раз, и опять сбился. Тогда поддал мне ногой в зад и послал на "кичман". Вот
какой миленький носик у меня, -- закончил он, вздыхая.
-- А мне, брат, уши мешают, -- сказал я, -- все равно что лопухи. А
сколько горя они мне принесли: отец их тянул, мама тянула, учителя тянули,
кому не лень -- все тянули...
Проныра понимающе качал головой, и плутоватые его глаза выражали явное
сочувствие. Потом, будто я его этим фактом кровно обидел, он спросил:
-- А ты что же, и в школу ходил?
-- Был грех, -- сознался я, понимая, что приличному, уважающему себя
уркачу такую оплошность допускать не следовало бы. -- Что поделаешь, --
пытался оправдываться, -- не добровольно же ходил... Да и давно это было.
Тяпнули за мои уши. Он о чем-то задумался, затем спросил, знаю ли я
Кольку Окуня. Я сказал, что не знаю.
-- Тоже был в беге, но втюрился в одну марьяну. Она думала, что он
женится, а как он мог, он же в беге. Она все ждала, что-то там гадала, потом
вышла за другого, а Колька вены себе порезал, дурак, и подох... Ну, ты
расскажи, как вообще...
Что ж, я рассказал Проныре о жизни беглеца, О том, как по квартирам --
"сонникам" -- хожу и о многом другом, только не рассказал, что на макушке и
меня появились седые волосы, что по ночам дурные сны вижу, а уж о том, что
тоже втюрился, разумеется, не рассказал. Тяпнули мы с Пронырой за пропавшую
Колькину душу, за свои души и пропавшую жизнь тоже и разошлись как в море
корабли.
Есть ли плохие люди?
Есть.
А хорошие?
Есть.
А кого больше -- хороших или плохих? Разумеется, никто этого точно
сказать не может. Конечно, плохих людей много, но и хорошие все же есть. А
кто я сам? Хороший я человек или плохой?
...Я думал почти час и ничего не придумал. Неужели я ничего за свою
жизнь не сделал хорошего?
-- Я ударил женщину, -- заявил Рест.
Я не понял, вo-первых, почему он мне об этом сказал, во-вторых, почему
он это сделал, но вопросов задавать не стал. Сам расскажет.
-- Помнишь вечер, когда ты висел над балконом? -- спросил он.
Разумеется, я помнил. Тогда я посетил по "наколке" одну квартиру. По
сведениям, в этой квартире в тот вечер никого не должно было быть. И когда я
туда вошел -- а вошел через дверь, -- там действительно никого не было.
Занялся осмотром. И тут пришли люди. Услышав голоса, я скрылся на балконе.
Было темно, я надеялся спуститься по водосточной трубе, на худой конец
подождать на балконе, пока в доме уснут.
На мое несчастье, водосточной трубы вблизи балкона не оказалось. Тут
голоса приблизились к балкону, куда деваться?.. Я перелез через барьер
балкона и, держась за железные прутья, повис под ним. Сверху слышались
голоса -- женский и мужской. Говорили о любви. Что могло быть хуже...
Приготовился к длительному висению. Висеть было очень неудобно, но не мешать
же людям!
Наверху стало тихо, но они не ушли. Я услышал вздох -- долгий,
глубокий. Такой бывает, кажется, после поцелуя. "Ну, уж если дошло до этого,
-- подумал я, -- мне висеть да висеть". Но я ошибся -- они ушли. С большим
трудом залез обратно на балкон, руки совсем онемели. Уйти из этой квартиры
удалось лишь под утро -- влюбленные засыпают не скоро.
На блатквартире Пузанова меня тогда ждал Рест. Он тоже где-то
"поработал", и к тому же с большим успехом. Сидел в кресле, задрав ноги на
стол, на лице идиотская ухмылочка. Я рассказал о моих злоключениях. Он,
по-прежнему продолжая чему-то многозначительно ухмыляться, произнес
торжествующе:
-- Ты знаешь, я благородное дело состряпал. -- От него разило водкой.
-- И в честь этого напился? -- спросил я.
-- Нет, напился раньше, -- ответил он.
-- Значит, с пьяных глаз... Ну, это еще можно понять, -- съехидничал я.
Рест шел после "работы" из кафе, был малость "под мухой". Идет по
Кадриоргу, наслаждается чистым воздухом, настроение на "самом высоком
уровне". Вдруг видит одиноко сидящую на скамье девушку. Свинство, когда
красивая девушка скучает одна. Садится рядом. Но что это? Девушка плачет.
-- Что с тобою, крошка? -- говорит Рест и участливо гладит ее по
голове.
Оказывается, она -- студентка (на последнем курсе, медичка, между
прочим), у нее похитили деньги -- стипендии ее и ее подружек. У нее никого
нет, кто бы мог ей помочь. И жить не на что. И тут Рест доказал, что
существуют на свете истинные джентльмены.
-- Вот тебе кусок, киса, -- говорит он ей и подает деньги. -- Купи
лотерейку, глядишь, повезет и сразу миллионершей станешь.
Он тут же встал и ушел, даже не познакомившись с этой красоткой.
Правильно, какое же это было бы благородство, если потом знакомство и тому
подобное.
-- Ты бы видел ее глаза... -- закончил свой рассказ.
Деньги нам достаются нелегко, но все-таки Реcт молодец.
После этого через несколько дней он прибежал с такой же дурацкой
ухмылочкой.
-- Опять благородство какое-нибудь совершил? -- поинтересовался я.
-- Я ее видел. Понимаешь? Стоит автобус, и я стою на остановке. Вижу,
какая-то красотка через окно меня рассматривает. Так и прилипла к стеклу. Я
ее сразу узнал, и она меня тоже, выйти хотела, но автобус уехал.
Рассказывая это, Реcт был похож на ненормального, видно, загорелся
парень. Только сегодня его погасили. Случилось это на Пирита, где он отдыхал
после трудов праведных, купался, загорал.
Слышит вдруг Реcт -- кто-то кричит. Видит -- в воде барахтается
мальчик. Миг -- и он под водой. Реcт ныряет, хватает его, вытаскивает.
Мальчик -- как тряпка. Реcт перевернул его, надавил на живот, уложил на
песок и давай делать искусственное дыхание, как полагается, по всем
правилам. Собрались люди, пришла медсестра. Реcт работает, воображает себя
героем. Сестра подходит, щупает пульс, слушает сердце и говорит:
-- Он мертв.
-- Как?! Не может быть! -- кричит Реcт и давай опять делать
искусственное дыхание.
Никакого толку. A cecтpa кричит:
-- Он мертв! Не старайтесь!
Peст наклонился к губам мальчика и дует, того и гляди лопнет сам.
Никакого результата. И опять Реcт работает, а сестра ему мешает: шипит,
ругает.
-- Несите теплую воду! -- заревел тогда Рест.
Кто-то куда-то побежал, принесли ведро теплой воды Peст вылил воду на
утопленника и опять начал делать искусственное дыхание. Люди вокруг
наблюдают, что-то подсказывают, сестра молчит. Мальчик открыл глаза.
-- С чем тебя и поздравляю, -- сказал Рест, поднялся, подошел к сестре
и дал ей пощечину. -- Дрянь!
-- Вот видишь, я ей дал по морде, -- Рест удрученно смотрел на меня.
Я ничего не сказал.
-- А сестра была... она, -- сказал Рест, опустив голову.
Какое сегодня число? Думал, думал, и рука наконец вывела цифру 22.
Только она это вывела, подошли два парня и уселись рядом. Они, оказывается,
блатные -- слышу жаргон. Везет мне на них, куда бы я ни шел, везде на них
натыкаюсь. Я тоже заговорил на том же наречии. Парни -- им было лет по
тридцать пять -- с интересом и с некоторым подозрением посмотрели на меня,
почему-то вдруг встали и быстро ушли. Я понял: они хоть на жаргоне, но
говорили, кажется, о работе, о делах на производстве, а я с ними заговорил
как вор, как бродяга. Я с ними заговорил как с блатными, а они-то уже,
оказывается, "завязали", они уже люди, и, хотя говорят на жаргоне в силу
привычки, меня, блатного, они знать не хотят. Что же, дело ваше...
А почему моя рука так непослушно вывела цифру 22? Ладно, кривить не
стану: потому что я пьян в стельку. А почему я пьян? А потому что меня
пробрал жесточайший понос, а с поносом шутки плохи, его сопровождают жуткие
боли. Вертелся я, вертелся, мучился, потом купил пол-литра водки и залпом
выпил. Боли сразу исчезли, относительно поноса еще не знаю. Только и зрение
стало что-то плохое: писать могу, только если зажмурю один глаз, а обоими
ничего не вижу -- бумага расплывается на целый квадратный километр, буквы
кажутся с четырехэтажный дом.
Сейчас, задрав нос к солнцу, я призадумался и тут же ощутил, что кто-то
уселся рядом. Посмотрел, сидят какие-то двое, видимо научные сотрудники; они
что-то говорят, кажется по-научному, слова непопятные. Завидно мне: живут
люди, знают свое дело, свою науку, а я около них сижу, на них, зажмурив один
глаз, смотрю, слушаю их жаргон и ничего не понимаю. Хотелось бы с ними
поговорить, но вряд ли меня будут слушать, такого пьяного, -- не стоит. И
все же спросил: какую науку они изучают? Они зашмыгали носами, видно, запах
водки учуяли, и, не ответив, спросили меня, кто я такой.
-- Я простой бродяга, -- сказал я, -- и у меня понос.
Они ушли. Тут же присел человек в черном костюме, с черным галстуком, в
черном берете, худой. Кто такой? Черт его знает. А по левой стороне,
оказывается, сидела девушка, красавица, вот она встала и ушла. А я ее и не
заметил, вот до чего залил глаза. Холодно стало, надо уйти. Но, ей-богу, не
знаю, где я сейчас нахожусь...
Ведь бывает же такое... Ни о чем не подозревая, стоишь себе с
приятелями, глубокомысленно созерцаешь янтарное пиво, убывающее в твоей
кружке, улыбки на небритых физиономиях приятелей и собак, ведущих какие-то
свои переговоры за пивным ларьком, который не переставая по очереди
подпирают лапами (говорят, у собак это вошло в моду после того, как где-то
на какую-то из них упал забор); твой приятель, с кем ты пять минут тому
назад познакомился, заканчивает анекдот, и ты открываешь рот, чтобы как
следует посмеяться, хотя анекдот и не понял, а вместо того закричишь от
испуга и боли тоже, потому что тебя вдруг бабахнули чем-то по голове. Вот
здорово!.. И бывает же такое...
Когда этот жест совершился -- засмеялись приятели, потому что этим
приятелишкам всегда смешно, когда кто-нибудь шлепнется в лужу или стукнется
лбом о столб, или брюки порвет на себе нечаянно. "Только пошли мы, --
смакуют они, -- и он тут ка-ак стукнется..." Или: "Только мы это... э...
пропустили, закусили и пошли... а он ка-ак шлепнется... Го-го-го,
го-го-ro..." Им всегда смешно. А тут целая сенсация. Стукнули по голове.
Ого-го-ro! Причем чем стукнули? Старым дырявым ведром. Им так весело, они
так заразительно ржут, что вместо того, чтобы как следует дать по зубам
тому, кто к тебе так неуважительно отнесся, тоже засмеешься и, словно это и
в самом деле занятно, как будто между прочим, не переставая снисходительно
смеяться, поинтересуешься, за что тебе такая милость. А вот теперь уже не до
смеха.
Перед тобой стоит разъяренный дьявол в образе базарного дворника --
здоровенный двухметровый верзила лет пятидесяти.
-- Не-е... не-е знаешь! -- ревет он изумительно нежным голосом,
которому позавидовал бы северный медведь, и... ба-бах -- ведро второй раз,
еще с большего размаха, опускается на мою голову. Да, да -- на мою! Это
именно меня на таллинском базаре стукнули по голове этим недостойным
предметом. Пока я соображал, смеяться ли мне дальше или как, старик
готовился третий раз проделать этот номер для потехи собравшихся зевак, и
мне с трудом удалось укротить это свирепое явление в старом залатанном
фартуке, отняв у него порядком помятое о мою голову ведро.
-- Где мое ведерко? -- проревел он.
Какое ведро? Что это он несет?
-- Новое! -- кричит рн. -- Куда ты, собачий сын, его девал?!
Я уже не обращаю внимания на неуважительный тон и пропускаю мимо ушей
оскорбление, изобразив одну из самых ласковых улыбок, молю его объяснить, в
чем дело. Тут наконец и приятели, насмеявшись досыта, поспешили на помощь --
старику подали кружку с пивом. Он смягчился и, прежде чем пригубить
подношение, произнес:
-- Сказал мне тут один, что это ты ведро забрал, а я горяч малость...
Но какая же стерва стащила ведро?!.
Кто ему сказал это?
Опустошив несколькими здоровенными глотками кружку, он, все еще
подозрительно на меня глядя, сказал:
-- Да вот был он тут, -- старик обернулся, поискал кого-то взглядом в
толпе, -- такой маленький, пузатенький, с носом этаким... -- он изобразил
рукой, какой нос у того. -- Ведь вот стерва, дали мне утром совсем новое
ведро, тут я его на минутку поставил, отвернулся, а потом гляжу -- стоит
это... -- показал на старое. -- И потом тот, с носом, подошел и на тебя
показал. "Это, -- говорит, -- он стянул". А я ведь горяч... Но ты, если не
брал, извини...
Это, конечно, Проныра... Отомстил за вчерашнее.
Вчера вечером мы съездили с ним в деревню к одной нашей знакомой. По
дороге не могли никак решить проблему треугольника: нас ведь двое, а
знакомая одна. Зато, не дойдя до дома знакомой, я решил проблему "дерева и
собаки".
Во дворе знакомой (живет она одна) обитает громадная свирепая дворняга,
которую постоянно держат на цепи и которую Проныра каждый раз не забывает
пинать ногой, приговаривая: "У-у, злюка противная, р-р-р". За это бедная
дворняжка так полюбила Мишкин нос, что и во сне видит, как бы оторвать его,
и, когда ей удастся сорваться с цепи, Проныре приходится сидеть на низеньком
каштане, растущем тут же во дворе. Что касается моих отношений с этой
дворняжкой, я ее всегда жалею и кормлю хлебом, колбасой. И пользуюсь за это
особым ее расположением.
Когда вошли во двор, я быстро подбежал к дворняжке и, прежде чем
Проныра что-нибудь успел сообразить, спустил ее с цепи. Проныра просидел на
каштане до тех пор, пока я не ушел.
...Ее зовут Сирье. Она каждое утро в половине восьмого выходит из
квартиры, а возвращается поздно -- в шесть-семь часов вечера. Рабочий день,
что ли, у нее такой длинный -- не знаю. Я прихожу в ее квартиру и наблюдаю,
как она живет. Разные мелочи рассказывают о ее жизни. Во-первых, альбом. Вот
она заснята с каким-то мужчиной, противный тип, лысый. Она и он встречаются
на многих снимках, они сняты и вдвоем и в компании. Не понимаю, как может
такая красивая женщина якшаться с таким уродом. На некоторых снимках она
изображена и с другими мужчинами. Особенно выделяется один из них, с
красивым лицом, с маленькими усиками. Не нравятся мне его глаза -- наглючие
какие-то. А вот она заснята еще с кем-то, видно, военный, положительно
симпатичная личность, и глаза тоже симпатичные.
Она вяжет какое-то платье. В прошлый раз, когда я был здесь, я не мог
еще определить, что это она такое вяжет. Но теперь могу поклясться, что это
или платье, или юбка. Гляжу на ее портрет и думаю, почему у нее такие
грустные глаза, не родилась же она с такими. Может, ей в жизни не повезло?
Мне все в ней правится, одно плохо: курит. Всегда у нее в пепельнице окурки
папирос с напомаженными кончиками.
Пытаюсь иногда представить себя рядом с ней -- плохо получается. Мне
кажется, что я смешон, неловок и уж, разумеется, некрасив, возможно, даже
неприятен. И вообще, что я из себя представляю как мужчина? Раньше мне было
все равно, каким я кажусь женщинам -- умным, дураком, красивым, уродливым,
-- лишь бы они меня принимали. А вот теперь я даже не представляю, что я с
ней могу познакомиться, поговорить, сжать ее руку. Что это со мной такое
происходит? Неужели это и есть любовь? Но ведь любовь не для меня, разве это
возможно? Ну, допустим, любить-то я право имею -- товарища, собаку,
удовольствия разные, жизнь вообще. А ее? Мой товарищ -- такой же, как я,
вор. Я имею право любить своего товарища, потому что он такой же, как я, и
разделяет мою участь; а ее, эту женщину, я любить не должен, потому что она
не сможет разделить мою жизнь. Об этом даже думать нельзя. Если бы она была
воровкой -- имел бы я право любить ее тогда? Наверное -- да. Но хотел бы я
любить такую женщину? Наверное, если уж она мне нравится, я любил бы ее все
равно. Кто его знает почему... Не знаю. Неведома мне эта сила. Но сила эта
есть, и никто не может устоять перед ней. Стало быть, тогда и я ее могу
любить... Да, я имею право, это мое личное дело, но заставить ее разделить
мою проклятую жизнь -- этого делать нельзя. Люби себе на здоровье, сколько
хочешь, и пусть об этом, кроме тебя, никто не знает. Но я не хочу так, я
хочу быть с ней. Что делать? Открыться ей и сказать все прямо: мол, так и
так -- сволочь я и все такое. Тогда я ее больше не увижу. Нет, я не скажу ей
ничего, она ничего не узнает, она единственное, что у меня есть, я не хочу
ее терять. Как бы мне хотелось быть обаятельным, сильным, чтобы покорить ее.
Да, сильным. Женщины, кажется, ценят в мужчинах это качество. А я разве
сильный? Я, конечно, могу блеснуть ловкостью, напасть на кого-нибудь,
применить один-два из многочисленных подлых приемов. Но разве этим покоришь
такую женщину? Нет, этим восхищаются девицы из "малины", но не она.
Да, счастье не украдешь. До сих пор я все мог забрать и унести из тех
квартир, где побывал, а вот здесь есть нечто, чего не унесешь. И это мутит
мне душу. Наверное, у каждого человека есть что-то для него недосягаемое,
ему неподвластное, что он не может удержать, чем никогда не овладеет. А
все-таки мне здесь так хорошо, и пускай она меня никогда не узнает, пусть
она улыбается другим. Я довольствуюсь своей долей Хотелось бы принести ей
цветы...
Чудовище -- громадная уродливая собака и похожий на черепаху зверь с
красными лапами и пастью как у крокодила, напали друг на друга и, страшно
рыча, грызутся. Откуда-то появилась громадная кошка намного больше тигра, ее
зеленые глаза горят, как фонари, она стоит поодаль и, помахивая самым
кончиком длинного хвоста, наблюдает, как чудовища рвут друг друга.
Собака-чудовище придавила черепаху передними, толстыми, как у слона, лапами
к земле и страшными клыками старается сорвать ее панцирь. Черепаха крутится
на месте, словно гигантская чаша, поднимая облако пыли. Она шипит, шипит, а
кошка все стоит, и ее зеленые глаза делаются то желтыми, то красными, хвост
шевелится...
Я не могу понять, где я нахожусь. Вроде происходит прямо рядом, но я не
вижу самого себя, а их вот вижу. Над нами черное небо, на котором нет ни
облачка, ни звезд. Небо будто бы освещено откуда-то снизу, и кажется, что
натянуто над землей огромное черное полотно. Вокруг ярко-желтый песок,
деревья с красными стволами и невысокий кустарник с большущими белыми
цветами.
-- Вы что здесь делаете? -- это спрашивает откуда-то появившийся
гигантских размеров жук. Он стоит, таращит черные, блестящие, словно
стеклянные, глаза и шевелит длинными, как кнуты, усами. У него три пары ног,
они синие. Собака-чудовище отошла от черепахи, улеглась в песок неподалеку и
выжидающе глядит на жука.
-- Что вы здесь делаете? Как вы здесь очутились? Кто вы такой?
Чудовище исчезает, я чувствую, кто-то трясет меня за плечо. Открываю
глаза и, словно в тумане, вижу женщину. Она опять что-то спрашивает, но я не
могу ответить, я смертельно устал. Хочу спать. Спать! Спать! Пусть весь мир
провалится в тартарары, пусть сгорит дом, пусть будет потоп, но пусть меня
оставят в покое -- я хочу спать. А она опять меня трясет, еще и еще раз.
Откуда-то появляются муравьи, черные, с большими блестящими брюшками. Они
идут колоннами, построившись стройными рядами; их много, бесконечно много,
все идут, идут, идут...
Проснулся от мучительной боли в темени и не сразу понял, где нахожусь.
Я лежал на диване в маленькой комнатке с голубыми обоями на стенах, с
белоснежными занавесками на окне. Был день, светло, откуда-то в комнату
проникал запах кофе. Очень хотелось есть. Лежал одетый, укрытый одеялом, и
под головой у меня оказалась подушка. Но помню, когда я садился на этот
диван, ничего не было. Мой взгляд остановился на портрете, с которого на
меня смотрела светловолосая женщина, и сразу все стало ясно: это ведь
квартира Сирье.
Это было уже утром, когда я, усталый, зашел к Сирье. Предварительно
позвонив, я убедился, что ее, как всегда в это время, нет дома. Затем открыл
дверь и вошел. Я присел на диван, задрал на спинку стула ноги и стал
смотреть на портрет Сирье. Я не спал очень долго и очень устал, но это бы
еще ничего, если бы не сходка... Меня повел туда Реcт, он ведь вор "в
авторитете". Сходка собралась в Копли, где есть что-то наподобие "малины".
Собрались из-за Рябого. Рябой был где-то на деле, а когда их всех сцапали,
его почему-то отпустили. Потом стало известно, что он "сука" и дело уже
заранее "заложил".
Реcт меня представил как вора. Всего собралось девять морд. Сперва
базарили так, кто про что умел, говорили о бабах, потом, как бы между
прочим, перешли к главному вопросу. Всю ночь выступали воры, попались, как
назло, все языкастые и грамотные. Да и Рябой тоже чуть ли не дипломат. К
тому же он имел право защищаться и пытался доказать всеми возможными
правдами и неправдами свою невиновность. Только дело было ясное. Все
выступающие заканчивали одним и тем же: на ножи. Уже перед рассветом решили
единодушно: зарезать. Осталось выяснить, кому предстоит исполнить приговор,
но исполнять никому не пришлось: Рябой зарезался сам со словами: "Я вором
был, вором и умру". Он поставил пику острием на сердце и стукнул по рукоятке
кулаком. Удар был сильный, он упал и тут же умер. Его завернули в какую-то
рогожу и куда-то убрали.
Только уволокли Рябого, как в окно ударили камнем, со звоном разбилось
стекло. Через маленький люк в коридоре все вмиг взобрались на чердак, а
оттуда -- на крышу, перейдя которую мы очутились в соседнем дворе, откуда по
одному вышли на другую улицу.
В "хату" ворвалась милиция, но было уже пусто. Однако еще бы чуть-чуть
-- и хана всем. Но как это им удалось вынюхать сходку?..
Уже рассвело. Я бесцельно бродил по городу, о чем-то думал: о
беспощадной жизни, о смерти, о Рябом. Перед глазами все еще стояло
побледневшее лицо Рябого, его последние судороги. И жизнь эта... тоже. Как
мог Рябой уйти из жизни так покорно... "Я вором был, вором и умру". Какая
нелепость! Фанатик! Уверен, что каждый из тех, кто судил Рябого, уже не раз
нарушил закон, но только об этом до поры до времени неизвестно. Но это не
помешало им во имя этого нелепого закона уничтожить товарища.
На Нарва-Манте эти размышления прервал неожиданный толчок в спину, и я
полетел навстре-чу мчавшемуся на меня грузовику. Водитель не успел
затормозить, так это быстро произошло. Я машинально подпрыгнул, чтобы
уцепиться за радиатор, и это меня спасло. Получив удар, отлетел в сторону и
отделался лишь синяками и ссадинами. Подозреваю, что это не последний
"несчаст-ный случай", который со мной может приключиться. Потом я очутился
на знакомой улице в доме Сирье.
-- С добрым утром! Как поспали?
Передо мной стояла она, закутанная в халат, в мягких комнатных туфлях
на босу ногу.
-- Здравствуйте, -- сказал я, -- извините меня... Вы меня, конечно, не
знаете...
Она отодвинула стул от стоящего посредине комнаты стола и, скрестив
ноги, села. Так всегда сидела моя мама, когда вязала или шила.
-- Нет, почему же, я вас знаю, -- сказала она. -- Мы ведь с вами,
кажется, вазу вместе разбили. У меня даже осколки от нее сохранились. Они
будто бы приносят счастье? -- В ее голосе послышалась ирония, но продолжала
она безо всякой иронии, и в ее голосе почудились теперь уже нотки страха. --
Только как вы ко мне попали -- я действительно не понимаю... Но вы, между
прочим, проспали у меня ночь, ведь уже утро.
"Значит, я проспал целые сутки", -- подумал я и молчал. И она молчала.
Я не знал, как быть. Сказать разве, что я в этой квартире не в первый раз? У
нее очень хорошие глаза, ласковые, человечные. Мне так хотелось, чтобы вот
такая женщина была моим другом.
-- Хотите, я вам расскажу всю правду? -- спросил я наконец, не сознавая
еще сам, что именно расскажу.
-- Хочу, -- сказала она коротко.
Я рассказал ей все. Я спешил, торопился, боясь, что она мне помешает,
но она слушала очень внимательно. Меня прорвало, я вывернул перед нею всю
душу и говорил, говорил, говорил. Никогда, никому я еще не говорил столько
правды. Страшной правды... А то, что она действите-льно страшная, я понял
отчетливо лишь теперь, рассказывая ей. Мне хотелось очиститься, как на
исповеди. Когда я, наконец, замолчал, она спросила, как меня зовут.
-- Меня зовут... -- чуть не назвал кличку. -- Ахто, -- ответил я, и это
звучало как-то странно, так давно меня не называли по имени.
-- И у вас никого нет? -- спросила она тихим голосом. -- Ни
родственников, ни... -- она не закончила вопроса, лишь вопросительно
смотрела на меня.
-- Нет, никого нет, -- ответил я Сирье, как и она, тихо.
-- Хотите есть? -- спросила Сирье. -- Пойдемте, будем пить кофе.
Мы пошли в маленькую кухню, Сирье разлила кофе, и мы молча принялись за
еду. Было очень уютно, так хорошо мне уже давно, давно не было. На короткое
время я забыл и сходку, и Рябого, и всю свою собачью жизнь. Когда я собрался
уходить, она сказала:
-- Если вам негде будет спать -- приходите. Я ничем больше не могу вам
помочь.
Глаза у нее были опять грустные.
Явился я к Сирье пьяный. И она меня не выгнала. Ей-богу, не понимаю...
Она не выгнала меня, а уложила спать на тот же знакомый мне диван. Даже
помогла раздеться. Из нее бы получилась идеальная жена. Ночью я проснулся, и
жизнь представилась мне настолько в розовом свете, что я выбрался из своей
постели и хотел пойти в комнату, где спит Сирье. Но истинное положение вещей
мне разъяснила дверь -- она была заперта. Утром Сирье мне ничего не сказала,
но в ее глазах я прочитал что-то наподобие снисходительного сочувствия. Я
чувствовал себя виноватым перед ней, обещал в таком виде больше не являться.
Она сказала лишь коротко:
-- Хорошо.
И больше об этом речи не было. Позавтракав, мы разошлись, она ушла на
работу (Сирье работает в каком-то институте), а я... тоже ушел "на работу".
Когда вышли на улицу, она спросила, чем я открываю ее квартиру. Я замялся.
Тогда она подала мне ключ и сказала, впервые обращаясь на "ты".
-- Бери, пусть он будет у тебя, у меня есть другой.
Я запомнил эти слова на всю жизнь.
Сегодня утром пораньше попутал меня бес. Он попутал меня, как раз когда
я проходил по улице Саль-ме, что идет вдоль парка, где в это время дня было
какой миленький носик у меня, -- закончил он, вздыхая.
-- А мне, брат, уши мешают, -- сказал я, -- все равно что лопухи. А
сколько горя они мне принесли: отец их тянул, мама тянула, учителя тянули,
кому не лень -- все тянули...
Проныра понимающе качал головой, и плутоватые его глаза выражали явное
сочувствие. Потом, будто я его этим фактом кровно обидел, он спросил:
-- А ты что же, и в школу ходил?
-- Был грех, -- сознался я, понимая, что приличному, уважающему себя
уркачу такую оплошность допускать не следовало бы. -- Что поделаешь, --
пытался оправдываться, -- не добровольно же ходил... Да и давно это было.
Тяпнули за мои уши. Он о чем-то задумался, затем спросил, знаю ли я
Кольку Окуня. Я сказал, что не знаю.
-- Тоже был в беге, но втюрился в одну марьяну. Она думала, что он
женится, а как он мог, он же в беге. Она все ждала, что-то там гадала, потом
вышла за другого, а Колька вены себе порезал, дурак, и подох... Ну, ты
расскажи, как вообще...
Что ж, я рассказал Проныре о жизни беглеца, О том, как по квартирам --
"сонникам" -- хожу и о многом другом, только не рассказал, что на макушке и
меня появились седые волосы, что по ночам дурные сны вижу, а уж о том, что
тоже втюрился, разумеется, не рассказал. Тяпнули мы с Пронырой за пропавшую
Колькину душу, за свои души и пропавшую жизнь тоже и разошлись как в море
корабли.
Есть ли плохие люди?
Есть.
А хорошие?
Есть.
А кого больше -- хороших или плохих? Разумеется, никто этого точно
сказать не может. Конечно, плохих людей много, но и хорошие все же есть. А
кто я сам? Хороший я человек или плохой?
...Я думал почти час и ничего не придумал. Неужели я ничего за свою
жизнь не сделал хорошего?
-- Я ударил женщину, -- заявил Рест.
Я не понял, вo-первых, почему он мне об этом сказал, во-вторых, почему
он это сделал, но вопросов задавать не стал. Сам расскажет.
-- Помнишь вечер, когда ты висел над балконом? -- спросил он.
Разумеется, я помнил. Тогда я посетил по "наколке" одну квартиру. По
сведениям, в этой квартире в тот вечер никого не должно было быть. И когда я
туда вошел -- а вошел через дверь, -- там действительно никого не было.
Занялся осмотром. И тут пришли люди. Услышав голоса, я скрылся на балконе.
Было темно, я надеялся спуститься по водосточной трубе, на худой конец
подождать на балконе, пока в доме уснут.
На мое несчастье, водосточной трубы вблизи балкона не оказалось. Тут
голоса приблизились к балкону, куда деваться?.. Я перелез через барьер
балкона и, держась за железные прутья, повис под ним. Сверху слышались
голоса -- женский и мужской. Говорили о любви. Что могло быть хуже...
Приготовился к длительному висению. Висеть было очень неудобно, но не мешать
же людям!
Наверху стало тихо, но они не ушли. Я услышал вздох -- долгий,
глубокий. Такой бывает, кажется, после поцелуя. "Ну, уж если дошло до этого,
-- подумал я, -- мне висеть да висеть". Но я ошибся -- они ушли. С большим
трудом залез обратно на балкон, руки совсем онемели. Уйти из этой квартиры
удалось лишь под утро -- влюбленные засыпают не скоро.
На блатквартире Пузанова меня тогда ждал Рест. Он тоже где-то
"поработал", и к тому же с большим успехом. Сидел в кресле, задрав ноги на
стол, на лице идиотская ухмылочка. Я рассказал о моих злоключениях. Он,
по-прежнему продолжая чему-то многозначительно ухмыляться, произнес
торжествующе:
-- Ты знаешь, я благородное дело состряпал. -- От него разило водкой.
-- И в честь этого напился? -- спросил я.
-- Нет, напился раньше, -- ответил он.
-- Значит, с пьяных глаз... Ну, это еще можно понять, -- съехидничал я.
Рест шел после "работы" из кафе, был малость "под мухой". Идет по
Кадриоргу, наслаждается чистым воздухом, настроение на "самом высоком
уровне". Вдруг видит одиноко сидящую на скамье девушку. Свинство, когда
красивая девушка скучает одна. Садится рядом. Но что это? Девушка плачет.
-- Что с тобою, крошка? -- говорит Рест и участливо гладит ее по
голове.
Оказывается, она -- студентка (на последнем курсе, медичка, между
прочим), у нее похитили деньги -- стипендии ее и ее подружек. У нее никого
нет, кто бы мог ей помочь. И жить не на что. И тут Рест доказал, что
существуют на свете истинные джентльмены.
-- Вот тебе кусок, киса, -- говорит он ей и подает деньги. -- Купи
лотерейку, глядишь, повезет и сразу миллионершей станешь.
Он тут же встал и ушел, даже не познакомившись с этой красоткой.
Правильно, какое же это было бы благородство, если потом знакомство и тому
подобное.
-- Ты бы видел ее глаза... -- закончил свой рассказ.
Деньги нам достаются нелегко, но все-таки Реcт молодец.
После этого через несколько дней он прибежал с такой же дурацкой
ухмылочкой.
-- Опять благородство какое-нибудь совершил? -- поинтересовался я.
-- Я ее видел. Понимаешь? Стоит автобус, и я стою на остановке. Вижу,
какая-то красотка через окно меня рассматривает. Так и прилипла к стеклу. Я
ее сразу узнал, и она меня тоже, выйти хотела, но автобус уехал.
Рассказывая это, Реcт был похож на ненормального, видно, загорелся
парень. Только сегодня его погасили. Случилось это на Пирита, где он отдыхал
после трудов праведных, купался, загорал.
Слышит вдруг Реcт -- кто-то кричит. Видит -- в воде барахтается
мальчик. Миг -- и он под водой. Реcт ныряет, хватает его, вытаскивает.
Мальчик -- как тряпка. Реcт перевернул его, надавил на живот, уложил на
песок и давай делать искусственное дыхание, как полагается, по всем
правилам. Собрались люди, пришла медсестра. Реcт работает, воображает себя
героем. Сестра подходит, щупает пульс, слушает сердце и говорит:
-- Он мертв.
-- Как?! Не может быть! -- кричит Реcт и давай опять делать
искусственное дыхание.
Никакого толку. A cecтpa кричит:
-- Он мертв! Не старайтесь!
Peст наклонился к губам мальчика и дует, того и гляди лопнет сам.
Никакого результата. И опять Реcт работает, а сестра ему мешает: шипит,
ругает.
-- Несите теплую воду! -- заревел тогда Рест.
Кто-то куда-то побежал, принесли ведро теплой воды Peст вылил воду на
утопленника и опять начал делать искусственное дыхание. Люди вокруг
наблюдают, что-то подсказывают, сестра молчит. Мальчик открыл глаза.
-- С чем тебя и поздравляю, -- сказал Рест, поднялся, подошел к сестре
и дал ей пощечину. -- Дрянь!
-- Вот видишь, я ей дал по морде, -- Рест удрученно смотрел на меня.
Я ничего не сказал.
-- А сестра была... она, -- сказал Рест, опустив голову.
Какое сегодня число? Думал, думал, и рука наконец вывела цифру 22.
Только она это вывела, подошли два парня и уселись рядом. Они, оказывается,
блатные -- слышу жаргон. Везет мне на них, куда бы я ни шел, везде на них
натыкаюсь. Я тоже заговорил на том же наречии. Парни -- им было лет по
тридцать пять -- с интересом и с некоторым подозрением посмотрели на меня,
почему-то вдруг встали и быстро ушли. Я понял: они хоть на жаргоне, но
говорили, кажется, о работе, о делах на производстве, а я с ними заговорил
как вор, как бродяга. Я с ними заговорил как с блатными, а они-то уже,
оказывается, "завязали", они уже люди, и, хотя говорят на жаргоне в силу
привычки, меня, блатного, они знать не хотят. Что же, дело ваше...
А почему моя рука так непослушно вывела цифру 22? Ладно, кривить не
стану: потому что я пьян в стельку. А почему я пьян? А потому что меня
пробрал жесточайший понос, а с поносом шутки плохи, его сопровождают жуткие
боли. Вертелся я, вертелся, мучился, потом купил пол-литра водки и залпом
выпил. Боли сразу исчезли, относительно поноса еще не знаю. Только и зрение
стало что-то плохое: писать могу, только если зажмурю один глаз, а обоими
ничего не вижу -- бумага расплывается на целый квадратный километр, буквы
кажутся с четырехэтажный дом.
Сейчас, задрав нос к солнцу, я призадумался и тут же ощутил, что кто-то
уселся рядом. Посмотрел, сидят какие-то двое, видимо научные сотрудники; они
что-то говорят, кажется по-научному, слова непопятные. Завидно мне: живут
люди, знают свое дело, свою науку, а я около них сижу, на них, зажмурив один
глаз, смотрю, слушаю их жаргон и ничего не понимаю. Хотелось бы с ними
поговорить, но вряд ли меня будут слушать, такого пьяного, -- не стоит. И
все же спросил: какую науку они изучают? Они зашмыгали носами, видно, запах
водки учуяли, и, не ответив, спросили меня, кто я такой.
-- Я простой бродяга, -- сказал я, -- и у меня понос.
Они ушли. Тут же присел человек в черном костюме, с черным галстуком, в
черном берете, худой. Кто такой? Черт его знает. А по левой стороне,
оказывается, сидела девушка, красавица, вот она встала и ушла. А я ее и не
заметил, вот до чего залил глаза. Холодно стало, надо уйти. Но, ей-богу, не
знаю, где я сейчас нахожусь...
Ведь бывает же такое... Ни о чем не подозревая, стоишь себе с
приятелями, глубокомысленно созерцаешь янтарное пиво, убывающее в твоей
кружке, улыбки на небритых физиономиях приятелей и собак, ведущих какие-то
свои переговоры за пивным ларьком, который не переставая по очереди
подпирают лапами (говорят, у собак это вошло в моду после того, как где-то
на какую-то из них упал забор); твой приятель, с кем ты пять минут тому
назад познакомился, заканчивает анекдот, и ты открываешь рот, чтобы как
следует посмеяться, хотя анекдот и не понял, а вместо того закричишь от
испуга и боли тоже, потому что тебя вдруг бабахнули чем-то по голове. Вот
здорово!.. И бывает же такое...
Когда этот жест совершился -- засмеялись приятели, потому что этим
приятелишкам всегда смешно, когда кто-нибудь шлепнется в лужу или стукнется
лбом о столб, или брюки порвет на себе нечаянно. "Только пошли мы, --
смакуют они, -- и он тут ка-ак стукнется..." Или: "Только мы это... э...
пропустили, закусили и пошли... а он ка-ак шлепнется... Го-го-го,
го-го-ro..." Им всегда смешно. А тут целая сенсация. Стукнули по голове.
Ого-го-ro! Причем чем стукнули? Старым дырявым ведром. Им так весело, они
так заразительно ржут, что вместо того, чтобы как следует дать по зубам
тому, кто к тебе так неуважительно отнесся, тоже засмеешься и, словно это и
в самом деле занятно, как будто между прочим, не переставая снисходительно
смеяться, поинтересуешься, за что тебе такая милость. А вот теперь уже не до
смеха.
Перед тобой стоит разъяренный дьявол в образе базарного дворника --
здоровенный двухметровый верзила лет пятидесяти.
-- Не-е... не-е знаешь! -- ревет он изумительно нежным голосом,
которому позавидовал бы северный медведь, и... ба-бах -- ведро второй раз,
еще с большего размаха, опускается на мою голову. Да, да -- на мою! Это
именно меня на таллинском базаре стукнули по голове этим недостойным
предметом. Пока я соображал, смеяться ли мне дальше или как, старик
готовился третий раз проделать этот номер для потехи собравшихся зевак, и
мне с трудом удалось укротить это свирепое явление в старом залатанном
фартуке, отняв у него порядком помятое о мою голову ведро.
-- Где мое ведерко? -- проревел он.
Какое ведро? Что это он несет?
-- Новое! -- кричит рн. -- Куда ты, собачий сын, его девал?!
Я уже не обращаю внимания на неуважительный тон и пропускаю мимо ушей
оскорбление, изобразив одну из самых ласковых улыбок, молю его объяснить, в
чем дело. Тут наконец и приятели, насмеявшись досыта, поспешили на помощь --
старику подали кружку с пивом. Он смягчился и, прежде чем пригубить
подношение, произнес:
-- Сказал мне тут один, что это ты ведро забрал, а я горяч малость...
Но какая же стерва стащила ведро?!.
Кто ему сказал это?
Опустошив несколькими здоровенными глотками кружку, он, все еще
подозрительно на меня глядя, сказал:
-- Да вот был он тут, -- старик обернулся, поискал кого-то взглядом в
толпе, -- такой маленький, пузатенький, с носом этаким... -- он изобразил
рукой, какой нос у того. -- Ведь вот стерва, дали мне утром совсем новое
ведро, тут я его на минутку поставил, отвернулся, а потом гляжу -- стоит
это... -- показал на старое. -- И потом тот, с носом, подошел и на тебя
показал. "Это, -- говорит, -- он стянул". А я ведь горяч... Но ты, если не
брал, извини...
Это, конечно, Проныра... Отомстил за вчерашнее.
Вчера вечером мы съездили с ним в деревню к одной нашей знакомой. По
дороге не могли никак решить проблему треугольника: нас ведь двое, а
знакомая одна. Зато, не дойдя до дома знакомой, я решил проблему "дерева и
собаки".
Во дворе знакомой (живет она одна) обитает громадная свирепая дворняга,
которую постоянно держат на цепи и которую Проныра каждый раз не забывает
пинать ногой, приговаривая: "У-у, злюка противная, р-р-р". За это бедная
дворняжка так полюбила Мишкин нос, что и во сне видит, как бы оторвать его,
и, когда ей удастся сорваться с цепи, Проныре приходится сидеть на низеньком
каштане, растущем тут же во дворе. Что касается моих отношений с этой
дворняжкой, я ее всегда жалею и кормлю хлебом, колбасой. И пользуюсь за это
особым ее расположением.
Когда вошли во двор, я быстро подбежал к дворняжке и, прежде чем
Проныра что-нибудь успел сообразить, спустил ее с цепи. Проныра просидел на
каштане до тех пор, пока я не ушел.
...Ее зовут Сирье. Она каждое утро в половине восьмого выходит из
квартиры, а возвращается поздно -- в шесть-семь часов вечера. Рабочий день,
что ли, у нее такой длинный -- не знаю. Я прихожу в ее квартиру и наблюдаю,
как она живет. Разные мелочи рассказывают о ее жизни. Во-первых, альбом. Вот
она заснята с каким-то мужчиной, противный тип, лысый. Она и он встречаются
на многих снимках, они сняты и вдвоем и в компании. Не понимаю, как может
такая красивая женщина якшаться с таким уродом. На некоторых снимках она
изображена и с другими мужчинами. Особенно выделяется один из них, с
красивым лицом, с маленькими усиками. Не нравятся мне его глаза -- наглючие
какие-то. А вот она заснята еще с кем-то, видно, военный, положительно
симпатичная личность, и глаза тоже симпатичные.
Она вяжет какое-то платье. В прошлый раз, когда я был здесь, я не мог
еще определить, что это она такое вяжет. Но теперь могу поклясться, что это
или платье, или юбка. Гляжу на ее портрет и думаю, почему у нее такие
грустные глаза, не родилась же она с такими. Может, ей в жизни не повезло?
Мне все в ней правится, одно плохо: курит. Всегда у нее в пепельнице окурки
папирос с напомаженными кончиками.
Пытаюсь иногда представить себя рядом с ней -- плохо получается. Мне
кажется, что я смешон, неловок и уж, разумеется, некрасив, возможно, даже
неприятен. И вообще, что я из себя представляю как мужчина? Раньше мне было
все равно, каким я кажусь женщинам -- умным, дураком, красивым, уродливым,
-- лишь бы они меня принимали. А вот теперь я даже не представляю, что я с
ней могу познакомиться, поговорить, сжать ее руку. Что это со мной такое
происходит? Неужели это и есть любовь? Но ведь любовь не для меня, разве это
возможно? Ну, допустим, любить-то я право имею -- товарища, собаку,
удовольствия разные, жизнь вообще. А ее? Мой товарищ -- такой же, как я,
вор. Я имею право любить своего товарища, потому что он такой же, как я, и
разделяет мою участь; а ее, эту женщину, я любить не должен, потому что она
не сможет разделить мою жизнь. Об этом даже думать нельзя. Если бы она была
воровкой -- имел бы я право любить ее тогда? Наверное -- да. Но хотел бы я
любить такую женщину? Наверное, если уж она мне нравится, я любил бы ее все
равно. Кто его знает почему... Не знаю. Неведома мне эта сила. Но сила эта
есть, и никто не может устоять перед ней. Стало быть, тогда и я ее могу
любить... Да, я имею право, это мое личное дело, но заставить ее разделить
мою проклятую жизнь -- этого делать нельзя. Люби себе на здоровье, сколько
хочешь, и пусть об этом, кроме тебя, никто не знает. Но я не хочу так, я
хочу быть с ней. Что делать? Открыться ей и сказать все прямо: мол, так и
так -- сволочь я и все такое. Тогда я ее больше не увижу. Нет, я не скажу ей
ничего, она ничего не узнает, она единственное, что у меня есть, я не хочу
ее терять. Как бы мне хотелось быть обаятельным, сильным, чтобы покорить ее.
Да, сильным. Женщины, кажется, ценят в мужчинах это качество. А я разве
сильный? Я, конечно, могу блеснуть ловкостью, напасть на кого-нибудь,
применить один-два из многочисленных подлых приемов. Но разве этим покоришь
такую женщину? Нет, этим восхищаются девицы из "малины", но не она.
Да, счастье не украдешь. До сих пор я все мог забрать и унести из тех
квартир, где побывал, а вот здесь есть нечто, чего не унесешь. И это мутит
мне душу. Наверное, у каждого человека есть что-то для него недосягаемое,
ему неподвластное, что он не может удержать, чем никогда не овладеет. А
все-таки мне здесь так хорошо, и пускай она меня никогда не узнает, пусть
она улыбается другим. Я довольствуюсь своей долей Хотелось бы принести ей
цветы...
Чудовище -- громадная уродливая собака и похожий на черепаху зверь с
красными лапами и пастью как у крокодила, напали друг на друга и, страшно
рыча, грызутся. Откуда-то появилась громадная кошка намного больше тигра, ее
зеленые глаза горят, как фонари, она стоит поодаль и, помахивая самым
кончиком длинного хвоста, наблюдает, как чудовища рвут друг друга.
Собака-чудовище придавила черепаху передними, толстыми, как у слона, лапами
к земле и страшными клыками старается сорвать ее панцирь. Черепаха крутится
на месте, словно гигантская чаша, поднимая облако пыли. Она шипит, шипит, а
кошка все стоит, и ее зеленые глаза делаются то желтыми, то красными, хвост
шевелится...
Я не могу понять, где я нахожусь. Вроде происходит прямо рядом, но я не
вижу самого себя, а их вот вижу. Над нами черное небо, на котором нет ни
облачка, ни звезд. Небо будто бы освещено откуда-то снизу, и кажется, что
натянуто над землей огромное черное полотно. Вокруг ярко-желтый песок,
деревья с красными стволами и невысокий кустарник с большущими белыми
цветами.
-- Вы что здесь делаете? -- это спрашивает откуда-то появившийся
гигантских размеров жук. Он стоит, таращит черные, блестящие, словно
стеклянные, глаза и шевелит длинными, как кнуты, усами. У него три пары ног,
они синие. Собака-чудовище отошла от черепахи, улеглась в песок неподалеку и
выжидающе глядит на жука.
-- Что вы здесь делаете? Как вы здесь очутились? Кто вы такой?
Чудовище исчезает, я чувствую, кто-то трясет меня за плечо. Открываю
глаза и, словно в тумане, вижу женщину. Она опять что-то спрашивает, но я не
могу ответить, я смертельно устал. Хочу спать. Спать! Спать! Пусть весь мир
провалится в тартарары, пусть сгорит дом, пусть будет потоп, но пусть меня
оставят в покое -- я хочу спать. А она опять меня трясет, еще и еще раз.
Откуда-то появляются муравьи, черные, с большими блестящими брюшками. Они
идут колоннами, построившись стройными рядами; их много, бесконечно много,
все идут, идут, идут...
Проснулся от мучительной боли в темени и не сразу понял, где нахожусь.
Я лежал на диване в маленькой комнатке с голубыми обоями на стенах, с
белоснежными занавесками на окне. Был день, светло, откуда-то в комнату
проникал запах кофе. Очень хотелось есть. Лежал одетый, укрытый одеялом, и
под головой у меня оказалась подушка. Но помню, когда я садился на этот
диван, ничего не было. Мой взгляд остановился на портрете, с которого на
меня смотрела светловолосая женщина, и сразу все стало ясно: это ведь
квартира Сирье.
Это было уже утром, когда я, усталый, зашел к Сирье. Предварительно
позвонив, я убедился, что ее, как всегда в это время, нет дома. Затем открыл
дверь и вошел. Я присел на диван, задрал на спинку стула ноги и стал
смотреть на портрет Сирье. Я не спал очень долго и очень устал, но это бы
еще ничего, если бы не сходка... Меня повел туда Реcт, он ведь вор "в
авторитете". Сходка собралась в Копли, где есть что-то наподобие "малины".
Собрались из-за Рябого. Рябой был где-то на деле, а когда их всех сцапали,
его почему-то отпустили. Потом стало известно, что он "сука" и дело уже
заранее "заложил".
Реcт меня представил как вора. Всего собралось девять морд. Сперва
базарили так, кто про что умел, говорили о бабах, потом, как бы между
прочим, перешли к главному вопросу. Всю ночь выступали воры, попались, как
назло, все языкастые и грамотные. Да и Рябой тоже чуть ли не дипломат. К
тому же он имел право защищаться и пытался доказать всеми возможными
правдами и неправдами свою невиновность. Только дело было ясное. Все
выступающие заканчивали одним и тем же: на ножи. Уже перед рассветом решили
единодушно: зарезать. Осталось выяснить, кому предстоит исполнить приговор,
но исполнять никому не пришлось: Рябой зарезался сам со словами: "Я вором
был, вором и умру". Он поставил пику острием на сердце и стукнул по рукоятке
кулаком. Удар был сильный, он упал и тут же умер. Его завернули в какую-то
рогожу и куда-то убрали.
Только уволокли Рябого, как в окно ударили камнем, со звоном разбилось
стекло. Через маленький люк в коридоре все вмиг взобрались на чердак, а
оттуда -- на крышу, перейдя которую мы очутились в соседнем дворе, откуда по
одному вышли на другую улицу.
В "хату" ворвалась милиция, но было уже пусто. Однако еще бы чуть-чуть
-- и хана всем. Но как это им удалось вынюхать сходку?..
Уже рассвело. Я бесцельно бродил по городу, о чем-то думал: о
беспощадной жизни, о смерти, о Рябом. Перед глазами все еще стояло
побледневшее лицо Рябого, его последние судороги. И жизнь эта... тоже. Как
мог Рябой уйти из жизни так покорно... "Я вором был, вором и умру". Какая
нелепость! Фанатик! Уверен, что каждый из тех, кто судил Рябого, уже не раз
нарушил закон, но только об этом до поры до времени неизвестно. Но это не
помешало им во имя этого нелепого закона уничтожить товарища.
На Нарва-Манте эти размышления прервал неожиданный толчок в спину, и я
полетел навстре-чу мчавшемуся на меня грузовику. Водитель не успел
затормозить, так это быстро произошло. Я машинально подпрыгнул, чтобы
уцепиться за радиатор, и это меня спасло. Получив удар, отлетел в сторону и
отделался лишь синяками и ссадинами. Подозреваю, что это не последний
"несчаст-ный случай", который со мной может приключиться. Потом я очутился
на знакомой улице в доме Сирье.
-- С добрым утром! Как поспали?
Передо мной стояла она, закутанная в халат, в мягких комнатных туфлях
на босу ногу.
-- Здравствуйте, -- сказал я, -- извините меня... Вы меня, конечно, не
знаете...
Она отодвинула стул от стоящего посредине комнаты стола и, скрестив
ноги, села. Так всегда сидела моя мама, когда вязала или шила.
-- Нет, почему же, я вас знаю, -- сказала она. -- Мы ведь с вами,
кажется, вазу вместе разбили. У меня даже осколки от нее сохранились. Они
будто бы приносят счастье? -- В ее голосе послышалась ирония, но продолжала
она безо всякой иронии, и в ее голосе почудились теперь уже нотки страха. --
Только как вы ко мне попали -- я действительно не понимаю... Но вы, между
прочим, проспали у меня ночь, ведь уже утро.
"Значит, я проспал целые сутки", -- подумал я и молчал. И она молчала.
Я не знал, как быть. Сказать разве, что я в этой квартире не в первый раз? У
нее очень хорошие глаза, ласковые, человечные. Мне так хотелось, чтобы вот
такая женщина была моим другом.
-- Хотите, я вам расскажу всю правду? -- спросил я наконец, не сознавая
еще сам, что именно расскажу.
-- Хочу, -- сказала она коротко.
Я рассказал ей все. Я спешил, торопился, боясь, что она мне помешает,
но она слушала очень внимательно. Меня прорвало, я вывернул перед нею всю
душу и говорил, говорил, говорил. Никогда, никому я еще не говорил столько
правды. Страшной правды... А то, что она действите-льно страшная, я понял
отчетливо лишь теперь, рассказывая ей. Мне хотелось очиститься, как на
исповеди. Когда я, наконец, замолчал, она спросила, как меня зовут.
-- Меня зовут... -- чуть не назвал кличку. -- Ахто, -- ответил я, и это
звучало как-то странно, так давно меня не называли по имени.
-- И у вас никого нет? -- спросила она тихим голосом. -- Ни
родственников, ни... -- она не закончила вопроса, лишь вопросительно
смотрела на меня.
-- Нет, никого нет, -- ответил я Сирье, как и она, тихо.
-- Хотите есть? -- спросила Сирье. -- Пойдемте, будем пить кофе.
Мы пошли в маленькую кухню, Сирье разлила кофе, и мы молча принялись за
еду. Было очень уютно, так хорошо мне уже давно, давно не было. На короткое
время я забыл и сходку, и Рябого, и всю свою собачью жизнь. Когда я собрался
уходить, она сказала:
-- Если вам негде будет спать -- приходите. Я ничем больше не могу вам
помочь.
Глаза у нее были опять грустные.
Явился я к Сирье пьяный. И она меня не выгнала. Ей-богу, не понимаю...
Она не выгнала меня, а уложила спать на тот же знакомый мне диван. Даже
помогла раздеться. Из нее бы получилась идеальная жена. Ночью я проснулся, и
жизнь представилась мне настолько в розовом свете, что я выбрался из своей
постели и хотел пойти в комнату, где спит Сирье. Но истинное положение вещей
мне разъяснила дверь -- она была заперта. Утром Сирье мне ничего не сказала,
но в ее глазах я прочитал что-то наподобие снисходительного сочувствия. Я
чувствовал себя виноватым перед ней, обещал в таком виде больше не являться.
Она сказала лишь коротко:
-- Хорошо.
И больше об этом речи не было. Позавтракав, мы разошлись, она ушла на
работу (Сирье работает в каком-то институте), а я... тоже ушел "на работу".
Когда вышли на улицу, она спросила, чем я открываю ее квартиру. Я замялся.
Тогда она подала мне ключ и сказала, впервые обращаясь на "ты".
-- Бери, пусть он будет у тебя, у меня есть другой.
Я запомнил эти слова на всю жизнь.
Сегодня утром пораньше попутал меня бес. Он попутал меня, как раз когда
я проходил по улице Саль-ме, что идет вдоль парка, где в это время дня было