Страница:
— Что вы, с ума, что ли, сошли? Разве вы смеете!
Но дьякону эти последние слова показались столь нестерпимо обидными, что он весь побагровел и, схватив на себя свой мокрый подрясник, вскричал:
— А вот я его не дам, да и только! Он мой пленник, и я на него всякое право имею.
С этим дьякон, шатаясь, подошёл к Данилке, толкнул его за двери и, взявшись руками за обе притолки, чтобы никого не выпустить вслед за Данилкой, хотел ещё что-то сказать, но тотчас же почувствовал, что он растёт, ширится, пышет зноем и исчезает. Он на одну минуту закрыл глаза и в ту же минуту повалился без чувств на землю.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: «буйство», «акт», «удар», чувствовал, что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слёзные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге. Вот это она, кончина жизни, смерть.
О поступке Ахиллы был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, «старый гевальдигер[224]», Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось: «О дерзостном буйстве, произведённом в присутствии старогородского полицейского правления, соборным дьяконом Ахиллою Десницыным».
Ротмистр Порохонцев мог только вычеркнуть слово «дерзостном», а «буйство» Ахиллы сделалось предметом дела, по которому рано или поздно должно было пасть строгое решение.
Глава 19
Глава 20
Примечания
Но дьякону эти последние слова показались столь нестерпимо обидными, что он весь побагровел и, схватив на себя свой мокрый подрясник, вскричал:
— А вот я его не дам, да и только! Он мой пленник, и я на него всякое право имею.
С этим дьякон, шатаясь, подошёл к Данилке, толкнул его за двери и, взявшись руками за обе притолки, чтобы никого не выпустить вслед за Данилкой, хотел ещё что-то сказать, но тотчас же почувствовал, что он растёт, ширится, пышет зноем и исчезает. Он на одну минуту закрыл глаза и в ту же минуту повалился без чувств на землю.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: «буйство», «акт», «удар», чувствовал, что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слёзные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге. Вот это она, кончина жизни, смерть.
О поступке Ахиллы был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, «старый гевальдигер[224]», Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось: «О дерзостном буйстве, произведённом в присутствии старогородского полицейского правления, соборным дьяконом Ахиллою Десницыным».
Ротмистр Порохонцев мог только вычеркнуть слово «дерзостном», а «буйство» Ахиллы сделалось предметом дела, по которому рано или поздно должно было пасть строгое решение.
Глава 19
Ахилла ничего этого не знал: он спокойно и безмятежно горел в огне своего недуга на больничной койке. Лекарь, принявший дьякона в больницу, объявил, что у него жестокий тиф, прямо начинающийся беспамятством и жаром, что такие тифы обязывают медика к предсказаниям самым печальным.
Ротмистр Порохонцев ухватился за эти слова и требовал у врача заключения: не следует ли поступок Ахиллы приписать началу его болезненного состояния? Лекарь взялся это подтвердить. Ахилла лежал в беспамятстве пятый день при тех же туманных, но приятных представлениях и в том же беспрестанном ощущении сладостного зноя. Пред ним на утлом стульчике сидел отец Захария и держал на голове больного полотенце, смоченное холодною водой. Ввечеру сюда пришли несколько знакомых и лекарь.
Дьякон лежал с закрытыми глазами, но слышал, как лекарь сказал, что кто хочет иметь дело с душой больного, тот должен дорожить первою минутой его просветления, потому что близится кризис, за которым ничего хорошего предвидеть невозможно.
— Не упустите такой минуты, — говорил он, — у него уже пульс совсем ненадёжный, — и затем лекарь начал беседовать с Порохонцевым и другими, которые, придя навестить Ахиллу, никак не могли себе представить, что он при смерти, и вдобавок при смерти от простуды! Он, богатырь, умрёт, когда Данилка, разделявший с ним холодную ванну, сидит в остроге здоров-здоровешенек. Лекарь объяснял это тем, что Ахилла давно был сильно потрясён и расстроен.
— Да, да, да, вы говорили… — у него возвышенная чувствительность, — пролепетал Захария.
— Странная болезнь, — заметил Порохонцев, — и тут все новое! Я сколько лет живу и не слыхал такой болезни.
— Да, да, да… — поддержал его Захария, — утончаются обычаи жизни и усложняются болезни.
Дьякон тихо открыл глаза и прошептал:
— Дайте мне питки!
Ему подали металлическую кружку, к которой он припал пламенными губами и, жадно глотая клюковное питьё, смотрел на всех воспалёнными глазами.
— Что, наш орган дорогой, как тебе теперь? — участливо спросил его голова.
— Огустел весь, — тяжело ответил дьякон и через минуту совсем неожиданно заговорил в повествовательном тоне: — Я после своей собачонки Какваски… — когда её мальпост колесом переехал… хотел было себе ещё одного пёсика купить… Вижу в Петербурге на Невском собачея… и говорю: «Достань, говорю, мне… хорошенькую собачку…» А он говорит: «Нынче, говорит, собак нет, а теперь, говорит, пошли все понтёра и сетера»… — «А что, мол, это за звери?..» — «А это те же самые, говорит, собаки, только им другое название».
Дьякон остановился.
— Вы это к чему же говорите? — спросил больного смелым, одушевляющим голосом лекарь, которому казалось, что Ахилла бредит.
— А к тому, что вы про новые болезни рассуждали: все они… как их ни называй, клонят к одной предместности — к смерти…
И с этим дьякон опять забылся и не просыпался до полуночи, когда вдруг забредил:
— Аркебузир, аркебузир… пошёл прочь, аркебузир!
И с этим последним словом он вскочил и, совершенно проснувшись, сел на постели.
— Дьякон, исповедайся, — сказал ему тихо Захария.
— Да, надо, — сказал Ахилла, — принимайте скорее, — исповедаюсь, чтоб ничего не забыть, — всем грешен, простите, Христа ради, — и затем, вздохнув, добавил: — Пошлите скорее за отцом протопопом.
Грацианский не заставил себя долго ждать и явился.
Ахилла приветствовал протоиерея издали глазами, попросил у него благословения и дважды поцеловал его руку.
— Умираю, — произнёс он, — желал попросить вас, простите: всем грешен.
— Бог вас простит, и вы меня простите, — отвечал Грацианский.
— Да я ведь и не злобствовал… но я рассужденьем не всегда был понятен…
— Зачем же конфузить себя… У вас благородное сердце…
— Нет, не стоит сего… говорить, — перебил, путаясь, дьякон. — Все я не тем занимался, чем следовало… и напоследях… серчал за памятник… Пустая фантазия: земля и небо сгорят, и все провалится. Какой памятник! То была одна моя несообразность!
— Он уже мудр! — уронил, опустив головку, Захария. Дьякон метнулся на постели.
— Простите меня, Христа ради, — возговорил он спешно, — и не вынуждайте себя быть здесь, меня опять распаляет недуг… Прощайте!
Учёный протопоп благословил умирающего, а Захария пошёл проводить Грацианского и, переступив обратно за порог, онемел от ужаса:
Ахилла был в агонии и в агонии не столько страшной, как поражающей: он несколько секунд лежал тихо и, набрав в себя воздуху, вдруг выпускал его, протяжно издавая звук: «у-у-у-х!», причём всякий раз взмахивал руками и приподнимался, будто от чего-то освобождался, будто что-то скидывал.
Захария смотрел на это, цепенея, а утлые доски кровати все тяжче гнулись и трещали под умирающим Ахиллой, и жутко дрожала стена, сквозь которую точно рвалась на простор долго сжатая стихийная сила.
— Уж не кончается ли он? — хватился Захария и метнулся к окну, чтобы взять маленький требник, но в это самое время Ахилла вскрикнул сквозь сжатые зубы:
— Кто ты, огнелицый? Дай путь мне!
Захария робко оглянулся и оторопел, огнелицего он никого не видал, но ему показалось со страху, что Ахилла, вылетев сам из себя, здесь же где-то с кем-то боролся и одолел…
Робкий старичок задрожал всем телом и, закрыв глаза, выбежал вон, а через несколько минут на соборной колокольне заунывно ударили в колокол по умершем Ахилле.
Ротмистр Порохонцев ухватился за эти слова и требовал у врача заключения: не следует ли поступок Ахиллы приписать началу его болезненного состояния? Лекарь взялся это подтвердить. Ахилла лежал в беспамятстве пятый день при тех же туманных, но приятных представлениях и в том же беспрестанном ощущении сладостного зноя. Пред ним на утлом стульчике сидел отец Захария и держал на голове больного полотенце, смоченное холодною водой. Ввечеру сюда пришли несколько знакомых и лекарь.
Дьякон лежал с закрытыми глазами, но слышал, как лекарь сказал, что кто хочет иметь дело с душой больного, тот должен дорожить первою минутой его просветления, потому что близится кризис, за которым ничего хорошего предвидеть невозможно.
— Не упустите такой минуты, — говорил он, — у него уже пульс совсем ненадёжный, — и затем лекарь начал беседовать с Порохонцевым и другими, которые, придя навестить Ахиллу, никак не могли себе представить, что он при смерти, и вдобавок при смерти от простуды! Он, богатырь, умрёт, когда Данилка, разделявший с ним холодную ванну, сидит в остроге здоров-здоровешенек. Лекарь объяснял это тем, что Ахилла давно был сильно потрясён и расстроен.
— Да, да, да, вы говорили… — у него возвышенная чувствительность, — пролепетал Захария.
— Странная болезнь, — заметил Порохонцев, — и тут все новое! Я сколько лет живу и не слыхал такой болезни.
— Да, да, да… — поддержал его Захария, — утончаются обычаи жизни и усложняются болезни.
Дьякон тихо открыл глаза и прошептал:
— Дайте мне питки!
Ему подали металлическую кружку, к которой он припал пламенными губами и, жадно глотая клюковное питьё, смотрел на всех воспалёнными глазами.
— Что, наш орган дорогой, как тебе теперь? — участливо спросил его голова.
— Огустел весь, — тяжело ответил дьякон и через минуту совсем неожиданно заговорил в повествовательном тоне: — Я после своей собачонки Какваски… — когда её мальпост колесом переехал… хотел было себе ещё одного пёсика купить… Вижу в Петербурге на Невском собачея… и говорю: «Достань, говорю, мне… хорошенькую собачку…» А он говорит: «Нынче, говорит, собак нет, а теперь, говорит, пошли все понтёра и сетера»… — «А что, мол, это за звери?..» — «А это те же самые, говорит, собаки, только им другое название».
Дьякон остановился.
— Вы это к чему же говорите? — спросил больного смелым, одушевляющим голосом лекарь, которому казалось, что Ахилла бредит.
— А к тому, что вы про новые болезни рассуждали: все они… как их ни называй, клонят к одной предместности — к смерти…
И с этим дьякон опять забылся и не просыпался до полуночи, когда вдруг забредил:
— Аркебузир, аркебузир… пошёл прочь, аркебузир!
И с этим последним словом он вскочил и, совершенно проснувшись, сел на постели.
— Дьякон, исповедайся, — сказал ему тихо Захария.
— Да, надо, — сказал Ахилла, — принимайте скорее, — исповедаюсь, чтоб ничего не забыть, — всем грешен, простите, Христа ради, — и затем, вздохнув, добавил: — Пошлите скорее за отцом протопопом.
Грацианский не заставил себя долго ждать и явился.
Ахилла приветствовал протоиерея издали глазами, попросил у него благословения и дважды поцеловал его руку.
— Умираю, — произнёс он, — желал попросить вас, простите: всем грешен.
— Бог вас простит, и вы меня простите, — отвечал Грацианский.
— Да я ведь и не злобствовал… но я рассужденьем не всегда был понятен…
— Зачем же конфузить себя… У вас благородное сердце…
— Нет, не стоит сего… говорить, — перебил, путаясь, дьякон. — Все я не тем занимался, чем следовало… и напоследях… серчал за памятник… Пустая фантазия: земля и небо сгорят, и все провалится. Какой памятник! То была одна моя несообразность!
— Он уже мудр! — уронил, опустив головку, Захария. Дьякон метнулся на постели.
— Простите меня, Христа ради, — возговорил он спешно, — и не вынуждайте себя быть здесь, меня опять распаляет недуг… Прощайте!
Учёный протопоп благословил умирающего, а Захария пошёл проводить Грацианского и, переступив обратно за порог, онемел от ужаса:
Ахилла был в агонии и в агонии не столько страшной, как поражающей: он несколько секунд лежал тихо и, набрав в себя воздуху, вдруг выпускал его, протяжно издавая звук: «у-у-у-х!», причём всякий раз взмахивал руками и приподнимался, будто от чего-то освобождался, будто что-то скидывал.
Захария смотрел на это, цепенея, а утлые доски кровати все тяжче гнулись и трещали под умирающим Ахиллой, и жутко дрожала стена, сквозь которую точно рвалась на простор долго сжатая стихийная сила.
— Уж не кончается ли он? — хватился Захария и метнулся к окну, чтобы взять маленький требник, но в это самое время Ахилла вскрикнул сквозь сжатые зубы:
— Кто ты, огнелицый? Дай путь мне!
Захария робко оглянулся и оторопел, огнелицего он никого не видал, но ему показалось со страху, что Ахилла, вылетев сам из себя, здесь же где-то с кем-то боролся и одолел…
Робкий старичок задрожал всем телом и, закрыв глаза, выбежал вон, а через несколько минут на соборной колокольне заунывно ударили в колокол по умершем Ахилле.
Глава 20
Старогородская хроника кончается, и последнею её точкой должен быть гвоздь, забитый в крышку гроба Захарии.
Тихий старик не долго пережил Савелия и Ахиллу. Он дожил только до великого праздника весны, до Светлого Воскресения, и тихо уснул во время самого богослужения.
Старогородской поповке настало время полного обновления.
Тихий старик не долго пережил Савелия и Ахиллу. Он дожил только до великого праздника весны, до Светлого Воскресения, и тихо уснул во время самого богослужения.
Старогородской поповке настало время полного обновления.
Примечания
Впервые начало хроники (книга первая) напечатано в журнале «Отечественные записки» (1867, №№3-4) под названием «Чающие движения воды. Романическая хроника».[225] Вслед за тем, в переработанном виде, I-VIII главы её под названием «Божедомы (Эпизоды из неоконченного романа „Чающие движения воды“)» появились в журнале «Литературная библиотека», 1868, №№1-2. Дальнейшее печатание было прекращено с закрытием журнала. Полностью хроника была помещена в журнале «Русский вестник», 1872, №№4-7 с посвящением писателю графу А. К. Толстому.
В первой редакции хроники жизнь Старгорода описывалась подробнее. Позднее Лесков сосредоточил внимание на судьбе «старгородской поповки», главным образом на судьбе священника Савелия Туберозова. Развёрнутая в первой редакции история Константина Пизонского и Платониды послужила сюжетом для самостоятельной повести «Котин доилец и Платонида» (1867). В окончательную редакцию «Соборян», как главы II-V второй части, вошёл с изменением текста третий очерк из хроники «Старые годы в селе Плодомасове» — «Плодомасовские карлики» (1869).
Примечания даны в тексте.
В первой редакции хроники жизнь Старгорода описывалась подробнее. Позднее Лесков сосредоточил внимание на судьбе «старгородской поповки», главным образом на судьбе священника Савелия Туберозова. Развёрнутая в первой редакции история Константина Пизонского и Платониды послужила сюжетом для самостоятельной повести «Котин доилец и Платонида» (1867). В окончательную редакцию «Соборян», как главы II-V второй части, вошёл с изменением текста третий очерк из хроники «Старые годы в селе Плодомасове» — «Плодомасовские карлики» (1869).
Примечания даны в тексте.