Помимо масс суеверия и предрассудков, тупых банальностей и лицемерных пошлостей, которые преподносятся читателям и, наверное, заметьте, внимательным читателям «отрывной» мудрости, вы здесь встретите афоризмы, буквально карикатурные и способные сойти за удачные пародии. Например: «Человек походит на флюгер» (до сих пор полагалось, что на флюгер похожи только издатели некоторых «больших политических газет»). «Наука есть знание, не проверенное опытом» (?!). «Жизнь есть наука, как жить». Чем последний афоризм хуже или лучше такой, напр., «мысли» К. Пруткова[56]: «Смерть для того поставлена в конце жизни, чтобы удобнее было к ней приготовиться»? Или вот еще: «Англичане говорят, что счастье есть свинья, хвост которой намазан жиром». Дальше следует комментарий к этому бездонному глубокомыслию. «Немца» календарь, конечно, не жалует: сообщается, напр., что какой-то немец неверно изложил рецепт русских щей, и за это безжалостно рекомендуется вылить ему, немцу, эти щи на голову. Но довольно!..
Не то, конечно, ужасно, что т-во Сытина печатает весь этот вздор в сотнях тысяч экземпляров для народного потребления, а то, что этим сотням тысяч экземпляров нельзя противопоставить ничего равносильного, что подобно тому, как группа русских сахарозаводчиков монополизировала русский внутренний сахарный рынок, так же все эти Сытины и Сойкины монополизировали наш народный книжный рынок и притом без всяких усилий и заслуг с своей стороны, просто благодаря тому, что стихии поблагоприятствовали.
Дать народу здоровую умственную пищу, приобщить его к плодам многовековой работы человеческого духа – в этом, думаем мы, есть нечто большее, чем долг образованных классов народу. Ведь такой долг отнюдь не имеет, разумеется, юридической, объективной санкции, и все сводится к тому, сознаю ли я свой долг субъективно{49}.
Между тем мы полагаем, что все образованное общество в его целом имеет вполне объективные и притом весьма властные императивы заботиться о возможно скорейшем приобщении народных масс к той культуре, которая у них, у масс, много брала и берет, весьма мало давая взамен. Такое приобщение означало бы упрочение культуры на более широком базисе, способном придать культуре достаточную устойчивость, которой именно и недоставало некогда Вандомской колонне…
«Восточное обозрение» N 19, 25 января 1901 г.
Л. Троцкий. О ПЕССИМИЗМЕ, ОПТИМИЗМЕ, XX СТОЛЕТИИ И МНОГОМ ДРУГОМ
Если бы я был настоящим, патентованным ученым и если бы я решил написать монографию о пессимизме и оптимизме, я бы, конечно, начал с классификации. Это придает труду необходимую солидность, искупающую зачастую отсутствие содержания… Но так как я не ученый, а только «посторонний человек» и пишу не монографии, а «письма», то… И все-таки я начну с классификации: что за самоуничижение в самом деле!..
Та классификация, которую я позволю себе предложить вам, имеет в своей основе распределение оптимизма и пессимизма по их отношению к элементам сакраментальной триады – Прошедшего, Настоящего, Будущего. И оптимизм и пессимизм, несмотря на свою логическую противоположность, психологически почти всегда существуют в одном и том же лице, направлении, классе: в то время как оптимизм направляется на один элемент троицы, пессимизм сосредоточивается на другом. Тут возможны несколько комбинаций, несколько основных типов, имеющих глубокий общественный смысл. Остановимся на них и, в первую голову, на типе оптимиста прошлого.
Взором, исполненным гнева, ненависти и ожесточения, наблюдает он, как, «подобно прорвавшейся клоаке, волна низких вожделений заливает площади и улицы», как «самые бесстыдные осквернения бесчестят его святыню»… Он пытается разразиться сатанинским хохотом, когда «слышит в собрании гам конюхов большого животного – черни», – тщетно! Смех его звучит болезненно и неуверенно… Тогда, полный скорби, он с ласковой любовью обращает свои взоры к прошлому, в котором любуется мягкими очертаниями «тихих радостей крепостного быта».
Это – самый жалкий тип гражданской идеологии. Его представитель – Тэн[57]. Его символ – беззубый череп с зияющими впадинами глаз. Безапелляционный суд истории приговорил его к лишению всех прав на будущее…
Второй тип, оптимист настоящего, не часто заглядывает в прошлое и не слишком загадывает о будущем: он весь, со всеми своими мечтами и надеждами, желаниями и опасениями, не выходит из пределов современности. Он – воплощение гражданского самодовольства, мещанской тупости и ограниченности. Это он устами доктора Панглоса{50} утверждал, что наш мир есть лучший из миров. Это он в немецком рейхстаге четверть века тому назад хохотал жирным хохотом, запрокинув назад свою тупую голову и колыхая ожиревшим животом, когда одинокий «мечтатель»-депутат бичевал одухотворенным словом этот лучший из миров…
Наконец, третий тип, который рекомендуем усиленному вниманию читателя, не связан с прошлым ни антипатиями, ни симпатиями: прошлое его интересует лишь постольку, поскольку из него родилось настоящее, а настоящее – постольку, поскольку оно дает точки приложения силам, творящим будущее. А это будущее – о! оно всецело владеет его симпатиями, его надеждами, его помыслами… Этот третий тип может быть охарактеризован как пессимист настоящего и оптимист будущего.
Таковы три главные типа. Рядом с ними надлежит для полноты поставить еще абсолютного{51} оптимиста и абсолютного пессимиста.
Первый – обыкновенно соединяет оптимизм с мистицизмом: нет ничего удобнее, как, сложив ответственность за ход земных дел на супранатуральные силы, всецело положиться на их благожелательность и, скрестив на груди руки, размышлять на тему о том, что «не нами мир начался, не нами и кончится»… К этой категории относится покойный Вл. Соловьев[58].
Абсолютный пессимист – дух отрицания, дух сомнения, продукт тяжелых исторических моментов, когда грядущее – неясно, а настоящее – «иль пусто, иль темно», когда общественные дисгармонии достигают высшей напряженности… Этот пессимизм может создать философа, лирического поэта (Шопенгауэр[59], Леопарди[60]), но не создаст гражданского борца. Les extremites se touchent (крайности сходятся). Два последние типа, представляя, по-видимому, абсолютную противоположность друг другу, сходятся в одном, весьма важном пункте: оба они пассивны.
Не то оптимист будущего. Тот – сама активность. Его пессимизм и его оптимизм не составляют «zwei Seelen in einer Brust», двух душ, борющихся между собою и отдающих его в добычу рефлексии (Фауст, Гамлет). Нет, они соединены в нем в гармонической цельности: оптимизм будущего только тогда и служит императивом к высоко-идеалистической гражданской активности, когда корни его питаются пессимизмом настоящего…
Действительность не только смеялась над оптимистом будущего жирным хохотом, но и доставляла ему потрясающие испытания. Это он под допросом святейшей инквизиции, полный веры в торжество истины, восклицал: E pur si muove! (И все-таки движется!) Это его «кротко и без пролития крови» сожгли 17 февраля 1600 г.{52} в Риме, на Кампофиоре, а он, как феникс, возродился из пепла и, по-прежнему страстный, верующий и борющийся, уверенной рукою стучался у врат истории. Он грудью завоевал себе право открывать законы, управляющие движением небесных светил, но, когда он оторвал свой жадный взор от космических пространств и перенес его на землю, на этот «жалкий комок грязи», и стал отыскивать законы, управляющие движением человеческих обществ, – коллективный Торквемада[61] еще не раз уделял ему исключительное внимание. E pur si muove! по-прежнему отвечал он Торквемаде, верующий и действующий, действующий и верующий…
С одной стороны, оптимисту будущего противостоит филистер. Сильный своей массою и девственностью своей пошлости, во всеоружии опыта, не переходящего за пределы прилавка, канцелярского стола и двуспальной кровати, он скептически покачивает головой и осуждает «идеалистического мечтателя» псевдореалистическим утверждением: «Ничто не ново под луной; мир – это вечное повторение пройденного»…
С другой стороны, против того же оптимиста восстает дипломированный жрец естествоведения, совершившего наиболее грандиозные завоевания в девятнадцатом столетии.
– Профан! – обращается жрец к «мечтателю». – Если принять для органической жизни на земле возраст в сто миллионов лет, – а это минимальное число, допускаемое наукой, – то на долю человеческого рода придется десятая часть миллиона, а на долю того, что ты с таким блеском в глазах называешь «всемирной историей», придется жалкий клок времени в шесть тысячелетий. Или, чтобы ярче запечатлеть в твоей непосвященной мысли, не привыкшей оперировать над такими колоссальными периодами, эти отношения, я их переведу на язык наиболее знакомых тебе измерений времени. Если на долю органической жизни отпустить 24 часа, то для человеческого рода придется – 2 минуты, а для всей твоей «всемирной истории» – не больше, не меньше, как 5 секунд… Есть о чем скорбеть, есть над чем страдать, есть на что молиться, есть за что бороться, когда весь период исторической жизни – не что иное, как секунда вечности, ничтожный эпизод космической эволюции, преходящая комбинация механических сил, мимолетная судорога мировой материи! Смирись, мечтатель, пред необъятностью бесконечности и беспредельностью вечности!
– Dum spiro, spero! Пока дышу – надеюсь! – восклицает оптимист будущего. – Если бы я жил жизнью небесных тел, я бы совершенно безучастно относился к жалкому комку грязи, затерянному в беспредельности вселенной, я бы равно светил и злым и добрым… Но я – человек! И «всемирная история», которая тебе, бесстрастному жрецу науки, бухгалтеру вечности, кажется беспомощной секундой в бюджете времени, для меня – все! И пока дышу – я буду бороться ради будущего, того лучезарного и светлого будущего, когда человек, сильный и прекрасный, овладеет стихийным течением своей истории и направит ее к беспредельным горизонтам красоты, радости, счастья!.. Dum spiro, spero!
А жалкому филистеру с его отрицанием перемен в подлунном мире оптимист будущего противопоставляет против него же направленные бухгалтерские выкладки науки. Смотри! – восклицает он: – из 5 секунд всемирной истории на все твое мещанское бытие отпущено меньше чем полсекунды, – и, может быть, меньше десятой доли секунды осталось до конца твоего исторического существования. Да здравствует будущее!
Проходили вереницей столетия, безучастные, как движение земли вокруг солнца, и лишь драматические эпизоды непрерывной борьбы за будущее придавали яркую окраску этим голым арифметическим условностям, этим гигантам календарного происхождения.
Девятнадцатое столетие, во многом удовлетворившее и в еще большем обманувшее ожидания оптимиста будущего, заставило его главную часть своих надежд перенести на двадцатое столетие. Когда он сталкивался с каким-нибудь возмутительным фактом, он восклицал: Как? Накануне двадцатого века!.. Когда он развертывал дивные картины гармонического будущего, он помещал их в двадцатом столетии…
И вот – это двадцатое столетие наступило! Что встретило оно у своего порога?
Во Франции – ядовитую пену расовой ненависти; в Австрии – националистическую грызню буржуазных шовинистов; на юге Африки – агонию маленького народа, добиваемого колоссом; на «свободном» острове – торжествующие гимны в честь победоносной алчности джингоистов-биржевиков; драматические «осложнения» на Востоке; мятежные движения голодающих народных масс – в Италии, Болгарии, Румынии[62]… Ненависть и убийства, голод и кровь…
Кажется, будто новый век, этот гигантский пришлец, в самый момент своего появления торопится приговорить оптимиста будущего к абсолютному пессимизму, к гражданской нирване.
– Смерть утопиям! Смерть вере! Смерть любви! Смерть надежде! – гремит ружейными залпами и пушечными раскатами двадцатое столетие.
– Смирись, жалкий мечтатель! Вот я, твое долгожданное двадцатое столетие, твое «будущее»!..
– Нет! – отвечает непокорный оптимист: – ты – только настоящее!
«Восточное Обозрение» N 36, 17 февраля 1901 г.
Л. Троцкий. «ДЕКЛАРАЦИЯ ПРАВ» И «БАРХАТНАЯ КНИГА»
I
Не то, конечно, ужасно, что т-во Сытина печатает весь этот вздор в сотнях тысяч экземпляров для народного потребления, а то, что этим сотням тысяч экземпляров нельзя противопоставить ничего равносильного, что подобно тому, как группа русских сахарозаводчиков монополизировала русский внутренний сахарный рынок, так же все эти Сытины и Сойкины монополизировали наш народный книжный рынок и притом без всяких усилий и заслуг с своей стороны, просто благодаря тому, что стихии поблагоприятствовали.
Дать народу здоровую умственную пищу, приобщить его к плодам многовековой работы человеческого духа – в этом, думаем мы, есть нечто большее, чем долг образованных классов народу. Ведь такой долг отнюдь не имеет, разумеется, юридической, объективной санкции, и все сводится к тому, сознаю ли я свой долг субъективно{49}.
Между тем мы полагаем, что все образованное общество в его целом имеет вполне объективные и притом весьма властные императивы заботиться о возможно скорейшем приобщении народных масс к той культуре, которая у них, у масс, много брала и берет, весьма мало давая взамен. Такое приобщение означало бы упрочение культуры на более широком базисе, способном придать культуре достаточную устойчивость, которой именно и недоставало некогда Вандомской колонне…
«Восточное обозрение» N 19, 25 января 1901 г.
Л. Троцкий. О ПЕССИМИЗМЕ, ОПТИМИЗМЕ, XX СТОЛЕТИИ И МНОГОМ ДРУГОМ
Dum spiro, spero!
(Пока дышу – надеюсь!)
Если бы я был настоящим, патентованным ученым и если бы я решил написать монографию о пессимизме и оптимизме, я бы, конечно, начал с классификации. Это придает труду необходимую солидность, искупающую зачастую отсутствие содержания… Но так как я не ученый, а только «посторонний человек» и пишу не монографии, а «письма», то… И все-таки я начну с классификации: что за самоуничижение в самом деле!..
Та классификация, которую я позволю себе предложить вам, имеет в своей основе распределение оптимизма и пессимизма по их отношению к элементам сакраментальной триады – Прошедшего, Настоящего, Будущего. И оптимизм и пессимизм, несмотря на свою логическую противоположность, психологически почти всегда существуют в одном и том же лице, направлении, классе: в то время как оптимизм направляется на один элемент троицы, пессимизм сосредоточивается на другом. Тут возможны несколько комбинаций, несколько основных типов, имеющих глубокий общественный смысл. Остановимся на них и, в первую голову, на типе оптимиста прошлого.
Взором, исполненным гнева, ненависти и ожесточения, наблюдает он, как, «подобно прорвавшейся клоаке, волна низких вожделений заливает площади и улицы», как «самые бесстыдные осквернения бесчестят его святыню»… Он пытается разразиться сатанинским хохотом, когда «слышит в собрании гам конюхов большого животного – черни», – тщетно! Смех его звучит болезненно и неуверенно… Тогда, полный скорби, он с ласковой любовью обращает свои взоры к прошлому, в котором любуется мягкими очертаниями «тихих радостей крепостного быта».
Это – самый жалкий тип гражданской идеологии. Его представитель – Тэн[57]. Его символ – беззубый череп с зияющими впадинами глаз. Безапелляционный суд истории приговорил его к лишению всех прав на будущее…
Второй тип, оптимист настоящего, не часто заглядывает в прошлое и не слишком загадывает о будущем: он весь, со всеми своими мечтами и надеждами, желаниями и опасениями, не выходит из пределов современности. Он – воплощение гражданского самодовольства, мещанской тупости и ограниченности. Это он устами доктора Панглоса{50} утверждал, что наш мир есть лучший из миров. Это он в немецком рейхстаге четверть века тому назад хохотал жирным хохотом, запрокинув назад свою тупую голову и колыхая ожиревшим животом, когда одинокий «мечтатель»-депутат бичевал одухотворенным словом этот лучший из миров…
Наконец, третий тип, который рекомендуем усиленному вниманию читателя, не связан с прошлым ни антипатиями, ни симпатиями: прошлое его интересует лишь постольку, поскольку из него родилось настоящее, а настоящее – постольку, поскольку оно дает точки приложения силам, творящим будущее. А это будущее – о! оно всецело владеет его симпатиями, его надеждами, его помыслами… Этот третий тип может быть охарактеризован как пессимист настоящего и оптимист будущего.
Таковы три главные типа. Рядом с ними надлежит для полноты поставить еще абсолютного{51} оптимиста и абсолютного пессимиста.
Первый – обыкновенно соединяет оптимизм с мистицизмом: нет ничего удобнее, как, сложив ответственность за ход земных дел на супранатуральные силы, всецело положиться на их благожелательность и, скрестив на груди руки, размышлять на тему о том, что «не нами мир начался, не нами и кончится»… К этой категории относится покойный Вл. Соловьев[58].
Абсолютный пессимист – дух отрицания, дух сомнения, продукт тяжелых исторических моментов, когда грядущее – неясно, а настоящее – «иль пусто, иль темно», когда общественные дисгармонии достигают высшей напряженности… Этот пессимизм может создать философа, лирического поэта (Шопенгауэр[59], Леопарди[60]), но не создаст гражданского борца. Les extremites se touchent (крайности сходятся). Два последние типа, представляя, по-видимому, абсолютную противоположность друг другу, сходятся в одном, весьма важном пункте: оба они пассивны.
Не то оптимист будущего. Тот – сама активность. Его пессимизм и его оптимизм не составляют «zwei Seelen in einer Brust», двух душ, борющихся между собою и отдающих его в добычу рефлексии (Фауст, Гамлет). Нет, они соединены в нем в гармонической цельности: оптимизм будущего только тогда и служит императивом к высоко-идеалистической гражданской активности, когда корни его питаются пессимизмом настоящего…
Действительность не только смеялась над оптимистом будущего жирным хохотом, но и доставляла ему потрясающие испытания. Это он под допросом святейшей инквизиции, полный веры в торжество истины, восклицал: E pur si muove! (И все-таки движется!) Это его «кротко и без пролития крови» сожгли 17 февраля 1600 г.{52} в Риме, на Кампофиоре, а он, как феникс, возродился из пепла и, по-прежнему страстный, верующий и борющийся, уверенной рукою стучался у врат истории. Он грудью завоевал себе право открывать законы, управляющие движением небесных светил, но, когда он оторвал свой жадный взор от космических пространств и перенес его на землю, на этот «жалкий комок грязи», и стал отыскивать законы, управляющие движением человеческих обществ, – коллективный Торквемада[61] еще не раз уделял ему исключительное внимание. E pur si muove! по-прежнему отвечал он Торквемаде, верующий и действующий, действующий и верующий…
С одной стороны, оптимисту будущего противостоит филистер. Сильный своей массою и девственностью своей пошлости, во всеоружии опыта, не переходящего за пределы прилавка, канцелярского стола и двуспальной кровати, он скептически покачивает головой и осуждает «идеалистического мечтателя» псевдореалистическим утверждением: «Ничто не ново под луной; мир – это вечное повторение пройденного»…
С другой стороны, против того же оптимиста восстает дипломированный жрец естествоведения, совершившего наиболее грандиозные завоевания в девятнадцатом столетии.
– Профан! – обращается жрец к «мечтателю». – Если принять для органической жизни на земле возраст в сто миллионов лет, – а это минимальное число, допускаемое наукой, – то на долю человеческого рода придется десятая часть миллиона, а на долю того, что ты с таким блеском в глазах называешь «всемирной историей», придется жалкий клок времени в шесть тысячелетий. Или, чтобы ярче запечатлеть в твоей непосвященной мысли, не привыкшей оперировать над такими колоссальными периодами, эти отношения, я их переведу на язык наиболее знакомых тебе измерений времени. Если на долю органической жизни отпустить 24 часа, то для человеческого рода придется – 2 минуты, а для всей твоей «всемирной истории» – не больше, не меньше, как 5 секунд… Есть о чем скорбеть, есть над чем страдать, есть на что молиться, есть за что бороться, когда весь период исторической жизни – не что иное, как секунда вечности, ничтожный эпизод космической эволюции, преходящая комбинация механических сил, мимолетная судорога мировой материи! Смирись, мечтатель, пред необъятностью бесконечности и беспредельностью вечности!
– Dum spiro, spero! Пока дышу – надеюсь! – восклицает оптимист будущего. – Если бы я жил жизнью небесных тел, я бы совершенно безучастно относился к жалкому комку грязи, затерянному в беспредельности вселенной, я бы равно светил и злым и добрым… Но я – человек! И «всемирная история», которая тебе, бесстрастному жрецу науки, бухгалтеру вечности, кажется беспомощной секундой в бюджете времени, для меня – все! И пока дышу – я буду бороться ради будущего, того лучезарного и светлого будущего, когда человек, сильный и прекрасный, овладеет стихийным течением своей истории и направит ее к беспредельным горизонтам красоты, радости, счастья!.. Dum spiro, spero!
А жалкому филистеру с его отрицанием перемен в подлунном мире оптимист будущего противопоставляет против него же направленные бухгалтерские выкладки науки. Смотри! – восклицает он: – из 5 секунд всемирной истории на все твое мещанское бытие отпущено меньше чем полсекунды, – и, может быть, меньше десятой доли секунды осталось до конца твоего исторического существования. Да здравствует будущее!
Проходили вереницей столетия, безучастные, как движение земли вокруг солнца, и лишь драматические эпизоды непрерывной борьбы за будущее придавали яркую окраску этим голым арифметическим условностям, этим гигантам календарного происхождения.
Девятнадцатое столетие, во многом удовлетворившее и в еще большем обманувшее ожидания оптимиста будущего, заставило его главную часть своих надежд перенести на двадцатое столетие. Когда он сталкивался с каким-нибудь возмутительным фактом, он восклицал: Как? Накануне двадцатого века!.. Когда он развертывал дивные картины гармонического будущего, он помещал их в двадцатом столетии…
И вот – это двадцатое столетие наступило! Что встретило оно у своего порога?
Во Франции – ядовитую пену расовой ненависти; в Австрии – националистическую грызню буржуазных шовинистов; на юге Африки – агонию маленького народа, добиваемого колоссом; на «свободном» острове – торжествующие гимны в честь победоносной алчности джингоистов-биржевиков; драматические «осложнения» на Востоке; мятежные движения голодающих народных масс – в Италии, Болгарии, Румынии[62]… Ненависть и убийства, голод и кровь…
Кажется, будто новый век, этот гигантский пришлец, в самый момент своего появления торопится приговорить оптимиста будущего к абсолютному пессимизму, к гражданской нирване.
– Смерть утопиям! Смерть вере! Смерть любви! Смерть надежде! – гремит ружейными залпами и пушечными раскатами двадцатое столетие.
– Смирись, жалкий мечтатель! Вот я, твое долгожданное двадцатое столетие, твое «будущее»!..
– Нет! – отвечает непокорный оптимист: – ты – только настоящее!
«Восточное Обозрение» N 36, 17 февраля 1901 г.
Л. Троцкий. «ДЕКЛАРАЦИЯ ПРАВ» И «БАРХАТНАЯ КНИГА»
I
Вы помните, милостивые государи, как tiers etat (третье сословие) пришло к общественному самосознанию, с какой силой и решительностью оно заявило об этом, заявило от имени общества, с которым себя отождествляло. Вы помните и торжественные звуки марсельезы, этого мощного гимна молодой исторической силы, и культ богини разума, это гениальное сумасбродство, в котором гордый человеческий разум в упоении своей победой хотел превратить мир в свой храм и возрожденное силою мысли человечество – в своих жрецов.
Вы помните также, как английские общины, без галльского блеска, без ослепительно-ярких французских красок, но с поразительной по своей последовательности англо-саксонской настойчивостью, шаг за шагом, завоевывали общество для собственного господства. Красивые страницы всемирной истории!
Поистине, говоря словами одной немецкой газеты, подводящей итоги истекшему столетию, буржуазия не была ленива в общественной борьбе!
Захватывая экономическое, а за ним и всякое иное поле, она взнуздала поэтическую, научную и философскую мысль, превратив ее, с одной стороны, в гигантскую производительную силу, благодаря которой техника движется не ощупью и спотыкаясь, но уверенно и непрерывно, а с другой, сделав ее орудием своего духовного господства, необходимого для оправдания (как в чужих, так и в своих глазах) и для поддержания господства экономического. Из недр общества, преимущественно из среды самой буржуазии, выделился целый слой, целый класс профессионалистов мысли во всех ее современных разветвлениях…
С энергией, с торопливостью, с верой, с фанатизмом работала эта мысль на пользу развития буржуазного производства, а вместе с ним и классового господства буржуазии, оправдывая это господство, обосновывая его, возводя его в абсолютный императив путем апелляции к разуму, этому верховному автору форм социального бытия…
Но вот буржуазное производство со всем своим сложным рабочим механизмом политических и правовых, научных и философских колес, рычагов, винтов и наклонных плоскостей установилось, упрочилось среди обломков и осколков феодального производственного здания… увы! золотой век не наступил.
Тогда настала пора утомления буржуазного духа, утратившего в себя веру. Лучшие идеологи отшатнулись от буржуазии, которая из представительницы общества превратилась в отдельный класс с эгоистически-приватными интересами. Разложение ее шло глубже и глубже… Видя общее разочарование, она пыталась подменить свою былую веру, свой остывший энтузиазм систематическим лицемерием, – увы! ей не верили…
Вот где источник, неиссякаемый источник Weltschmerz'a (мировой скорби), поэтические стенания которого огласили буржуазную вселенную и прокляли жизнь рифмованными строками!.. Вот где источник, неиссякаемый источник пессимизма, сложившегося в стройные философские системы и осудившего самое мироздание в стройных дедукциях!..
Weltschmerz и пессимизм! Это покаянные вопли «рыцарей духа», с такой ревностью, с таким беззаветным фанатизмом боровшихся за насаждение царства буржуазии и затем с перекошенным от ужаса лицом увидевших то, что они считали почти всецело делом рук своих.
Торгово-промышленная буржуазия, эта «торжествующая свинья» сегодняшнего дня, с недоверием и подозрением прислушивалась к неожиданным речам своими ушами, привыкшими лишь к шаблонным словам лести, обаятельному шелесту ассигнаций и мелодичному звону золота: она не поняла ни социального источника этих потрясающих, полных общественного драматизма речей, ни их провиденциального смысла для настоящего и будущего; зато она увидела в них единственно ей близкое и понятное – выгоду. Ожиревший буржуа записался в пессимисты и с ссылками на Байрона, Гейне[63], Леопарди и Шопенгауэра сказал зловеще-волнующейся трудовой массе: «Я богат, но богатство не дало мне радости. Я овладел политической властью, но политическая власть не дала мне удовлетворения. Я господин науки: она говорит да, когда я ей велю сказать да; она отрицает, когда я повелеваю отрицать, – но и наука не доставила мне счастья. Посему не стремись быть, как я!». Позорные страницы всемирной истории!
«Рыцари духа» проклинали буржуазию поэтическими и философскими проклятьями; они плевали ей в расплывшуюся физиономию, но буржуа спокойно утирал лицо и под градом обличительных речей «аккумулировал прибавочную стоимость».
Что оставалось делать мятежной интеллигенции? Она перепробовала все средства: она усовещевала буржуазию, она искренне убеждала ее проникнуться духом социального идеализма – тщетно! Она обращалась к ее прошлому, апеллировала к ее совести и благородству – бесплодно! Она проклинала и бичевала сарказмами, клеймила и делала ее предметом беспощадного смеха – безуспешно! Буржуазия повернулась к ней спиной и нашла себе новых идеологов, тех самых, которые говорят да, когда им велят сказать да. Правда, эти идеологи – без блеска и красок, без выспренних надежд и упований, но зато они готовы служить своему господину верой и правдой за приличное вознаграждение.
Как жалок полет мысли, хотя бы у современных буржуазных экономистов, показывают – беру для примера – следующие слова «известного французского экономиста», Поля Леруа Болье[64], в «Neues Wiener Tageblatt»: «Было бы химерою предполагать возможность уничтожения в ближайшие 100 или 200 лет всех таможенных преград между различными европейскими государствами».
Счастливый в своем неведении филистер! Он так уверен в незыблемости мещанских «основ», что на целые двести лет вперед объявляет химерою надежду не только на упразднение этих основ, – над этим он даже не задумывается! – но и на такое ничтожное, с точки зрения двух веков, изменение, как «уничтожение всех таможенных преград». Но вместе и какой жалкий филистер! Я уже не говорю о великих буржуазных рационалистах, предтечах Великой Революции, с их энтузиастической верой в бесконечный прогресс человеческого рода, в близкое торжество верховного бога – разума; но достаточно вспомнить прогрессивных буржуазных теоретиков меньшего размаха, например, поборников свободной торговли, фритредеров первой половины истекшего столетия, с их уверенностью в близкой победе торговой «справедливости» над таможенными пошлинами, этими «печальными пережитками цехового духа», чтобы куцая мысль современного «известного экономиста» предстала пред нами во всей своей смехотворной ограниченности. Двести лет интенсивно пульсирующей жизни и… «таможенные преграды»!..
Еще пример: Прогрессивный купеческий сын Бокль[65] искренне верил, что господство «просвещенных негоциантов» окончательно сделает войну, как форму зоологической борьбы, а не социального соперничества человека с человеком, достоянием мрачного прошлого, а ныне всесильный орган ханжеской английской буржуазии, «Times», в рождественской передовой статье с наглым лицемерием резонирует: «Война необходима… На войне же необходимо убивать друг друга, но нужно выполнять это по-христиански»…
Вы помните также, как английские общины, без галльского блеска, без ослепительно-ярких французских красок, но с поразительной по своей последовательности англо-саксонской настойчивостью, шаг за шагом, завоевывали общество для собственного господства. Красивые страницы всемирной истории!
Поистине, говоря словами одной немецкой газеты, подводящей итоги истекшему столетию, буржуазия не была ленива в общественной борьбе!
Захватывая экономическое, а за ним и всякое иное поле, она взнуздала поэтическую, научную и философскую мысль, превратив ее, с одной стороны, в гигантскую производительную силу, благодаря которой техника движется не ощупью и спотыкаясь, но уверенно и непрерывно, а с другой, сделав ее орудием своего духовного господства, необходимого для оправдания (как в чужих, так и в своих глазах) и для поддержания господства экономического. Из недр общества, преимущественно из среды самой буржуазии, выделился целый слой, целый класс профессионалистов мысли во всех ее современных разветвлениях…
С энергией, с торопливостью, с верой, с фанатизмом работала эта мысль на пользу развития буржуазного производства, а вместе с ним и классового господства буржуазии, оправдывая это господство, обосновывая его, возводя его в абсолютный императив путем апелляции к разуму, этому верховному автору форм социального бытия…
Но вот буржуазное производство со всем своим сложным рабочим механизмом политических и правовых, научных и философских колес, рычагов, винтов и наклонных плоскостей установилось, упрочилось среди обломков и осколков феодального производственного здания… увы! золотой век не наступил.
Тогда настала пора утомления буржуазного духа, утратившего в себя веру. Лучшие идеологи отшатнулись от буржуазии, которая из представительницы общества превратилась в отдельный класс с эгоистически-приватными интересами. Разложение ее шло глубже и глубже… Видя общее разочарование, она пыталась подменить свою былую веру, свой остывший энтузиазм систематическим лицемерием, – увы! ей не верили…
Вот где источник, неиссякаемый источник Weltschmerz'a (мировой скорби), поэтические стенания которого огласили буржуазную вселенную и прокляли жизнь рифмованными строками!.. Вот где источник, неиссякаемый источник пессимизма, сложившегося в стройные философские системы и осудившего самое мироздание в стройных дедукциях!..
Weltschmerz и пессимизм! Это покаянные вопли «рыцарей духа», с такой ревностью, с таким беззаветным фанатизмом боровшихся за насаждение царства буржуазии и затем с перекошенным от ужаса лицом увидевших то, что они считали почти всецело делом рук своих.
Торгово-промышленная буржуазия, эта «торжествующая свинья» сегодняшнего дня, с недоверием и подозрением прислушивалась к неожиданным речам своими ушами, привыкшими лишь к шаблонным словам лести, обаятельному шелесту ассигнаций и мелодичному звону золота: она не поняла ни социального источника этих потрясающих, полных общественного драматизма речей, ни их провиденциального смысла для настоящего и будущего; зато она увидела в них единственно ей близкое и понятное – выгоду. Ожиревший буржуа записался в пессимисты и с ссылками на Байрона, Гейне[63], Леопарди и Шопенгауэра сказал зловеще-волнующейся трудовой массе: «Я богат, но богатство не дало мне радости. Я овладел политической властью, но политическая власть не дала мне удовлетворения. Я господин науки: она говорит да, когда я ей велю сказать да; она отрицает, когда я повелеваю отрицать, – но и наука не доставила мне счастья. Посему не стремись быть, как я!». Позорные страницы всемирной истории!
«Рыцари духа» проклинали буржуазию поэтическими и философскими проклятьями; они плевали ей в расплывшуюся физиономию, но буржуа спокойно утирал лицо и под градом обличительных речей «аккумулировал прибавочную стоимость».
Что оставалось делать мятежной интеллигенции? Она перепробовала все средства: она усовещевала буржуазию, она искренне убеждала ее проникнуться духом социального идеализма – тщетно! Она обращалась к ее прошлому, апеллировала к ее совести и благородству – бесплодно! Она проклинала и бичевала сарказмами, клеймила и делала ее предметом беспощадного смеха – безуспешно! Буржуазия повернулась к ней спиной и нашла себе новых идеологов, тех самых, которые говорят да, когда им велят сказать да. Правда, эти идеологи – без блеска и красок, без выспренних надежд и упований, но зато они готовы служить своему господину верой и правдой за приличное вознаграждение.
Как жалок полет мысли, хотя бы у современных буржуазных экономистов, показывают – беру для примера – следующие слова «известного французского экономиста», Поля Леруа Болье[64], в «Neues Wiener Tageblatt»: «Было бы химерою предполагать возможность уничтожения в ближайшие 100 или 200 лет всех таможенных преград между различными европейскими государствами».
Счастливый в своем неведении филистер! Он так уверен в незыблемости мещанских «основ», что на целые двести лет вперед объявляет химерою надежду не только на упразднение этих основ, – над этим он даже не задумывается! – но и на такое ничтожное, с точки зрения двух веков, изменение, как «уничтожение всех таможенных преград». Но вместе и какой жалкий филистер! Я уже не говорю о великих буржуазных рационалистах, предтечах Великой Революции, с их энтузиастической верой в бесконечный прогресс человеческого рода, в близкое торжество верховного бога – разума; но достаточно вспомнить прогрессивных буржуазных теоретиков меньшего размаха, например, поборников свободной торговли, фритредеров первой половины истекшего столетия, с их уверенностью в близкой победе торговой «справедливости» над таможенными пошлинами, этими «печальными пережитками цехового духа», чтобы куцая мысль современного «известного экономиста» предстала пред нами во всей своей смехотворной ограниченности. Двести лет интенсивно пульсирующей жизни и… «таможенные преграды»!..
Еще пример: Прогрессивный купеческий сын Бокль[65] искренне верил, что господство «просвещенных негоциантов» окончательно сделает войну, как форму зоологической борьбы, а не социального соперничества человека с человеком, достоянием мрачного прошлого, а ныне всесильный орган ханжеской английской буржуазии, «Times», в рождественской передовой статье с наглым лицемерием резонирует: «Война необходима… На войне же необходимо убивать друг друга, но нужно выполнять это по-христиански»…