Но вот меня занимает вопрос: должен был он принять от меня деньги или
нет?!
С одной стороны, он честный человек, не укравший за всю жизнь ни
копейки. С другой -- жена у него беременна, у него не осталось ни грошa и он
в чужом городе.
Как бы поступил я на его места? Я пытался представить себя инженером,
артистом -- все равно, не укравшим за свою жизнь ни копейки... И... не
получилось. Я чувствовал себя странно и на вопрос, что бы сделал, оказавшись
сам в подобном положении, будучи при этом честным человеком, -- не ответил.
Просто решил: "Что-нибудь сообразил бы".
Воровство -- дело, конечно, рискованное и трудное. Но и работа тоже...
всякая бывает. Не все люди профессора, директора и не все рабы денег своих.
Этот гитарист несчастный наверняка кое-как концы с концами сводит, и хоть
работа его -- не мешки таскать, он тоже ничего больше не умеет, и отними у
него деньги, что он за дело свое получает, -- задохнется, как рыба, вынутая
из воды.
Но постой! Я же просил его, чтобы он мне что-нибудь посоветовал. Он
ничего не посоветовал. Может, он принял от меня деньги как от человека?..
Очень все сложно, черт побери!

В этой квартире я был по наколке. Мне сказали, что там есть деньги. По
пожарной лестнице поднялся на четвертый этаж и взобрался на балкон. Была
ночь, накрапывал дождь. Я снял стекло, открыл дверь и вошел. В квартире было
тихо, тепло, темно. Осмотрел все углы -- денег нет. Прошел в спальню --
спящие женщины, не разобрал какие. Две кровати, две женщины. Полез под
кровать, пощупал матрацы снизу -- ничего не оказалось. Вылезая из-под
кровати, увидел обувь -- женские туфли, старые, стоптанные, и детские, тоже
старые. У состоятельных людей перед кроватью лежат комнатные тапочки, а
здесь -- старые башмаки... В маленькой тумбочке нашел восемь рублей и
мелочь... Разве это деньги? Положил на место. Пошел на кухню, увидел на
столе письмо.
"Дорогая Карин! Не могу тебе прислать денег до первого. Поэтому
постарайся протянуть, а там пришлю. Насчет Лейлы не волнуйся, ее там не так
уж плохо кормят. Ей скоро сделают операцию, тогда она и сама не захочет
кушать. Ей ничего носить не надо. И постарайся ее как можно дольше там
продержать. Ты не беспокойся, их там кормят хорошо. Она даже поправится, вот
увидишь. Насчет меня не сомневайся, я свой отцовский долг помню..."
Брошенная жена.
Подвел меня накольщик, в этом доме не оказалось даже хлеба. Как мне это
надоело! Жил бы я этак пару столетий тому назад, тогда были разные графы,
князья, купцы...
С сердцем моим стало плохо, кто-то тянется к нему своей рукой, скребет
ногтями по нему -- совесть, одно из тех понятий, которых в нашей среде не
признают. И правильно делают. Плохо, когда по сердцу скребет совесть.

-- А-а-а!
Кто это кричал? Я вскочил как ужаленный. Тотчас кто-то сильно постучал
в дверь. Я быстро оделся, открыл. В коридоре люди.
-- Товарищ, -- спрашивают, -- что у вас случилось, почему вы кричите?
-- Это разве я кричал? Это не я.
Закрываю дверь. Но кричал я. Мне или мерещилось что-то, или видел
что-нибудь во сне... Не знаю. Но это, конечно, кричал я. Потом я лег и скоро
уснул. А потом опять проснулся.
"Мой час настал, и вот я умираю..."
Что это? Музыка где-то -- ария Каварадосси. Больше заснуть не удастся.
Лежу с открытыми глазами, и, сколько их ни гоню, перед глазами проходят
разные картины. Вот убийство Саши Ташкентского, его зарезали в лагере, в
закрытом бараке, воры. Я вижу, как он мчится по бараку, а за ним гонятся
воры, его настигли, добивают... Потом вспомнил Олега Румяного. Появился
страх, безотчетный, животный страх. Вскочил, опять оделся, начал бегать из
угла в угол, как привык в тюрьме. Чего я, собственно, боюсь? Милиции? Нет.
Смерти? Наверное, да. Хочется в Таллин. Когда я с Сирье, вроде не страшно.

Нахожусь в одном совершенно чужом, но гостеприимном доме. Пришел сюда
вчера бог весть откуда и завтра опять куда-то уйду... Но если бы кто знал,
как мне не хочется отсюда уходить!.. И не потому, что это место самое лучшее
в мире, а потому, что очень надоело бродить, надоело бояться, потому что
хочется жить среди людей, в тепле и покое.
В печи весело потрескивают дрова, из кухни слышатся звон посуды,
хлопоты хозяйки, готовящей ужин, и детские голоса; у моих ног, о чем-то
мурлыча на своем кошачьем языке, трется белый пушистый котенок. Все такое
домашнее, только... я здесь чужой. Я просто попросился на ночлег, но,
переутомленный, проспал сутки, и хозяева, видя, что я очень устал,
предложили мне остаться еще на ночь. Они меня ни о чем не расспрашивают, и я
им за это очень благодарен. Не часто мне приходится встречать скромных,
бескорыстных людей.
Я помню, как однажды был вынужден бежать из одного дома, где также
остался ночевать, потому что случайно подслушал разговор хозяев,
собиравшихся заявить обо мне в милицию, -- я им показался подозрительным. Да
и что за отдых в чужих домах, где никогда не перестаешь опасаться хозяев?!
Недавно в другом доме, где я остался ночевать, со мной случилась совершенно
смешная история.
Этот дом, как и его обитатели, был какой-то особенный. Большой, с
просторными, очень чистыми светлыми помещениями, которые были просто и
красиво обставлены старинной мебелью. В доме жили четыре хорошенькие кошки с
белыми бантиками на шее и четыре опрятные седовласые старухи.
Я очень устал и ни за что не хотел уходить из этого дома, я сутки не
спал, буквально не стоял на ногах. Старушки согласились дать мне ночлег и
повели в небольшую, тоже очень аккуратнень-кую комнатушку, где все стены
были увешаны ликами святых. На столе я заметил громадную Библию.
Мне предложили садиться, откушать, что бог послал. Тоже неплохо, я был
голоден. Накрывая на стол, они спросили меня, не божий ли я человек. Я?
Божий человек?! Правда, ориентируясь по обстановке, я держался чрезвычайно
скромно. Видимо, из этого они заключили, что я, возможно, божий человек. Я
сказал, что да, божий, и добавил, что даже окончил духовную семинарию в
Тарту. (Бог его знает, есть ли она там.) Незаметно одна из них вышла,
остальные меня угощали и занимали благочестивой беседой. Тут тихо открылась
дверь, и вошли две старушки; обращаясь ко мне, они сказали что-то связанное
с Христом, что именно, я не расслышал. Они сели рядышком на стулья и
почтительно на меня поглядывали. Немного погодя пришел старик и еще одна
старушка, потом вошел молодой парень с тупыми бегемотовыми глазами. Все они
меня приветствовали и, перекрестясь, рассаживались. Пока я лопал, их все
прибывало, и я начал себя чувствовать не очень уверенно.
Они сидели, молчали, смотрели на меня и, видимо, выжидали, когда я
кончу трапезу. "Что тогда?" -- спрашивал я себя и старался отдалить эту
минуту, пересасывая по три раза каждую обглоданную косточку. Ел, ел, но
сколько можно -- человек не бочка. Кончил. И тут мне говорят, что это
собрались братья и сестры по редкому счастливому случаю, послушать слово
божье. Затем мне придвинули тяжелую Библию.
До этого мне проповедовать не приходилось, но я взял Библию и начал
читать, как умел, тихим голосом. Ну, а потом своими словами объяснил
прочитанное. Слава богу, Библия, по-моему, настолько запутанная книга, что
ее можно толковать по-разному. Потом мне это надоело. Я сказал, что, в
сущности, Библия -- это букварь для начинающих, и начал шпарить из головы о
премудрости всевышнего. И влип.
Я настолько увлекся, что начал пророчествовать о таких великих
временах, когда господь отдаст людям, верующим в него, другие небесные
планеты, потому что на земле станет так тесно, что люди будут ходить
впритык, как в таллинских трамваях в часы "пик". Тут меня прервала
удивленная паства: они не сказали мне ничего, просто по одному вставали и,
шепча себе что-то под нос, тихо уходили. Ко мне подошла одна беленькая
старушка, взяла Библию и унесла; а другая сказала: "Идем отдыхать, сынок. Ты
устал".
Я поднялся и ушел в свою комнату.
Откровенно говоря, мне было немного неловко, я, кажется, злоупотребил
чьим-то гостеприим-ством: какое мне, собственно, дело до того, кто кому
поклоняется, а эти меня все-таки накормили. Вскоре все живое в доме уснуло.
"Чем я не святой по сравнению с попами? -- в озлоблении думал я. --
Милосердия к бедным у меня куда больше, у бедных, как они, не клянчу, а
имущества у меня, как у святого, -- никакого, одной святостью, если
разобраться, сыт".
Я, хоть и очень устал, лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к еле
слышному сопению и храпению кошек, которые, все четверо, устроились на
большом сундуке, неподалеку от меня, совершенно пренебрегая своими прямыми
обязанностями в ночное время. Не могу сказать, сколько я так пролежал, как
вдруг услышал странные звуки, будто кто-то тихонько ко мне подкрадывается.
Звуки приблизились к моему изголовью, потом их не стало слышно, но
вдруг что-то холодное, отвратительно липкое всунулось мне в ухо и
засопело... Я изо всех сил ударил этот ночной кошмар кулаком. Послышался
отчаянный визг поросенка и затем возмущенное хрюканье обиженного животного,
проникшего каким-то образом в мою комнату.
Поросятам я вообще-то симпатизирую, но что за жизнь, если приходится
пугаться даже поросенка!.. Хочу в Таллин, страшно тоскую по Сирье.

Что такое побег?
Физическое ощущение свободы -- и только.

Здравствуй, Сирье!
Сижу на вокзале и пишу тебе письмо, которое ты не получишь, потому что
я запишу его в свой дневник. Мне так нужно сейчас с кем-то поговорить; а не
с кем -- вокзал есть вокзал, людей кругом сколько угодно, но какое им дело
до меня?
Сир, мне надоело лишь играть роль человека, я хочу им быть. Я всегда
смеялся над тобой, над твоими нравоучениями, но сейчас, вот сегодня, здесь,
на вокзале, я понимаю, что ты не стала бы со мной ни о чем говорить, если бы
не была уверена, что я стану человеком!
Я сегодня наблюдал, как работали строители. Они рыли котлован, были
увлечены делом. Я подошел к ним, и они все на меня с любопытством
уставились: мол, что за личность, в шляпе -- штымп какой-то... Какая-то
шустрая девчонка спросила:
-- Вы новый каменщик?
Не знаю почему, но я сказал -- да. Они мне все представились, жали
руку. Спросили, когда выйду на работу. Я что-то соврал. Когда они закончили
работу и пошли мыться, я пошел с ними. На миг почувствовал себя, как они.
Никакой опасности, определенность. А потом они пошли домой, а я -- на
вокзал. Сейчас они все, наверное, разбежались, кто в кино, кто в школу, кто
на свиданье. А я размышляю, куда направить свои стопы отсюда, и завтрашний
день для меня так же в тумане, как и послезавтрашний.
Для меня существует лишь одна-единственная категория людей, такие, как
Реcт, Пузо, Проныра и прочие. С ними мне не надо притворяться, потому что
они такие же, как и я. Нас вечно окружает атмосфера жестокости, опасности,
подлости: нам доступны только физические удоволь-ствия от вкусной еды, если
удастся вкусно поесть, от женщин, которых нам любить некогда и невозможно,
от вина. А когда мы встречаем что-нибудь хорошее, чистое, благородное -- оно
нам кажется недоступным, мы чувствуем себя разбитыми, пустыми, стараемся
высмеять все хорошее, оправдываясь своей философией, которая, конечно же,
нас оправдывает. Мы ищем общества только таких, как мы. Иные пути, чем те,
которыми идем, для нас вроде неприемлемы, хотя они, может, не менее трудны,
чем те, которыми мы идем. А пути другие существуют, и люди другие
существуют, и жизнь другая тоже. Но мои пути не могут переплестись с
путями-дорогами хороших людей, потому что от них я должен скрываться, перед
ними я должен притворяться. Перед ними я только играю роль человека, и то не
всегда удачно, потому что нельзя подражать тому, кого ты сам хорошо не
знаешь.
И все же я умею подражать, отчего меня подчас и принимают за человека.
А то, что меня действительно принимают за человека, меня страшно задевает,
ведь я-то знаю, кто я. Мне верят, со мной советуются, и мне обидно, что я не
тот, за кого выдаю себя. А почему мне верят -- сам не знаю. Наверное,
потому, что когда я кому-нибудь подражаю, то страшно хочу быть похожим на
него, хочу быть похожим на настоящего человека. Вот мне и верят.
Однажды в бане, одеваясь, разговорились с одним пожилым товарищем. Он
оказался инженером-мостостроителем, а я представился журналистом. Говорили о
разном, и я выглядел таким умным, что самому противно стало. Тогда я сказал
тому товарищу, что это все брехня, никакой я не журналист, а, наоборот,
аферист. Он засмеялся, принимая это за шутку, а потом назвал меня
сумасшедшим и здорово обиделся. Получается, Сирье, что когда я говорю о себе
правду, тo обижаю этим людей.
Сирье, никогда не буду больше насмехаться над тобой, буду тебя
слушаться во всем. Скажешь, что мне надо пойти с повинной, -- пойду. Я готов
за право любить тебя трудиться, как трудятся ради еды, отказаться от своих
привычек, бороться и страдать, продавать душу дьяволу, быть покорным и
послушным. И будь уверена, я стану человеком непременно, вот дай только
выбраться из этого тупика.
Сир, мы не можем быть мужем и женой, но мы можем быть больше, чем муж и
жена, -- мы можем быть друзьями. Я тебя люблю как сестру, как мать, как
женщину, и если можно это чувство выразить в одном слове, то слово это --
друг. Именно так я понимаю наши отношения. Ты для меня -- жизнь, кроме тебя,
мне никто не нужен.
А теперь, Сир, до свидания, скоро увидимся. Завтра увидимся.

Все мужчины озабочены, бегают по магазинам, а покупать-то нечего, все
уже распродано. Цветов не достать, надо было раньше, дня за два, за три.
8 Марта.
Женщины задирают носы и, пожалуй, имеют на это право. Я не бегаю,
ничего не покупаю. И не потому, что некому, ведь есть у меня любимая
женщина. Но моя любимая женщина не примет от меня никакого подарка, потому
что знает -- денег я не зарабатываю. Все, что я могу для нее сделать, --
обнять и вручить ей подарок, раздобытый самым честным образом, -- шишки. Я
за ними лазил на две высокие ели, расцарапал лицо и руки, но букет из этих
лесных красавиц получился изумительный.
-- Сегодня наш день, -- говорят женщины.
Да, сегодня их день. Сегодня день Сирье, день Кадри и мамы. Где бы вы
ни были, мамочка, Кадри, я в мыслях своих поздравляю вас и дарю вам цветы,
самые красивые.

Я не стал звонить, тихонько вставил ключ, но он не поворачивался. Дверь
внезапно открылась, на пороге стояла незнакомая пожилая женщина. Она
внимательно меня рассматривала.
-- Вы Ахто? Сирье нет.
Я спросил, где она. Женщина ответила не сразу, потом чуть слышно
сказала:
-- Умерла.
Мне казалось, женщина эта сошла с ума. Я ворвался в комнату, уверенный,
что это лишь шутка, что Сирье сейчас встретит меня. Но ее не было. На
прежнем месте стоял ее портрет, все было, как всегда, тепло, уютно, чисто,
но ее не было. Это была не шутка...
-- Когда она умирала, -- говорила женщина, -- она сказала, чтобы вы
сюда, в ее квартиру, никогда не приходили и вообще уехали куда-нибудь. Она,
видно, очень вас любила...
Я спросил, что она сказала еще. Женщина ответила:
-- Ничего. Она была без сознания, а когда пришла в себя, сказала это, а
потом она уже не могла говорить, только плакала. Ну, а потом... умерла.
-- Почему... умерла? -- спросил я машинально.
Ответ был неожиданным:
-- Ее убили!
Сирье убили дома, ей нанесли два ножевых удара в грудь. Произошло это
ночью, и все же утром она была еще жива. Нашла ее тетушка, приехавшая к ней
в тот день из деревни. Это та самая женщина, которая открыла мне. Сирье
доставили в больницу, и там она к вечеру умерла.
Кто ее убил? Этого никто не знает.
Похоронили ее муж и товарищи из института. Женщина проводила меня на
кладбище. Я отнес Сирье шишки.

Смерть Озе...
Ставлю эту пластинку уже сотый раз, слушаю, слушаю ее. И мне кажется,
что в самую страшную минуту я здесь, около нее, вижу ее полные слез
печальные глаза, целую ее в последний раз, облегчающей последнюю боль. И вот
она умирает... умерла. Ее нет.
Она подставила мне свое маленькое, слабое плечо, хотела поддержать,
надеялась на счастье и поплатилась за это жизнью. Я знаю, ее убили люди
Ораса. Я в этом уверен. Они боялись ее как свидетеля, ведь они пытались
через нее поймать меня. А я, спасая свою жизнь, оставил ее, сбежал из
Таллина...
Осколки разбитой вазы не принесли счастья Сирье.
Можно слезами выплакать горе, но нельзя никакими словами описать его...

Сирье -- моя жертва. Она умерла из-за меня. Я приношу людям лишь горе,
а иначе и быть не может. Люди -- это общество, а я один. Тот, кто хочет быть
полезным своим близким, кто хочет жить с ними, любить их и быть любимым, тот
должен быть человеком, жить в обществе. Сирье погибла. А я остался, чтобы
дальше причинять людям горе. К черту все мои "системы", к черту Пузанова,
Реста и прочих! Нечего дрожать за свою паршивую шкуру. Отныне я не боюсь ни
Ораса, ни милиции. Поймают? Ну и ладно, все равно этого не минуешь. Но
прежде я должен найти Ораса и рассчитаться с ним. Иначе я не мужчина, иначе
я не человек.

    Тетрадь десятая


    Год 1955



Бегают мальчишки, маленькие:
-- А ну, не догонишь!
И бежит один карапуз за другим. Им по пять-шесть лет. Бегают они
взад-вперед, соскакивая с тротуара, того и гляди попадут под машину -- и
машины мчатся мимо беспрерывным потоком. Прохожий гражданин хватает одного
из них за ухо и загоняет во двор соседнего дома.
-- Во дворе играйте, нельзя на улице.
Он уходит. Мальчишки во дворе.
Они не его дети. Все проходили и ничего малышам не говорили. И он мог
пройти. Но подумал, что, если один из них попадет под машину, в какой-то
семье будет горе. Это был хороший человек.

Южная самба. Я в нее влюблен. Меня привлекает темперамент и какой-то
особый характер ее -- настойчивый, живой, определенный. Я ничего об этой
музыке не знаю, но люблю ее. Интересная штука -- жизнь: кто-то написал
музыку, не подозревая, что какой-то совсем серый человечишка будет слушать
ее много раз в день... Эта музыка как будто говорит о том, что, хотя на
свете есть смерть, есть также и жизнь, и ей, южной самбе, наплевать на
смерть, она создана для жизни, она -- жизнь. Слушая ее, я как будто вижу всю
жизнь, которая, покачивая бедрами, танцуя, надвигается на меня. Она голая,
натуральная, без прикрас -- жизнь, такая, какая есть. Немного страшная, но
удивительно хорошая; та самая жизнь, в которой, страдая, живу и которую за
все плохое и хорошее все же люблю.

Сегодня хоронили девушку, которая умерла от сифилиса и еще от какой-то
другой болезни. Девушка их скрывала, вот они совместными усилиями и уложили
ее в гроб. Я знал эту девушку. Встретил я ее как-то на окраине города. Она
сидела на бревнах, уложенных рядом с тротуаром, и курила. На вид ей можно
было дать лет пятнадцать. Она была бледная, в лице ни кровинки.
Я спросил:
-- Куришь?
-- Курю, -- ответила она.
-- И водку пьешь?
-- Пью, а что? -- сказала она.
-- Зачем? -- спросил я.
-- Хочу, -- ответила она.
-- Отец знает?
-- Перебьется, -- ответила девушка.
Она была светловолосая, в голубых глазах враждебность ко всему
окружающему, и, если бы не платье, бедное, но с претензиями на какой-то
стиль, ее можно было бы принять за сектантку, такая она была угрюмая и
бледная. -- А мама, -- продолжал я, -- знает?
-- Она сама курит, -- ответила девушка. -- В нашей компании все курят.
Я поинтересовался, большая ли у них компания и сколько лет самому
старшему. Оказалось, что компания небольшая, что самому старшему двадцать
два, а самой младшей пятнадцать, ей же -- семнадцать.
Я начал убеждать ее бросить эту вредную компанию, она слушала меня явно
насмешливо и наконец сказала:
-- Попался бы ты нашим парням, они бы тебе показали "вредную компанию".
Эх ты, а я думала, ты меня в ресторан приглашаешь...
На том мы расстались. Но вскоре после этого я шел вечером через тот же
парк и набрел на шайку молоденьких девчат и парней, сидящих на скамейках в
аллее. Чей-то голос произнес:
-- Это тот самый тип...
И передо мной с угрожающим видом стали два молодых парня.
-- Так, по-твоему, наша компания паршивая? -- спросил один из них, а
все остальные вызывающе засмеялись.
Они думали, что мне будет не по себе... Но они не знали, что бить таких
щенков для меня одно удовольствие. Не успели они ахнуть, как я их расшвырял.
Потом мы нашли общий язык. Кто-то сообразил, что я "свой", они стали
бормотать извинения, мол, ошиблись, приняли меня за кого-то другого.
Потом я часто встречал Натку (так звали эту девчонку), однажды она
сказала, что бросила курить. Так ли это? Но она так сказала и при мне
никогда не курила. К сожалению, она была уже давно не девочка,
следовательно, лишь о дружбе между нами не могло быть и речи: я был для нее
мужчиной, но она для меня не была женщиной, потому что я любил Сирье.
Постепенно я узнал кое-каких ребят из этой компании, они при встрече со
мной стали приветливо здороваться, и вот вчера на улице ко мне подошел
паренек и сказал:
-- А Натка-то умерла, завтра хоронить будут. Отец плачет, а мать
пьянствует.
Жалко мне ее, она не успела еще пожить, глупышка, о чем-то мечтала,
что-то воображала и вот умерла, а ее мама пьянствует. Она хотела, чтобы я
любил ее, а я любил Сирье. Так бывает, мы часто любим тех, кто не любит нас.

А южная самба звучит все равно -- любят люди или ненавидят, живут или
умирают. Южная самба -- это жизнь, бесстыжая, милая жизнь, с которой
расстаться никому не хочется.
Шел по улице и увидел бежавшего мне навстречу человека в приличном
темном костюме. Опасливо стреляя взглядом по сторонам, он бежал изо всех
сил, стремясь оторваться от пожилого полного лысого человека, бежавшего тоже
изо всех сил за ним. На лице полного человека злоба, глаза устремлены
вперед, в них лишь одно желание: догнать, поймать, уничтожить! Он бежит
тяжело, дышит часто и хрипло кричит:
-- Держите! Держите его!
Расстояние между ними не сокращается и не увеличивается. Молодой
человек в темном костюме перебегает мостовую. Он тоже дышит часто, в его
глазах, беспомощно шарящих вокруг в поисках спасительной лазейки, страх,
безумный страх, в них только одно желание: скрыться, спастись. Он исчезает
за углом, вслед за ним, по-прежнему хрипло выкрикивая: "Держите!
Остановите!", исчезает также полный гражданин.
Что мог совершить парень в темном костюме? Конечно, какую-то гадость,
иначе зачем ему было спасаться бегством средь бела дня. Как он бежал...
Какие глаза... Бог ты мой, какое унижение -- так бежать, с такими сволочными
глазами.

Темно здесь и одиноко, безлюдно и грустно. Одиночество всегда грустно
Вот там внизу, где светят миллионы маленьких огоньков, -- жизнь, миллионы
жизней, миллионы судеб, похожих и непохожих на твою; там, внизу, город,
собирающийся засыпать после трудового дня; там мир необъятный и сложный.
Чтобы понять его, нужно много знать, а у тебя еще только-только появляются в
голове кое-какие мыслишки, совсем еще робкие, неуверенные. Ты здесь высоко,
точно стоишь во вселенной, будто отделившись от земли в космическом
пространстве.
Сегодня я подслушал в вестибюле кинотеатра разговор четырех салаг. Им
по восемнадцать-двадцать лет. Обсуждали между собой, как встретить вора,
прибывающего якобы с севера. Решили устроить сбор и преподнести вору деньги
и как-то достать "ширево", то есть морфий. Этот вор, видимо, наркоман.
Господи, какие наивные! Обсуждают эту проблему -- где? -- в вестибюле
кинотеатра... То, что это глупо, само собой, но как посмотрел я на эти
глупые рожи -- жаль их стало. Ведь они не знают, что воров уже нет и "закон"
давно затоптан и забыт. Они еще верят в какие-то традиции -- в какую-то
воровскую честность... Смешно! Какая честность может быть у нечестных людей?
Да, жизнь состоит из миллионов огоньков, у каждого огонька своя судьба,
трагедия; огоньки гаснут, зажигаются, как и люди умирают, рождаются. А
здесь, где стою я, темно, как в космосе. Но ведь солнце-то есть! Солнце
светит днем, и, чтобы его видеть, нужно уйти из ночи.

Гостиница -- дом казенный. Нет здесь домашнего уюта, хотя и чисто, и
тепло, и радио есть. Нет, уют есть, но он не тот, не домашний. Чего-то здесь
не хватает, чтобы почувствовать себя по-домашнему. Но чего? Наконец
придумал.
В любом доме, где живут люди, семьи... имеется будильник. Как можно
жить людям без будильника? И это -- тик-так, тик-так -- звучит так мирно,
покойно, обыденно, напоминая о том, что каждому нужно вставать вовремя,
чтобы где-то быть вовремя. Да, когда тикает будильник, кажется, что ты дома.
Я побежал в магазин и купил дешевенький маленький будильничек. Он
страшно отстает, но неважно, главное -- тикает. Он тикает и действительно...
приятно. Неприятно лишь то, что он напоминает не только о покое, но и о том,
что время идет... Я не выбросил будильника, а таскаю его с собой в портфеле,
где он не переставая тикает. Однако смешно: вор и... будильник. Куда это
годится?
Нахожусь у супругов Сипельгас. Они не знают правды обо мне, как и все
люди, встречающие меня ежедневно. Они знают, что я друг Сирье, и разделяют
мое горе. Сейчас они куда-то ушли, маленьких муравьишек у них еще нет, и я
один. Приведу в порядок свои записи, запишу вот это последнее, а уходя,
оставлю их здесь -- думаю, здесь они будут в сохранности, куда бы меня ни
загнала жизнь.
Семь дней тому назад в Каркси-Нуйя, в берлоге скупщика краденого товара
по прозвищу Вещичка, я встретил долговязого парня по кличке Лис. Лис этот
тоже скрывался от правосудия. Вещичка, знавший мою кличку, щегольнул
остротой: "Волк и Лис -- подходящая пара". Лис обещал ввести меня в хорошую