мне пришла за этим, было возвратиться назад и отнести все это на его квартиру и отдать его Климу. Я находил, что это всего достойнее; но, к крайнему моему удивлению, сколько я ни звонил у капитанской двери, мне ее никто не отпер. Я отправился было в квартиру его сестры, но здесь на двукратно повторенный мною звонок мне отпер двери полный румяный монах и с соболезнующим взглядом в очах проговорил:
   - Великодушно извините: Марья Григорьевна позатрапезно опочили, услужающих их дома нет, а мы, приходящие, ничего принять не можем.
   Черт знает что такое. Э, думаю, была не была, пойду уж и сдам скорей по адресу.
   И вот я снова взял извозчика и поехал к Никитским воротам.
   Нет никакой нужды рассказывать, что за особ встретил я в тех девицах, которым я передавал посланные через меня вещи. Довольно сказать, что все это было свежо, молодо - и, на тогдашний юный, неразборчивый мой вкус, очень и очень приглядно, а главное - бесцеремонно и простодушно. Я попал на именины и хотел, разумеется, сейчас же отсюда уйти; но меня схватили за руки и буквально силой усадили за пирог, а пока ели пирог, явился внезапно освободившийся от своих дел капитан Постельников и с ним мужчина с страшными усищами: это был поэт Трубицын. Кончилось все это для меня тем, что я здесь впервые в жизни ощутил влияние пиршества, в питье дошел до неблагопристойной потребности уснуть в чужом доме и получил от Трубицына кличку "Филимон-простота", - обстоятельство ничтожное, но имевшее для меня, как увидите, самые трагические последствия.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
   Проснувшись перед вечером на диване в чужой квартире, я быстро вскочил и с жесточайшею головною болью бросился скорей бежать к себе на. квартиру; но представьте же себе мое удивление! только что я прихожу домой на свою прежнюю квартиру, как вижу, что комнату мою тщательно прибирают и моют и что в ней не осталось уже ни одной моей вещи, положительно, что называется, ни синя пороха.
   - Как же и куда все мое отсюда делось?
   - А ваше все, - отвечают, - перевез к себе капитан Постельников.
   - Позвольте-с, - говорю, - позвольте, что это за вздор! как капитан Постельников перевез? Этого быть не может.
   - Нет-с, - говорят, - действительно перевез.
   - Да по какому же праву, - говорю, - вы ему отпустили мои вещи?
   Но вижу, что предстоящие после этого вопроса только рты разинули и стоят передо мною как удивленные галчата. - По какому праву? - продолжаю я добиваться.
   - Капитану-то Постельникову? - отвечают мне с смущением.
   - Да-с.
   - Капитану Постельникову по какому праву?
   - Ну да: капитану Постельникову по какому праву? Галчата и рты замкнули: дескать, на тебя, брат, даже и удивляться не стоит.
   - Вот, - говорят, - чубучок ваш с змеиными головками капитана Постельникова денщик не захватил, так извольте его получить.
   Я рассердился, послал всем мысленно тысячу проклятий, надел шинель и фуражку, захватил в руки чубучок с змеиными головками и повернулся к двери, но досадно же так уйти, не получа никакого объяснения. Я вернулся снова, взял в сторонку мать моего хозяина, добрейшую старушку, которая, казалось, очень меня любила, и говорю ей:
   - Матушка, Арина Васильевна! Поставьте мне голову на плечи: расскажите, зачем вы отдали незнакомому человеку мои вещи?
   - Да мы, дитя, думали, - говорит, - что сынок мой Митроша на тебя жалобу приносил, что ты квартиры не очищаешь, так что тебя по начальству от нас сводят.
   - Ах, Арина Васильевна, да разве, мол, это можно, чтобы ваш сын на меня пошел жаловаться? Ведь мы же с ним приятели.
   - Знаю, - говорит, - ангел мой, что вы приятели, да мы думали, что, может быть, он в шутку это над тобой пошутил.
   - Что это: жаловаться-то, - говорю, - он в шутку ходил?
   - Да.
   - Арина Васильевна, да нешто этак бывает? Нетто это можно?
   Арина Васильевна только растопырила руки и бормочет:
   - Вот, говори же, - бает, - ты с нами! - мы сами, дитя, не знаем, что у нас было в думке.
   Я махнул рукой, захватил опять чубучок, сухо простился и вышел на улицу.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
   Не могу вам рассказать, в каком я был гадком состоянии духа. Разыгранная со мною штука просто сбила меня с пахвей, потому что я, после своего неловкого поведения у знакомых дам капитана, ни за что не расположен был жить у его сестры и даже дал было себе слово никогда не видать его. Комната мне нравилась, и я ничего не имел против нее, но я имел много против капитана; мне его предупредительность была не по нутру, а главное, мне было чрезвычайно неприятно, что все это сделалось без моей воли. Но я мог сердиться сколько мне угодно, а дело уже было сделано.
   Досада объяла меня несказанная, и я, чтобы немножко поразвлечься и порассеяться и чтобы не идти на новую квартиру, отправился бродить по Москве.
   Я ходил очень долго, заходил в несколько церквей, где тупо и бессознательно слушал вечернюю службу, два или три раза пил чай в разных трактирах, но, наконец, деваться более было некуда. На дворе уже совсем засумерчило, и по улицам только изредка кое-где пробегали запоздалые чуйки; бродить по улицам стало совсем неловко. Я подошел к одному фонарю, вынул мои карманные часы: было одиннадцать часов. Пора было на ночлег; я взял извозчика и поехал на мою новую квартиру. К удивлению моему, у ворот ждал меня дворник; он раскрыл передо мною калитку и вызвался проводить меня по лестнице с фонариком, который он зажег внизу, в своей дворницкой. Ремень, приснащенный к звонку моей квартиры, был тоже необыкновенно чуток и послушен: едва я успел его потянуть, как дверь, шурша своим войлочным подбоем, тихо отползла и приняла меня в свои объятия. В передней, на полочке, тихо горел чистенький ночничок. Комната моя была чиста, свежа; пред большим образом спасителя ярко сияла лампада; вещи мои были разложены с такой аккуратностью и с таким порядком, с каким я сам разложить их никогда не сумел бы. Платье мое было развешено в шкафе; посреди стола, пред чернильницей, лежал мой бумажник и на нем записка, в которой значилось: "Денег наличных 47 руб. ассигнациями, 4 целковых и серия", а внизу под этими строками выдавлена буква "П", по которой я узнал, что всею этой аккуратностью в моей комнате я был обязан тому же благодатному Леониду Григорьевичу.
   "И скажите пожалуйста, - рассуждал я себе, - когда он все это делал? Я раскис и ошалел, да слоны слонял по Москве, а он как ни в чем не бывал, и еще все дела за меня попеределал!"
   Я отдернул альков моей кровати и увидел постель, застланную ослепительно чистым бельем. Думать мне ни о чем больше не хотелось; переехал так переехал, или перевезли так перевезли, - делать уж нечего, благо тихо, покойно, кровать готова и спать хочется. Я разделся, перекрестился, лег и заснул в ту же самую минуту, как только упал головой на подушки. Занавески, которою отделялся мой альков, я не задернул, потому что, ложась, надеялся помечтать при свете лампады; но мечтанья, по поводу внезапного крепкого она, не случилось; зато около полуночи меня начал осенять целый рой самых прихотливых сновидений. Мы с Постелышковым не то летели, не то валились на землю откуда-то совсем из другого мира, не то в дружественных объятиях, не то в каком-то невольном сцеплении. Я был какой-то темный, неопределенный; он такой же голубой, каким я его видел и каким он мне только и мог представляться; но у него, кроме того, были большие влажные крылышки; помахивая ими, он меня словно всего склеивал, и свист от взмахов этих крыльев, и сладостно и резко раздавался в моем слухе. Затем вдруг мы очутились в этой самой комнате и ездили по ней долго и долго, пока вдруг капитан дал мне в нос щелчок, и я проснулся.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
   Пробуждение мое было удивительно не менее самого сна. Во-первых, я увидел над собою - кого бы вы думали? Точно так, как бывало в моем детстве, я увидел над моим изголовьем свежего, воскового купидона, привешенного к алькову моей кровати. У купидона под крылышками была бархатная ермолочка на розовой шелковой подкладке, а на ней пришпилена бумажка, опять точно так же с надписью, как бывало во время моего детства. Это меня поразило. Я приподнялся с кровати и с некоторым удовольствием устремил глаза мои на бумажку. На ней было написано: "Оресту Марковичу Ватажхову на новоселье, в знак дружбы и приязни. Постельников".
   "Черт знает, чего этот человек так нахально лезет ко мне в дружбу?" подумал я и только что хотел привстать с кровати, как вдруг двери моей комнаты распахнулись, и в них предстал сам капитан Постельников. Он нес большой крендель, а на кренделе маленькую вербочку. Это было продолжение подарков на мое новоселье, и с этих пор для меня началась новая жизнь, и далеко не похвальная.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
   По моему безволию и малохарактерности я, конечно, сблизился с капитаном Постельниковым безмерно и зато стал заниматься науками гораздо менее и гораздо хуже, чем прежде. Все свое время я проводил у моего голубого купидона и перезнакомился у него с массою самых нестрогих лиц женского пола, которых в квартире Постельникова было всегда как мошек в погожий вечер. Это преимущественно были дамы и девицы не без пятен и не без упреков. Постельников был женский любимец и, как настоящий любимец женщин, он не привязывался решительно ни к одной из них и третировал их en canaille(Пренебрежительно (франц.)), но в то же время лукаво угождал всем им всевозможными мелкими, нежными услугами. Он и меня втирал в особенное ко многим из этих дам расположение, отказываться от которого, при тогдашних юных моих летах, я не всегда был в состоянии. Сближение мое с этой женской плеядой, которую я едва в силах возобновить в своей памяти, началось со свадьбы той самой Тани или Лизы, которой я возил цветы. Она выходила замуж за какого-то чиновника. Постельников был у нее посаженым отцом и поднес живую розу, на которой были его же живые стихи, которые я до сих пор помню. Там было написано:
   Розе розу посвящаю,
   Розе розу я дарю,
   Розу розой украшаю,
   Чтобы шла так к алтарю.
   На этой свадьбе, помню, произошел небольшой скандальчик довольно странного свойства. Постельников и его приятель, поэт Трубицын, увезли невесту из-под венца прямо в Сокольники и возвратили ее ее супругу только на другой день... Жизнь моя вся шла среди подобных историй, в которых, впрочем, сам я был очень неискусен и слыл "Филимоном".
   Так прошел целый год, в течение которого я все слыл "Филимоном", хотя, по правде вам сказать, мне, как бы по какому-то предчувствию, кличка эта жестоко не нравилась, и я употреблял всяческие усилия, чтобы ее с себя сбросить. Я и пил вино, и делом своим, не занимался, и в девичьем вертограде ориентировался, а поэт Трубицын и другие наши общие друзья как зарядили меня звать "Филимоном", так и зовут. Ну, думаю: враг вас побери, зовите себе как хотите! Перестал об этом думать и даже начал совершенно равнодушно отзываться на кличку, бесправно заменившую мое крещеное имя.
   Однако я должен вам сказать, что совесть моя была неспокойна: она возмущалась моим образом жизни, и я решил во что бы то ни стало выбраться из этой компании; дело стояло только за тем, как к этому приступить? Как сказать об этом голубому купидону и общим друзьям?.. На это у меня не хватило силы, и я все откладывал свое решение день ото дня в сладостной надежде, что не подвернется ли какой счастливый случай и не выведет ли он меня отсюда, как привел?