неожиданном скрипе, шорохе? И жизнь, которая начинает-ся, -- я ее совсем не
знаю. Ее надо будет осторожно узнавать, изучать. Да, конечно, нужно
осторожно, потому что, наверно, встретятся и Рыжие. А сам я? Действительно я
уже другой? Здесь -- да, а там?.. Ну, что за глупость... Неужели снова стану
валяться в коридорах, дрожать в дорожных кюветах? И снова меня сможет бить
каждый кому не лень?.. А Сирье...

11.Х. 1963 г.
Мысья

Последняя ночь... Завтра, 12 октября, Серый Волк выходит из клетки на
волю. Нет... Серого Волка больше не будет. Освобождается гражданин, у
которого есть имя, отчество, фамилия и, как я уже сказал, совесть.
А теперь подведем баланс:

5 лет 7 месяцев
+
8 лет 7 месяцев 15 дней

Итого: 14 лет 2 месяца и 15 дней. Из этого срока один год в карцерах,
пять лет в строгорежим-ных тюрьмах, остальное в колониях, причем только в
строгих и особо строгих.
Более чем достаточно...
Как все последние ночи, я сегодня тоже не сплю. Какой там сон, ведь
завтра -- свобода! Свобода! Настоящая свобода. Уже не нужно будет опасаться
ареста, врать на каждом шагу и дрожать за каждое слово, не надо больше
играть роль человека. Завтра я получу паспорт и стану гражданином, мне будут
говорить "товарищ" -- ведь так обращаются друг к другу люди на воле. Вечером
приходили парни из погрузки, принесли кое-что из одежды, у меня же ничего
нет. Георгий принес брюки, Быдло -- рубашку, а Росомаха у кого-то выиграл
свитер, и свитер теперь тоже вернется на волю; и потом мы попрощались,
больше я их не увижу, потому что завтра в то время, когда меня выведут за
зону, они будут на работе.
Пробили отбой, зеки укладывались спать, а мы еще долго сидели, о чем-то
говорили, "чифирили", пока нас не разогнали надзиратели. Странное это
ощущение -- товарищи твои остаются в заключении, а ты среди них почти
вольный. Вот я завтра буду ходить по поселку без конвоя, могу идти, куда
хочу, а их поведут на работу под конвоем. А еще вчера так вели на работу и
меня. Вчера я был заключенный, вчера, если бы нарушил запретную зону, меня
могли бы застрелить. И вот -- один день, один час, одна минута, и я перехожу
из одной жизни в другую.
Думаю иногда, поверили бы мне такие же, каким был я сам четырнадцать
или даже двадцать лет назад, если бы я им все рассказал о своей жизни?
Поверили бы они мне, поняли бы меня? Те, кто ищет счастья, не зная о том,
что так или иначе его надо заслужить -- трудом, страданием, именно
заслужить, создать, сделать самому. Такие, каким я был прежде, никому не
верят. В своих неудачах они винят других, страдать они не хотят, труда
боятся. Они охотно, слепцы, идут навстречу ложной романтике и, мечтая о
подвигах, приключениях, совершают пошлости, преступления. А грязь их не
отталкивает, все глубже и глубже засасывает, они в ней тонут. И они мне,
наверное, не поверили бы, потому что они ничему и никому не верят, даже
самим себе.
Вот они-то мне сейчас и дают наколки, где "работу можно вымолотить",
предсказывают, что не удастся удержаться на воле, что скоро опять сюда
вернусь, страшат тем, что меня за непочтите-льные мысли об администрации
могут просто убить. Они-то действительно почти не бывают на воле, считают,
что нет на свете ничего хорошего, ни любви, ни дружбы, ни чести. Но таких,
как Арсен и Росомаха, Георгий и Быдло, -- их больше. Они тоже не скоро
отвыкнут от жаргона и мата, но они не стесняются мечтать вслух о хорошей
девушке, которая им поверит, они изобьют того, кто пытается доказать, что
Россию когда-нибудь победят, они выделывают чудеса с баграми, и они-то
знают, что я сюда больше никогда не вернусь...
Итак, завтра свобода. Как бы там ни было, но ясно одно: пусть мир полон
негодяев и подлецов, пусть они встречаются на каждом шагу, в каком угодно
положении, пусть они есть -- это еще не значит, что и я должен быть
подлецом. Кто знает, может, будет и у меня еще Родина.

    Тетрадь четырнадцатая


    Год 1963



Это не шторм, нет, просто сильный ветер. Шумит море. Волны одна за
другой ударяются в пристань яхт-клуба в Тори. Вдали, в море, словно в
тумане, видна темная полоска -- это остров Абрука. А километрах в двух от
берега плоским блином лежит остров Лаямадала. На волнах у пристани качаются
яхты, кричат чайки, пахнет водорослями, йодом, рыбой -- морем... Даже не
верится, что я на родине. Вот каменная дорога через разлив, по этой дороге
мальчишкой, с ватагой моих подчиненных, бежал я, прыгая с камня на камень, в
яхт-клуб. Это только название -- дорога, на самом деле просто большие камни,
наваленные как попало; они образовали что-то наподобие каменного забора, и
тянется этот забор каменной тропинкой через разлив, метров пятьсот. По этой
тропинке можно отсюда, из яхт-клуба, дойти прямо до улицы Лоодзи, где
когда-то я жил с мамой, отцом, братом и сестрой. Там наш старенький голубой
дом. Стою у пристани. Когда-то, мальчиш-ками, мы прыгали здесь в воду и
плыли через залив, соревнуясь в скорости. На той стороне -- другой яхт-клуб.
Здесь мы ныряли, тоже соревнуясь, кто дольше пробудет под водой.
Где сейчас все мои тогдашние друзья?.. Где Вальдур, Свен, Арно, Велло?
Сколько прошло лет... Сколько жизни прожито...
Даже не верится, что я на родном острове.
Но это так. Стоит только повернуть голову налево -- и я увижу башни
старой крепости, окруженной зеленым древним парком, где двадцать с лишним
лет тому назад собрались трое совсем молодых и совсем глупых искателей
приключений, чтобы отправиться в мир на поиски счастья и всего необычного,
что в этом мире можно найти.
Жизнь нам казалась тогда простой: будь смелым, ловким, сильным -- и ты
победишь все трудности. Это сугубо физическое понятие, но другого мы не
знали...
"Кайяк! Кайяк!" -- это кричат чайки, кружа над пристанью, иногда они
стремительно падают в море и тут же взмывают вверх и опять кричат: "Кайяк!
Кайяк!" Они говорят по-эстонски: "кайяк" по-эстонски чайка. Люблю этих птиц,
как и воробьев. Воробьев люблю за их оптимизм, чаек -- за то, что они птицы
моей родной стихии -- моря. Они отважные, чистые, красивые.
Изменился остров Сааремаа. Изменился и город Кингисепп. Подумать только
-- в нашем маленьком городишке, который когда-то можно было за полчаса
пройти пешком из конца в конец, ходит автобус... Улицы заасфальтированы, и
дороги острова -- тоже. А в парке опять живут белки... мои дорогие белки!
Они имеют собственные дачи, построенные для них людьми, но предпочитают жить
где-то высоко на каштанах.
Наши белочки -- гордость горожан, они не боятся человека, смело прыгают
на плечи прохожих, лазят к ним в карман, за пазуху в поисках лакомств,
которые люди для них всегда носят в карманах. Во время войны они куда-то
исчезли, но теперь появились снова в наших парках, живут, прыгают, принимают
дань от поклонников, за что позволяют себя фотографировать. А парки у нас
очень красивые.
Остров изменился, город изменился, но не изменилось море. По-прежнему
шумит оно, по-прежнему зеленое.
Остров наш -- самый красивый в мире, другого такого нет!
Вчера был на кладбище. Полдня искал могилу отца, совсем заросла она
мохом и травой. Пришлось немало около нее потрудиться.

Чувствую себя на родине грустно, я здесь как чужестранец, приехавший в
качестве туриста. От родного языка отвык, разговариваю с акцентом, и если
кому говорю, что я островитянин, смотрят на меня с сомнением, не верят. Мне
разрешено быть на острове десять дней. Поселился в гостинице, отдыхаю.
Посетил крепость, музей, ходил смотреть на наш дом, плаваю, катаюсь на
лодках. А в том, что плохо стал говорить на родном языке, удивительного
ничего нет: ведь я столько лет не был на родине, не говорил, не читал, не
писал на родном языке.
Могилу Сирье я долго искал. Я помню хорошо то место, где ее похоронили,
помню белый деревянный крестик. Но не оказалось на этом месте ни могилы, ни
креста. На этом месте стоит гордая, даже несколько высокомерная мраморная
ограда, а в ограде тяжелая, тоже мраморная плита, заставленная сверху
горшками цветов. И чужие имена в изголовье. Кого-то похоронили на ее
могиле... А может, я перепутал? Спросить не у кого, где живут ее дядя и
тетя, да и живы ли они -- не знаю. Но я не ошибся -- она была похоронена
здесь. Неподалеку от этого места растет молодая елочка. Я положил свои цветы
на ее ветки. Она, наверное, помнит, когда хоронили Сирье, ведь она видела
это.
Так вот... Жил когда-то человек, женщина. Была она добрая, ласковая,
обыкновенная. Счастья хотела, любить хотела, никому не сделала зла. Она была
скромная и смелая, та женщина, что когда-то жила... А теперь ее нет, как
будто и не было ее совсем. Теперь никто даже не знает, где она похоронена.
Прощай, моя добрая, такого друга у меня больше никогда не будет...
Расставался с родиной долго, бродил по Вышгороду, по узким улицам
старого Таллина, съездил на Пирита, где всегда многолюдно. А Пирита течет
все так же, как и много лет назад.
Когда собрался уезжать, на вокзале случайно встретил Мишку Проныру. Он
стоял с большим коричневым чемоданом и на блатной мотив мурлыкал какую-то
песенку, озабоченно озираясь по сторонам. Я вспомнил нашу давнюю встречу,
когда "тяпнули" с ним за пропавшую жизнь, вспомнил все пережитое за
последние годы, и как-то обидно стало, ведь жизнь-то оказалась не пропавшей,
ее можно было спасти.
Догнав его, я крикнул:
-- Здорово, Проныра! -- Он оглянулся и... пошел от меня, прибавив шагу.
Я побежал за ним: -- Ты что же, брат, старых друзей не узнаешь? -- Тут он
поставил чемодан и, как-то смущенно улыбаясь, сказал:
-- Здорово, ты откуда приканал?
На этот раз ему можно было знать.
-- Да вот, посетил родные края, -- ответил я.
-- Опять в беге, что ли? -- спросил он будто нехотя.
Я рассказал о себе. Он слушал внимательно, его когда-то плутоватые, а
теперь погрустневшие глаза словно выражали недоверие, и я понял, что он не
очень-то поверил моему рассказу.
-- А ты все "углы вертишь"? -- спросил я подозрительно, кивая на
чемодан.
Тут Мишка разразился такой бранью, какую мне, в прошлом известному
мастеру этого жанра, и то редко приходилось слышать. Я слушал его с истинным
наслаждением. Однако прохожие, не столь компетентные в этом виде искусства,
и оказавшийся поблизости милиционер оглядывались на нас с выразительностью,
отнюдь не говорившей о признательности.
Я осведомился у Мишки, что, собственно, вызвало у него такое
"вдохновение". И вот что он мне рассказал.
Он живет в Таллине, "углы не вертит". Последний "вертанул" шесть лет
назад, и пять из этих шести ему внушали, что это нехорошее дело -- "вертеть
углы". Он согласился и уже год изготовляет чемоданы в какой-то артели.
Все-таки остался верен чемоданам...
Женился он, маленьким Проныренком обзавелся, однако где-то на Кавказе у
него отыскалась многочисленная родня -- чуть не целый аул, -- и он их
навестил. Когда собрался домой, родственники надавали много подарков, но
Мишка привез только полный чемодан винограда.
Вместе с ним в купе ехал гражданин, у которого был такой же, как у
Мишки, чемодан. По прибытии в Таллин гражданин перепутал и унес Мишкин
чемодан. И теперь нужно найти этого гражданина и съездить ему по уху, чтобы
не трепал Мишкины нервы, и вернуть виноград маленькому Проныренку.

Пошли в ресторан при вокзале, заняли столик. Тяпнули, помолчали. Потом
я спросил:
-- А... какой у него нос?.. У Проныренка?
-- Обыкновенный, -- сказал Мишка, и мы весело засмеялись. Я
поинтересовался, почему он, собственно, совершил такую непонятную штуку --
женился.
-- О, душа любезный, -- сказал он, -- втюрился Мишка...
-- Потому и завязал? -- спросил я.
Мишкин нос зашевелился, совершил небольшой круг вокруг своей оси. Он
закурил и сообщил:
Ты что думаешь, это тебе пятьдесят четвертый год? Или думаешь -- Мишка
дурак? Или слепой? Ты ничего не знаешь. Вот поживешь -- увидишь. Ты думаешь,
еще есть воры? Не ищи -- нету. Сейчас не так, как было раньше. Тебя в тюрьме
только надзиратели охраняли, а здесь с тебя не спускают глаз: жена -- раз,
уголовный розыск -- два, милиционер -- три, бригадмильцы -- четыре,
дружинники -- пять, -- Мишкины пальцы один за другим растопырились. -- Без
прописки не проживешь и двух дней, а говорить нужно научиться во что бы то
ни стало на грамотном языке, без всяких там междометий и прочих словечек...
Тяпнули, закусили, повздыхали.
-- Тряпки и часы обесценены, за них ни черта не возьмешь, разве если
что-нибудь заграничное попадется... А деньги... За мелочью не погонишься, а
большие деньги все на сберкнижках.
Налили, выпили, повздыхали.
-- Раньше, бывало, пробежишь по карманам -- на базаре, в трамваях.
Смотришь, к вечеру, мало-помалу приличный заработок набран. Теперь же и
карманы... Ну что в них найдешь? Разве что вытянешь перчатки у какого-нибудь
ротозея. Как выдумали эти новые деньги невероятно малого размера... так
спрячут -- не найдешь. Да еще одеваться стали непонятно, ты себе не
представляешь! Моды всякие... Ты, например, уверен, что карман на своем
месте, где ему быть полагается, а его уже переместили в другое место, где
тебе в голову не придет его искать.
Налили, выпили, задумались.
-- И как тут жигь... при такой ситуации? Только дураку неясно, что надо
менять пластинку. А ты? Что же...
Мишка не закончил вопроса, но я понял его.
-- Нет, Миша, не я тот дурак. И время тут ни при чем.
Тут откуда-то сбоку послышалась знакомая речь; оглянувшись, я увидел за
столом в углу компанию молодых людей. Это были даже не молодые люди, а
скорее ребята по двадцать лет и меньше. Но эти парни -- семь морд -- с
длинными до плеч волосами, одеты чудно, шпарили по "фене" так, что душа
радовалась, на них глядя.
-- Однако врешь ты маленько, -- сказал я Проныре, -- еще, видать, не
перевелись мушкетеры. -- И показал на компанию в углу.
-- Эти-то пугалы... мушкетеры?! Петухи несчастные, -- буркнул Мишка
презрительно, и кончик его носика зашевелился, описывая круги. -- Этих я
знаю, они тут всегда. У них у всех приличные папочки-мамочки имеются, и,
будь спокоен, если они кого и обворовывают, так своих любезных родителей. От
вольной жизни, кроме жаргона, где-то нахватанного, у них ничего нет.
-- А лихо как пьют-то, -- заметил я, -- и девчонки у них интересные...
К ним действительно подсели две крали в невероятно коротких юбочках, с
прическами необъятной высоты и глазами под китайца -- точно девицы из
фленсбургского порта. Мишка досадливо махнул рукой, и мы занялись
воспоминаниями.
-- Ты куда думаешь определиться? -- спросил Мишка. -- Здесь остаешься?
Он задел за больное место. Ведь не все мои бывшие дружки такие, как
Мишка, иной из них хуже врага, да и последние не перевелись. И еще здесь на
каждом шагу преследуют воспоминания...
-- Уеду отсюда. Хочу новой жизни, на новом месте.
Мишка что-то заерзал на стуле, с беспокойством поглядывая на часы,
потом виновато сказал:
-- Ну, ты прости, мне пора. Ждут меня. -- Понятно -- жена... Тяпнули
еще, повздыхали, затем, пожав руки друг другу, расстались. Вернее, я остался
сидеть с недопитой бутылкой коньяку, а Михаил Карапетян ушел домой, к своей
семье.
Какое-то хорошее чувство появилось у меня к этому смешному человеку. На
столе он забыл сигареты, я закурил. Противно, погасил.
В углу все еще заседала лихая компания, шпарила по "фене", пропивала
пот родительский. Тут еще появился деятель один -- длинный, костлявый, одет
небрежно, в изношенном коричневом костюме. Лет ему сорок, а может, и больше.
Лицо -- большое, угрюмое -- покрыто шрамами, на руках все объясняющие
татуировки. Сел за столик рядом, заказал пиво. На меня он не обращал ни
малейшего внимания, но с какой-то жадной тоской стал наблюдать за компанией
в углу, и вот на его равнодушном лице появилось красноречивое выражение
надежды, загорелись глаза. Он, подавшись вперед, остро прислушивался к
пьяному гомону за столом в углу.
Однако точно так же, как недавно Мишка, он скоро отвернулся от них, но
с каким-то совершенно другим -- жалким выражением разочарования на лице,
словно его только что подло обманули. Это был не человек -- сплошная хандра.
Тут он обратился ко мне.
-- Курить есть?
Я подал ему сигарету, он закурил, быстро допил свое пиво и, ни разу не
взглянув в тот угол, ушел.
Смешно мне что-то стало. Видно, Мишка во многом прав: кое-кто ищет и не
находит. Впрочем, кто ищет -- тот найдет. Только смотря как выйдет: ищешь
одно -- найдешь другое...
Я встал из-за стола, направился на перрон. Скоро мой поезд.
И опять дорога. И опять ритмичный стук колес. А впереди -- жизнь. Кто
знает, может быть, не все еще потеряно...