Деньги, деньги, все только о них и толкует баба Шура. Но Толику иногда кажется, что вовсе не деньги бабке нужны, а что-то другое. Непонятно что, но другое, потому что все эти скандалы из-за отцовской работы, из-за его зарплаты лишь половина всех скандалов. Баба Шура у них дома будто острый гвоздь на гладкой доске. Куда ни пойдешь, что ни сделаешь, обязательно за этот гвоздь зацепишься, обдерешься.
Такой уж у бабы Шуры характер.
С виду посмотришь – безобидная старушечка, божий одуванчик. Сухонькая, легонькая – как стручок.
А дойдет до дела – нет человека страшней бабки.
Если обозлится, к примеру, или если что не по ней, не по нутру, баба характер свой – из кожи вон лезет! – выказывает. А характер у бабы Шуры как булыжный камень. Хоть молотком по нему стучи – ничего не добьешься, кроме как молоток железный обобьешь.
Если что там не так, если что ей не подходит, уставится вдруг баба Шура на что-нибудь и глаз не отрывает. С ней говорят, она не отвечает.
Начнет мама пол мыть, баба Шура с места не стронется. Сидит, глядит в одну точку, свернет губы в птичью гузку и ровно оглохла. Мать ее в такой час боится. Тихо пол возле бабкиных ног аккуратно вымоет, тряпкой ее не коснется. Отойдет потом бабка, встанет, а на мокром полу от нее два сухих следа останутся. И следы эти никогда прямо, как у людей, не стоят. Всегда один в другой уткнется. Будто шел, шел человек и сам о себя споткнулся. И нету ему дальше никакого ходу.
Толик давно заметил, что глаза у бабка, когда она вот так уставится, будто меньше становятся. Не зрачки, а две иголки. Так и колют. Смотрит она, например, в телевизор и ничего не видит, а телевизор глазами прокалывает и стенку за ним тоже. Не моргнет, не шелохнется баба Шура, что там ей по телевизору ни показывают.
Толик пока не понимал, встанет, бывало, перед бабкиными глазами, заговорить с ней хочет, а она и его прокалывает своими иголками. Стал тогда Толик ее обходить. Неприятно как-то, когда сквозь тебя смотрят такими глазами.
Сперва все это Толика не касалось.
Ну не нравится тебе, как баба Шура в фикус глазами уткнулась, час, будто загипнотизированная, сидит, плюнул, натянул валенки и айда во двор. Шайбу гонять с пацанами. Или в войну – тыр-р-р-р! – длинными очередями по врагу строчить из автомата.
Вот тебе и вся баба Шура.
Да ясное дело, не для Толика она и старалась. Отцу с матерью свою власть, свою силу доказывала.
Вот в прошлый праздник, например, собрались отец с мамой в гости, заранее бабку предупредили. Она все молчала, вроде бы и не возражала, а стали собираться – отец костюм свой любимый надел, не новый, но аккуратный и красивый, в полосочку, мама туфли вытащила блестящие, тряпочкой их от пыли обтерла, чулки натянула красивые, тонкие, сели на один стул обуваться, задурили, как маленькие, тесня друг дружку, засмеялись, а баба Шура вдруг в комод уставилась и замолчала. Смейтесь, стучите, кричите – ей хоть бы хны! Нет ни комода перед бабой Шурой, ни стенки за ним, ни улицы за домом – уставилась баба Шура, глядит куда-то в никуда – и все тут!
Мама заметила первой бабкину перемену, приутихла, опустила голову, будто виновата, что с отцом шутили, засмеялись. А бабке этого мало. Молчит, сидит недвижно, как сыч на суку, и глазами не моргнет.
Отец вздохнул, стянул галстук с шеи, из угла в угол заходил.
Ходил, ходил, а мама как всегда. Будто пол возле бабкиных ног моет. Тряпочкой тихонько туфли ее обводит, чтоб встала потом баба Шура, а от нее как ни в чем не бывало сухие следы друг в друга уперлись. Боится мама бабу Шуру, тихонько туфли уже сняла, в шифоньер поставила, чулки отцепляет.
Отец остановился перед ней, опять вздохнул, размял папироску, просыпал табак.
– Ну что ж, – сказал бабе Шуре, а сам на маму поглядел, будто все это не бабке, а ей говорит. – Ну что ж, Александра Васильевна, так нам тут возле вас и сидеть? Мы ведь вроде еще не старики, хочется же в гости сходить к товарищам. Да и обещали, что придем, неудобно…
Мама совсем голову опустила, будто это ее отец ругает. Отец тогда шагнул к маме, по волосам ее, как маленькую, погладил.
– Что же вы, в самом деле, Александра Васильевна, – сказал отец, маму гладя, – вроде бы взрослые мы люди, да вот и Маше тоже развеяться не мешает, а то все дома и дома… Кухня, да полы, да плита…
А баба Шура все сидела не шелохнувшись, словно и не касалось это ее. Словно не с ней отец говорил.
Но отец все ходил, все ходил, курил, пуская яростно дым, и говорил ровно, спокойно. И Толику показалось, что отец все это вовсе и не бабе Шуре говорит. И не маме. Неизвестно кому говорит отец, наверное, даже никому. Просто так он все это говорит, лишь бы не молчать, лишь бы сказать хоть что-нибудь. Будто себя уговаривает. Будто успокаивает себя.
Ровно говорил отец, как некоторые учителя на уроке, и все одно и то же повторял. Потом глаза у него потухли, как папироска, и он уже не говорил, а под нос себе бормотал. А баба Шура молчала. Молчала – и все тут, хоть лопни!
Только уж ночью, когда все легли спать и успокоились окончательно, баба Шура принялась на диване ворочаться, пружинами ржавыми скрипеть. Это значит, не все еще. Еще не сказано, значит, сегодня последнее слово, и хоть говорил отец целый вечер – сперва распалясь, потом тихо, под нос бурча, – не за ним все-таки последнее слово, нет. За бабкой Шурой.
Поскрипит пружинами бабка, поворочается с боку на бок, будто председатель на собрании колокольчиком позвонит, и скажет свое последнее слово:
– Промежду протчим, я вам мама, а не Александра Васильевна!..
Это она отцу говорит. И лучше уж отцу промолчать, потому что иначе баба Шура и завтра говорить не станет. Просидит целый день, уставившись в одну точку, и обед не приготовит, и весь вечер снова испортит.
Промолчит отец, неизвестно о чем думая, а уж мама и вовсе ничего не скажет.
Словно ничего они не слышали.
Только бы с бабкой не спорить.
Такой уж у бабы Шуры характер.
С виду посмотришь – безобидная старушечка, божий одуванчик. Сухонькая, легонькая – как стручок.
А дойдет до дела – нет человека страшней бабки.
Если обозлится, к примеру, или если что не по ней, не по нутру, баба характер свой – из кожи вон лезет! – выказывает. А характер у бабы Шуры как булыжный камень. Хоть молотком по нему стучи – ничего не добьешься, кроме как молоток железный обобьешь.
Если что там не так, если что ей не подходит, уставится вдруг баба Шура на что-нибудь и глаз не отрывает. С ней говорят, она не отвечает.
Начнет мама пол мыть, баба Шура с места не стронется. Сидит, глядит в одну точку, свернет губы в птичью гузку и ровно оглохла. Мать ее в такой час боится. Тихо пол возле бабкиных ног аккуратно вымоет, тряпкой ее не коснется. Отойдет потом бабка, встанет, а на мокром полу от нее два сухих следа останутся. И следы эти никогда прямо, как у людей, не стоят. Всегда один в другой уткнется. Будто шел, шел человек и сам о себя споткнулся. И нету ему дальше никакого ходу.
Толик давно заметил, что глаза у бабка, когда она вот так уставится, будто меньше становятся. Не зрачки, а две иголки. Так и колют. Смотрит она, например, в телевизор и ничего не видит, а телевизор глазами прокалывает и стенку за ним тоже. Не моргнет, не шелохнется баба Шура, что там ей по телевизору ни показывают.
Толик пока не понимал, встанет, бывало, перед бабкиными глазами, заговорить с ней хочет, а она и его прокалывает своими иголками. Стал тогда Толик ее обходить. Неприятно как-то, когда сквозь тебя смотрят такими глазами.
Сперва все это Толика не касалось.
Ну не нравится тебе, как баба Шура в фикус глазами уткнулась, час, будто загипнотизированная, сидит, плюнул, натянул валенки и айда во двор. Шайбу гонять с пацанами. Или в войну – тыр-р-р-р! – длинными очередями по врагу строчить из автомата.
Вот тебе и вся баба Шура.
Да ясное дело, не для Толика она и старалась. Отцу с матерью свою власть, свою силу доказывала.
Вот в прошлый праздник, например, собрались отец с мамой в гости, заранее бабку предупредили. Она все молчала, вроде бы и не возражала, а стали собираться – отец костюм свой любимый надел, не новый, но аккуратный и красивый, в полосочку, мама туфли вытащила блестящие, тряпочкой их от пыли обтерла, чулки натянула красивые, тонкие, сели на один стул обуваться, задурили, как маленькие, тесня друг дружку, засмеялись, а баба Шура вдруг в комод уставилась и замолчала. Смейтесь, стучите, кричите – ей хоть бы хны! Нет ни комода перед бабой Шурой, ни стенки за ним, ни улицы за домом – уставилась баба Шура, глядит куда-то в никуда – и все тут!
Мама заметила первой бабкину перемену, приутихла, опустила голову, будто виновата, что с отцом шутили, засмеялись. А бабке этого мало. Молчит, сидит недвижно, как сыч на суку, и глазами не моргнет.
Отец вздохнул, стянул галстук с шеи, из угла в угол заходил.
Ходил, ходил, а мама как всегда. Будто пол возле бабкиных ног моет. Тряпочкой тихонько туфли ее обводит, чтоб встала потом баба Шура, а от нее как ни в чем не бывало сухие следы друг в друга уперлись. Боится мама бабу Шуру, тихонько туфли уже сняла, в шифоньер поставила, чулки отцепляет.
Отец остановился перед ней, опять вздохнул, размял папироску, просыпал табак.
– Ну что ж, – сказал бабе Шуре, а сам на маму поглядел, будто все это не бабке, а ей говорит. – Ну что ж, Александра Васильевна, так нам тут возле вас и сидеть? Мы ведь вроде еще не старики, хочется же в гости сходить к товарищам. Да и обещали, что придем, неудобно…
Мама совсем голову опустила, будто это ее отец ругает. Отец тогда шагнул к маме, по волосам ее, как маленькую, погладил.
– Что же вы, в самом деле, Александра Васильевна, – сказал отец, маму гладя, – вроде бы взрослые мы люди, да вот и Маше тоже развеяться не мешает, а то все дома и дома… Кухня, да полы, да плита…
А баба Шура все сидела не шелохнувшись, словно и не касалось это ее. Словно не с ней отец говорил.
Но отец все ходил, все ходил, курил, пуская яростно дым, и говорил ровно, спокойно. И Толику показалось, что отец все это вовсе и не бабе Шуре говорит. И не маме. Неизвестно кому говорит отец, наверное, даже никому. Просто так он все это говорит, лишь бы не молчать, лишь бы сказать хоть что-нибудь. Будто себя уговаривает. Будто успокаивает себя.
Ровно говорил отец, как некоторые учителя на уроке, и все одно и то же повторял. Потом глаза у него потухли, как папироска, и он уже не говорил, а под нос себе бормотал. А баба Шура молчала. Молчала – и все тут, хоть лопни!
Только уж ночью, когда все легли спать и успокоились окончательно, баба Шура принялась на диване ворочаться, пружинами ржавыми скрипеть. Это значит, не все еще. Еще не сказано, значит, сегодня последнее слово, и хоть говорил отец целый вечер – сперва распалясь, потом тихо, под нос бурча, – не за ним все-таки последнее слово, нет. За бабкой Шурой.
Поскрипит пружинами бабка, поворочается с боку на бок, будто председатель на собрании колокольчиком позвонит, и скажет свое последнее слово:
– Промежду протчим, я вам мама, а не Александра Васильевна!..
Это она отцу говорит. И лучше уж отцу промолчать, потому что иначе баба Шура и завтра говорить не станет. Просидит целый день, уставившись в одну точку, и обед не приготовит, и весь вечер снова испортит.
Промолчит отец, неизвестно о чем думая, а уж мама и вовсе ничего не скажет.
Словно ничего они не слышали.
Только бы с бабкой не спорить.
6
Толик сначала думал, бабка с отцом из-за бога поладить не могут. Думал, баба Шура отцу ту историю все простить не может – с иконой, которая в углу у нее висит. Не может забыть, как отец ту икону скинуть хотел.
Баба Шура в бога верит. Сколько раз в день у иконы своей остановится, губами пошевелит, покрестится. И помогала икона бабке, Толик своими глазами сто раз видел, как помогала.
Очень это просто, оказывается. Сидят они, например, вечером, когда по телевизору кино показывают, которое детям до шестнадцати лет смотреть нельзя. Сидят, сидят, и Толик сидит, чего же делать? Комната у них одна, и мама говорит, что не закрывать же ему глаза. Конечно, не закрывать! Да если и закрыть, завязать глаза даже шарфом, не поможет же! Ушами-то все Толик слышит. А раз слышит, можно и не глядеть – все равно все понятно. И между прочим, ничего еще такого страшного в этих кино не показывали, бояться нечего. Так вот сидят они, сидят, смотрят кино, и как дойдет, что там какая-нибудь красивая тетенька платье снимать начнет, раздеваться, – вот тут икона и начинает действовать!
Отвернется баба Шура от телевизора, поищет глазами в темноте угол, где икона висит, перекрестится быстренько, и все! Дальше телевизор смотрит. Пока крестилась, уже другое показывают.
Так что икона ей помогала, и Толик, понятное дело, думал, что баба Шура на самом деле в бога верит.
Это, конечно, интересно было – как в бога верят.
Хорошо ведь – попалось тебе что-нибудь неприятное, ты перемолился одной рукой, и все в порядке! Всякие неприятности: с глаз долой – из сердца вон, как баба Шура говорит. Только вот надо научиться, как рукой водить.
Толик совсем пацан был, в первый класс ходил, когда этот скандал случился. Сейчас-то он понимает, какой глупый тогда оказался, но что поделаешь, ведь раньше Толик к бабе Шуре хорошо относился. Даже любил ее, хотя и неизвестно за что. Верил ей.
Так вот, начала баба Шура однажды перед иконой молиться, а Толик за спину ей встал, приподнялся на цыпочки, принялся вслед за ней креститься. Бабка обернулась, увидела, что Толик тоже крестится, вдруг носом всхлипнула. Пристучала мелко-мелко к Толику, с костяных коленок не поднимаясь, и обняла его.
– Внучо-ок! – сказала протяжно. – Золотко!
И стала Толику показывать, как правильно надо в бога верить. Не в живот сначала, а в лоб пальцами тыкать, и плечи не путать – сперва в правое, потом в левое. И пальцы щепоткой сложить, будто соль взять собрался. А раньше всего на коленки стать для уважения к богу. Но вообще-то можно и так, на ногах, если некогда.
Они стояли на коленках перед иконой – баба Шура и возле нее Толик, и тут неожиданно открылась дверь. Никогда в жизни не видел Толик отца испуганным – и вдруг увидел: отец стоял на пороге, приоткрыв рот, хлопая глазами, подняв брови домиком. Из-за его плеча выглядывала мама, бледная, будто три раза подряд напудренная.
Отец постоял, помолчал, потом шагнул в комнату, и лицо у него сразу стало маковым. И опять он другим стал. Раньше бабка упрется взглядом в угол, так отец ходит по комнате нерешительно, только говорит, сам себя уговаривает. А тут вдруг как гаркнет:
– Ну-ка, мамаша, снимай свою иконку! Да моли бога, что я твой родственник!
Баба Шура поднялась с коленок, промокнула пуховым платком острый носик. Толик отцовского крика испугался, думал, и баба Шура испугается, снимет из угла икону, а она, будто ничего не случилось, мимо отца прошаркала, словно и не заметила его, словно и не кричал он только что, и удивленно сказала маме голосом скрипучим, таким, будто кто-то сухую доску раздирает – разодрать не может:
– Маш, а Маш? А пошто же это мы Толика-то не окрестили?
Мама все стояла в дверях, только еще бледней стала. А бабка, ничего не замечая, талдычила свое.
– Не-ет, – мотала она головой, – окрестить надо, а то вон нехристи-то какие ноне… Орут! Голос подают! А коммунисты еще! Ну да ладно, окрестить не поздно…
Толик думал, отец все-таки скинет бабкину икону – он прямо ринулся в угол. Но бабка, которая вроде бы и не видела отца и речи свои говорила маме, вдруг мгновенно повернулась, кинулась наперерез отцу и в тот миг, когда он протянул руку, чтобы достать до иконы, вцепилась в него.
Отец остановился, опешил, не зная, что делать, как быть с бабкой, которая вцепилась в него, рванулся было опять к иконе, и в эту минуту ожила мама. Она кинулась к отцу – Толик думал на подмогу, – но нет, мама тоже, как бабка, схватила его за руку.
– Не надо, Петя, не надо, – заговорила она сквозь слезы. – Милый Петя, не надо!
Отец обернулся.
Бабка отступила на шаг и глядела теперь на него.
Хоть и прошло уже много лет с тех пор, а как наяву видит Толик ту минуту: отец и бабка стоят друг против друга, будто на дуэли.
Отец – высокий, ладный, плечи широченные, никак Толик за плечи обхватить его не может. А бабка – щупленькая, сухонькая, будто стручок. Ну какая тут дуэль?
Но нет, не так-то просто.
Не всегда тот, кто сильней, побеждает.
Не страшная баба Шура, не ловкая, не хитрая. Самая что ни на есть обыкновенная старушка. Кофта на ней вязаная, серая, серая юбка и платок пуховый тоже серого цвета. Носик острый торчит из платка, как птичий клюв. Вот глаза только.
Как посмотрит баба Шура на человека – не просто так посмотрит, а со злостью, – не то что проколет иголками – пробуровит, просверлит, будто в самое нутро тебе заглянет. И оттого, что заглянет в самое нутро баба Шура, нехорошо в тебя заглянет, с тайным каким-то смыслом, сердце у человека зайдется, и он отступит на шаг.
А отступив, увидит, как вырастает вдруг баба Шура.
Маленькая, сухая, а вот уже всю комнату заняла. Никого больше тут нет – одна она все заполонила, и нет человеку здесь места. Вон, вон от нее! Вон из комнаты, где дышать нечем!
Посмотрела тогда вот так баба Шура на Толикиного отца, в самое нутро, наверное, ему заглянула и сказала негромко, будто нехотя:
– Слышь-ка, сродственник бесштанной! Ты тутока на меня не гавкай, не ори. В своем дому хозяйствуй, а здеся ты сам по билету. Почитай, как на постоялом дворе.
Только что отец красный был, а тут позеленел. Шарики на лице закатались, будто он под щекой конфеты круглые держал. Отец отступил на шаг от бабки, а потом в коридор вышел. Дверью хлопнул так, что под обоями словно мыши зашуршали – штукатурка посыпалась.
Мама на сундук, где всякое старье лежит, опустилась, заплакала.
Толику страшно сделалось, ведь он тогда еще совсем пацан был, в первый класс ходил. Он к маме пришел, прижался к ней. Мама Толика обняла.
А тут баба Шура тенью над ними нависла. Серая вся, как ворона. Каркнула:
– Ты-кось скажи своему соколику, опамятуй его и сама не забудь. Я – слышь! – я тутошная хозяйка!
Сказать бы тогда маме свое слово бабе Шуре. Сказать бы, что любит она отца и отец ее любит и что есть у них Толик, сын, сказать бы маме, чтоб перестала баба Шура тут всем править, но она промолчала. Заплакала только. А когда проплакалась, включили они телевизор, и Толик смотрел кино, которое не разрешается глядеть детям до шестнадцати лет.
Кино было скучное, только изредка тетеньки там раздевались, и бабка опять крестилась, глядя в темный угол. Свет от телевизора делал синим ее лицо, и Толику было страшно, когда она закатывала глаза с синими белками.
Мама сидела тихая, как прибитая, и смотрела в телевизор слепыми глазами.
Поздно вечером пришел отец.
Он был тихий-тихий.
Снял ботинки у входа и на цыпочках к кровати прошел. Когда он мимо Толика проходил, вином почему-то запахло.
Мама погасила свет, и баба Шура заворочалась на своем диване, запищала пружинами. Потом не пружинами, голосом заскрипела, сказала неизвестно кому:
– И между тем дите само заинтересованность проявляет.
Точку поставила.
Баба Шура в бога верит. Сколько раз в день у иконы своей остановится, губами пошевелит, покрестится. И помогала икона бабке, Толик своими глазами сто раз видел, как помогала.
Очень это просто, оказывается. Сидят они, например, вечером, когда по телевизору кино показывают, которое детям до шестнадцати лет смотреть нельзя. Сидят, сидят, и Толик сидит, чего же делать? Комната у них одна, и мама говорит, что не закрывать же ему глаза. Конечно, не закрывать! Да если и закрыть, завязать глаза даже шарфом, не поможет же! Ушами-то все Толик слышит. А раз слышит, можно и не глядеть – все равно все понятно. И между прочим, ничего еще такого страшного в этих кино не показывали, бояться нечего. Так вот сидят они, сидят, смотрят кино, и как дойдет, что там какая-нибудь красивая тетенька платье снимать начнет, раздеваться, – вот тут икона и начинает действовать!
Отвернется баба Шура от телевизора, поищет глазами в темноте угол, где икона висит, перекрестится быстренько, и все! Дальше телевизор смотрит. Пока крестилась, уже другое показывают.
Так что икона ей помогала, и Толик, понятное дело, думал, что баба Шура на самом деле в бога верит.
Это, конечно, интересно было – как в бога верят.
Хорошо ведь – попалось тебе что-нибудь неприятное, ты перемолился одной рукой, и все в порядке! Всякие неприятности: с глаз долой – из сердца вон, как баба Шура говорит. Только вот надо научиться, как рукой водить.
Толик совсем пацан был, в первый класс ходил, когда этот скандал случился. Сейчас-то он понимает, какой глупый тогда оказался, но что поделаешь, ведь раньше Толик к бабе Шуре хорошо относился. Даже любил ее, хотя и неизвестно за что. Верил ей.
Так вот, начала баба Шура однажды перед иконой молиться, а Толик за спину ей встал, приподнялся на цыпочки, принялся вслед за ней креститься. Бабка обернулась, увидела, что Толик тоже крестится, вдруг носом всхлипнула. Пристучала мелко-мелко к Толику, с костяных коленок не поднимаясь, и обняла его.
– Внучо-ок! – сказала протяжно. – Золотко!
И стала Толику показывать, как правильно надо в бога верить. Не в живот сначала, а в лоб пальцами тыкать, и плечи не путать – сперва в правое, потом в левое. И пальцы щепоткой сложить, будто соль взять собрался. А раньше всего на коленки стать для уважения к богу. Но вообще-то можно и так, на ногах, если некогда.
Они стояли на коленках перед иконой – баба Шура и возле нее Толик, и тут неожиданно открылась дверь. Никогда в жизни не видел Толик отца испуганным – и вдруг увидел: отец стоял на пороге, приоткрыв рот, хлопая глазами, подняв брови домиком. Из-за его плеча выглядывала мама, бледная, будто три раза подряд напудренная.
Отец постоял, помолчал, потом шагнул в комнату, и лицо у него сразу стало маковым. И опять он другим стал. Раньше бабка упрется взглядом в угол, так отец ходит по комнате нерешительно, только говорит, сам себя уговаривает. А тут вдруг как гаркнет:
– Ну-ка, мамаша, снимай свою иконку! Да моли бога, что я твой родственник!
Баба Шура поднялась с коленок, промокнула пуховым платком острый носик. Толик отцовского крика испугался, думал, и баба Шура испугается, снимет из угла икону, а она, будто ничего не случилось, мимо отца прошаркала, словно и не заметила его, словно и не кричал он только что, и удивленно сказала маме голосом скрипучим, таким, будто кто-то сухую доску раздирает – разодрать не может:
– Маш, а Маш? А пошто же это мы Толика-то не окрестили?
Мама все стояла в дверях, только еще бледней стала. А бабка, ничего не замечая, талдычила свое.
– Не-ет, – мотала она головой, – окрестить надо, а то вон нехристи-то какие ноне… Орут! Голос подают! А коммунисты еще! Ну да ладно, окрестить не поздно…
Толик думал, отец все-таки скинет бабкину икону – он прямо ринулся в угол. Но бабка, которая вроде бы и не видела отца и речи свои говорила маме, вдруг мгновенно повернулась, кинулась наперерез отцу и в тот миг, когда он протянул руку, чтобы достать до иконы, вцепилась в него.
Отец остановился, опешил, не зная, что делать, как быть с бабкой, которая вцепилась в него, рванулся было опять к иконе, и в эту минуту ожила мама. Она кинулась к отцу – Толик думал на подмогу, – но нет, мама тоже, как бабка, схватила его за руку.
– Не надо, Петя, не надо, – заговорила она сквозь слезы. – Милый Петя, не надо!
Отец обернулся.
Бабка отступила на шаг и глядела теперь на него.
Хоть и прошло уже много лет с тех пор, а как наяву видит Толик ту минуту: отец и бабка стоят друг против друга, будто на дуэли.
Отец – высокий, ладный, плечи широченные, никак Толик за плечи обхватить его не может. А бабка – щупленькая, сухонькая, будто стручок. Ну какая тут дуэль?
Но нет, не так-то просто.
Не всегда тот, кто сильней, побеждает.
Не страшная баба Шура, не ловкая, не хитрая. Самая что ни на есть обыкновенная старушка. Кофта на ней вязаная, серая, серая юбка и платок пуховый тоже серого цвета. Носик острый торчит из платка, как птичий клюв. Вот глаза только.
Как посмотрит баба Шура на человека – не просто так посмотрит, а со злостью, – не то что проколет иголками – пробуровит, просверлит, будто в самое нутро тебе заглянет. И оттого, что заглянет в самое нутро баба Шура, нехорошо в тебя заглянет, с тайным каким-то смыслом, сердце у человека зайдется, и он отступит на шаг.
А отступив, увидит, как вырастает вдруг баба Шура.
Маленькая, сухая, а вот уже всю комнату заняла. Никого больше тут нет – одна она все заполонила, и нет человеку здесь места. Вон, вон от нее! Вон из комнаты, где дышать нечем!
Посмотрела тогда вот так баба Шура на Толикиного отца, в самое нутро, наверное, ему заглянула и сказала негромко, будто нехотя:
– Слышь-ка, сродственник бесштанной! Ты тутока на меня не гавкай, не ори. В своем дому хозяйствуй, а здеся ты сам по билету. Почитай, как на постоялом дворе.
Только что отец красный был, а тут позеленел. Шарики на лице закатались, будто он под щекой конфеты круглые держал. Отец отступил на шаг от бабки, а потом в коридор вышел. Дверью хлопнул так, что под обоями словно мыши зашуршали – штукатурка посыпалась.
Мама на сундук, где всякое старье лежит, опустилась, заплакала.
Толику страшно сделалось, ведь он тогда еще совсем пацан был, в первый класс ходил. Он к маме пришел, прижался к ней. Мама Толика обняла.
А тут баба Шура тенью над ними нависла. Серая вся, как ворона. Каркнула:
– Ты-кось скажи своему соколику, опамятуй его и сама не забудь. Я – слышь! – я тутошная хозяйка!
Сказать бы тогда маме свое слово бабе Шуре. Сказать бы, что любит она отца и отец ее любит и что есть у них Толик, сын, сказать бы маме, чтоб перестала баба Шура тут всем править, но она промолчала. Заплакала только. А когда проплакалась, включили они телевизор, и Толик смотрел кино, которое не разрешается глядеть детям до шестнадцати лет.
Кино было скучное, только изредка тетеньки там раздевались, и бабка опять крестилась, глядя в темный угол. Свет от телевизора делал синим ее лицо, и Толику было страшно, когда она закатывала глаза с синими белками.
Мама сидела тихая, как прибитая, и смотрела в телевизор слепыми глазами.
Поздно вечером пришел отец.
Он был тихий-тихий.
Снял ботинки у входа и на цыпочках к кровати прошел. Когда он мимо Толика проходил, вином почему-то запахло.
Мама погасила свет, и баба Шура заворочалась на своем диване, запищала пружинами. Потом не пружинами, голосом заскрипела, сказала неизвестно кому:
– И между тем дите само заинтересованность проявляет.
Точку поставила.
7
Мама насухо протерла посуду, отец закурил уже десятую, наверное, папиросу и включил телевизор.
Удобная, оказывается, штука – телевизор! Не потому, что, не сходя с места, и кино поглядеть можно, и как в хоккей наши с иностранной командой играют, и все новости тут же узнать – не только поэтому удобная вещь телевизор. Он еще молчать помогает.
Забились все по своим углам, молчат, словечка не обронят. Посмотришь со стороны – люди внимательно передачу смотрят, а в самом-то деле скандал дома. Бабка стену глазами сверлит, на своем стоит: чтоб шел отец работать в цех. Мама возле ее локотка устроилась – боится с отцом говорить, чтоб эту домашнюю владычицу не сердить. Отец тяжко молчит. Все курит. Все мучается.
На лбу у отца морщина залегла, будто кто топором сделал на березовом стволе отметину. Не улыбнется отец, не засмеется. Не скажет слова.
Раньше, бывало, нет-нет да и объединятся мама с отцом, хоть шепотом да восстанут против бабки.
Сядут у телевизора, позади бабы Шуры, чтоб не видела она их, обнимутся и шепотом говорят. Говорят, говорят!.. Потом тихонько засмеются. Толик улыбается, смотрит тайно на маму и отца, как они в трюмо отражаются. Потом надоест ему в зеркало на них смотреть, перетащит Толик свой стул, сядет между мамой и отцом, и они втроем шепчутся, смеются втроем. И кажется Толику, что не шепотом они говорят, а громко, что смеются они весело, хохочут во все горло.
Обернется на них баба Шура, увидит, что отец с матерью и с Толиком обнявшись сидят, носик свой востренький так и отдернет, будто им обо что-нибудь горячее обожглась.
Но давно уже не сидели они втроем обнявшись, давно не восставали мама с отцом против бабки. И тут баба Шура победу над отцом одержала.
С иконой своей победила – не тронул отец икону, с деньгами победила – выдает отцу по полтиннику, а теперь еще раз верх одержала: боится мама к отцу подойти, чтобы, не дай бог, не обидеть бабу Шуру.
Одну оставалось победу одержать бабке. Одну. Последнюю. Чтобы отец в цех из-за денег перешел. Все тогда будет под бабкиной пятой, под бабкиным игом!
Толик глядел в телевизор, слушал краем уха, как последние известия передают, а сам про маму думал.
Вот бабка на отца наседает, отец от нее отбивается: то закричит, то уйдет из дому, а вернется выпившим. Вроде идет между отцом и бабкой тихая драка – без кулаков, без крови из носу, но пострашней. Крепкий, сильный отец перед тщедушной бабкой отступает. И во всей этой драке Толику лишь одно непонятно – а мама? Как же мама? Почему она молчит? Почему она всегда бабкину сторону держит? Почему слушает ее во всем, словно рабыня? Понятно: мама бабе Шуре родная дочь и должна, конечно, ее слушаться, но ведь не так же! Не так, чтоб дома как в больнице было. Тишина, муха пролетит – слышно. Молчат все как сычи, а заговорят – сразу дым коромыслом, сразу спор и крик.
Эх, да что за жизнь такая!
Тоскливо Толику дома, тяжело, душно. Вот сбегал во двор, покидал шайбу в танкистском шлеме – и будто сил набрался, а вернулся домой, посидел час, послушал бабкины разговоры, видел снова, как отец мучается, – и опять тоскливо ему.
Толик в зверинец летом ходил. Весело там было, смешно. Особенно на мартышек разных смотреть забавно, как они дурят и забавляются. У клетки с мартышками всегда ребята толкутся, но Толику эти глупости быстро надоедают, и он к медведям идет. Медведи теперь в любом зверинце, в любом зоопарке есть, народ все больше у тигров толпится, у леопардов, у львов или вот у мартышек, а возле медведей всегда пусто. Ходят медведи по клетке из угла в угол или топчутся на месте, тоскливо в стороны поглядывая, ничего хорошего больше не ожидая, с тоской вспоминая тайгу. Толкутся, толкутся, бродят по клетке, куда себя деть, не знают.
Вот и дома у Толика теперь так же. Толчется он по комнате, не знает, куда деть себя. Как медведь в клетке. Ни поговорить не с кем, ни посмеяться.
Будто не с людьми он в комнате сидит, а с чучелами. С пустыми местами. Есть такое выражение. Очень хочется тогда ему к маме подойти или к отцу, а еще пуще к бабе Шуре, дернуть ее, во всем виновную, за рукав и крикнуть. Зло крикнуть, до слез:
– Эй, ты, пустое место!
Но они сидят как пни, и Толик моргает синими мамиными глазами, морщит редкие конопушки на носу и молчит, как взрослый.
Понимает он, что криком тут никак не поможешь.
И хоть знает Толик, что думать так нехорошо, неправильно, что нельзя так думать детям о взрослых, да еще о родных, – думает он о том, что хорошо бы баба Шура куда-нибудь сгинула. Уехала бы, например, в командировку, хотя, ясное дело, какая ей командировка может быть? Ну, не в командировку – уехала бы вообще, ну куда-нибудь, хоть к черту на кулички. И стали бы жить они втроем – Толик, мама и папа.
И стали бы телевизор смотреть обнявшись. И не шептались бы больше, боясь бабке не угодить, а говорили вслух, громко, как хозяевам говорить полагается. И не считала бы мама каждую копейку. И отца бы деньгами никто не корил.
Но Толик отлично знает – никуда не денется бабка. Засела она тут прочно, как заноза, и никак ее не вытащишь, никуда она не уедет, потому что, по бабы Шуриному мнению, не она здесь лишняя, а все они – и Толик, и отец, и мама: ведь это бабка их всех троих тут приютила.
«Подумаешь, приютила! – думает Толик. – Нужен этот приют! Можно уехать, в конце концов. Снять комнату где-нибудь, пока отцу на работе не дадут. Или в другой город уехать».
Толик задумался. Не раз и не два говорил про это отец, но мама – ни в какую! Как вот тут поймешь маму – сама ведь она мучается от такой жизни, а что-нибудь переменить боится. Всего боится – в другой город уехать, на другую квартиру, бабки боится, и Толик уж думает: может, она от рожденья такая, мама? Что только при бабке и может жить как приложение?
Кончились передачи по телевизору, отец щелкнул выключателем, и все молча стали ложиться спать. Толик разделся, лег на свою раскладушку и подумал, что так и не запомнил, какие передачи сегодня показывали.
Он вздохнул, покрутил головой, делая ямку в подушке, чтобы удобней спать, и вдруг вспомнил вчерашний сон.
«Никак к беде», – сказала бабка, домашняя пророчица, и, хоть беды никакой не случилось, а даже наоборот, получил Толик четверку по алгебре, там, внутри, где сердце, было пусто и тяжело.
Как если бы пришла беда…
Удобная, оказывается, штука – телевизор! Не потому, что, не сходя с места, и кино поглядеть можно, и как в хоккей наши с иностранной командой играют, и все новости тут же узнать – не только поэтому удобная вещь телевизор. Он еще молчать помогает.
Забились все по своим углам, молчат, словечка не обронят. Посмотришь со стороны – люди внимательно передачу смотрят, а в самом-то деле скандал дома. Бабка стену глазами сверлит, на своем стоит: чтоб шел отец работать в цех. Мама возле ее локотка устроилась – боится с отцом говорить, чтоб эту домашнюю владычицу не сердить. Отец тяжко молчит. Все курит. Все мучается.
На лбу у отца морщина залегла, будто кто топором сделал на березовом стволе отметину. Не улыбнется отец, не засмеется. Не скажет слова.
Раньше, бывало, нет-нет да и объединятся мама с отцом, хоть шепотом да восстанут против бабки.
Сядут у телевизора, позади бабы Шуры, чтоб не видела она их, обнимутся и шепотом говорят. Говорят, говорят!.. Потом тихонько засмеются. Толик улыбается, смотрит тайно на маму и отца, как они в трюмо отражаются. Потом надоест ему в зеркало на них смотреть, перетащит Толик свой стул, сядет между мамой и отцом, и они втроем шепчутся, смеются втроем. И кажется Толику, что не шепотом они говорят, а громко, что смеются они весело, хохочут во все горло.
Обернется на них баба Шура, увидит, что отец с матерью и с Толиком обнявшись сидят, носик свой востренький так и отдернет, будто им обо что-нибудь горячее обожглась.
Но давно уже не сидели они втроем обнявшись, давно не восставали мама с отцом против бабки. И тут баба Шура победу над отцом одержала.
С иконой своей победила – не тронул отец икону, с деньгами победила – выдает отцу по полтиннику, а теперь еще раз верх одержала: боится мама к отцу подойти, чтобы, не дай бог, не обидеть бабу Шуру.
Одну оставалось победу одержать бабке. Одну. Последнюю. Чтобы отец в цех из-за денег перешел. Все тогда будет под бабкиной пятой, под бабкиным игом!
Толик глядел в телевизор, слушал краем уха, как последние известия передают, а сам про маму думал.
Вот бабка на отца наседает, отец от нее отбивается: то закричит, то уйдет из дому, а вернется выпившим. Вроде идет между отцом и бабкой тихая драка – без кулаков, без крови из носу, но пострашней. Крепкий, сильный отец перед тщедушной бабкой отступает. И во всей этой драке Толику лишь одно непонятно – а мама? Как же мама? Почему она молчит? Почему она всегда бабкину сторону держит? Почему слушает ее во всем, словно рабыня? Понятно: мама бабе Шуре родная дочь и должна, конечно, ее слушаться, но ведь не так же! Не так, чтоб дома как в больнице было. Тишина, муха пролетит – слышно. Молчат все как сычи, а заговорят – сразу дым коромыслом, сразу спор и крик.
Эх, да что за жизнь такая!
Тоскливо Толику дома, тяжело, душно. Вот сбегал во двор, покидал шайбу в танкистском шлеме – и будто сил набрался, а вернулся домой, посидел час, послушал бабкины разговоры, видел снова, как отец мучается, – и опять тоскливо ему.
Толик в зверинец летом ходил. Весело там было, смешно. Особенно на мартышек разных смотреть забавно, как они дурят и забавляются. У клетки с мартышками всегда ребята толкутся, но Толику эти глупости быстро надоедают, и он к медведям идет. Медведи теперь в любом зверинце, в любом зоопарке есть, народ все больше у тигров толпится, у леопардов, у львов или вот у мартышек, а возле медведей всегда пусто. Ходят медведи по клетке из угла в угол или топчутся на месте, тоскливо в стороны поглядывая, ничего хорошего больше не ожидая, с тоской вспоминая тайгу. Толкутся, толкутся, бродят по клетке, куда себя деть, не знают.
Вот и дома у Толика теперь так же. Толчется он по комнате, не знает, куда деть себя. Как медведь в клетке. Ни поговорить не с кем, ни посмеяться.
Будто не с людьми он в комнате сидит, а с чучелами. С пустыми местами. Есть такое выражение. Очень хочется тогда ему к маме подойти или к отцу, а еще пуще к бабе Шуре, дернуть ее, во всем виновную, за рукав и крикнуть. Зло крикнуть, до слез:
– Эй, ты, пустое место!
Но они сидят как пни, и Толик моргает синими мамиными глазами, морщит редкие конопушки на носу и молчит, как взрослый.
Понимает он, что криком тут никак не поможешь.
И хоть знает Толик, что думать так нехорошо, неправильно, что нельзя так думать детям о взрослых, да еще о родных, – думает он о том, что хорошо бы баба Шура куда-нибудь сгинула. Уехала бы, например, в командировку, хотя, ясное дело, какая ей командировка может быть? Ну, не в командировку – уехала бы вообще, ну куда-нибудь, хоть к черту на кулички. И стали бы жить они втроем – Толик, мама и папа.
И стали бы телевизор смотреть обнявшись. И не шептались бы больше, боясь бабке не угодить, а говорили вслух, громко, как хозяевам говорить полагается. И не считала бы мама каждую копейку. И отца бы деньгами никто не корил.
Но Толик отлично знает – никуда не денется бабка. Засела она тут прочно, как заноза, и никак ее не вытащишь, никуда она не уедет, потому что, по бабы Шуриному мнению, не она здесь лишняя, а все они – и Толик, и отец, и мама: ведь это бабка их всех троих тут приютила.
«Подумаешь, приютила! – думает Толик. – Нужен этот приют! Можно уехать, в конце концов. Снять комнату где-нибудь, пока отцу на работе не дадут. Или в другой город уехать».
Толик задумался. Не раз и не два говорил про это отец, но мама – ни в какую! Как вот тут поймешь маму – сама ведь она мучается от такой жизни, а что-нибудь переменить боится. Всего боится – в другой город уехать, на другую квартиру, бабки боится, и Толик уж думает: может, она от рожденья такая, мама? Что только при бабке и может жить как приложение?
Кончились передачи по телевизору, отец щелкнул выключателем, и все молча стали ложиться спать. Толик разделся, лег на свою раскладушку и подумал, что так и не запомнил, какие передачи сегодня показывали.
Он вздохнул, покрутил головой, делая ямку в подушке, чтобы удобней спать, и вдруг вспомнил вчерашний сон.
«Никак к беде», – сказала бабка, домашняя пророчица, и, хоть беды никакой не случилось, а даже наоборот, получил Толик четверку по алгебре, там, внутри, где сердце, было пусто и тяжело.
Как если бы пришла беда…
8
У Изольды Павловны, классной руководительницы, было такое правило: раз в две недели водить всех в кино. Какой фильм – все равно, лишь бы организованно. Гривенники на билеты собирали заранее, и Толику в кино ходить не всегда удавалось, потому что бабка на кино деньги выдавала со скрипом, приговаривая, что есть телевизор и нечего еще в кино шляться. Но тут уж вмешивалась мама, тут она почему-то говорила отцовские слова, что Толик должен быть коллективистом, и бабка, хоть и не всегда, сдавалась.
На другой день после бабы Шуриных предсказаний Толик пошел в обязательном порядке в кино. Фильм был ничего себе, про войну, и там много стреляли, но, странное дело, когда Толик вышел из зала, все, что показывали, сразу забылось.
Ребята хвалили картину, другим она понравилась, особенно Цыпе, который вообще любил все военное, а Толик молчал, чтоб зря не спорить. Кому-то там нравится, а ему нет – что поделаешь, у каждого свои вкусы. На углу он вышел из пары – Изольда Павловна всегда их водила парами – и отпросился домой, потому что ему пора было сворачивать. Изольда Павловна кивнула, она любила порядок, и Толик пошел домой.
На улице уже стемнело, все-таки зима, и теперь темнеет раньше, а может быть, это только казалось из-за низких-низких туч.
Толик загляделся на тучи, они были какие-то странные сегодня. Одна – серая, грязная, как половая тряпка, – ползла вперед, а другая уже не ползла, а неслась ей навстречу, как будто машина разогналась. Вот-вот столкнутся. Но тучи не столкнулись. Они летели стаями друг над другом, будто волшебные птицы, серые и злые.
Толик шел, задрав голову вверх, и вдруг совсем неожиданно услышал знакомые голоса. Он огляделся и увидел прямо перед собой, в каких-нибудь пяти шагах, маму и отца. Они шли впереди него.
Толик обрадовался, решил подкрасться к ним незаметно, а потом броситься сзади, зарычать.
Так и сделал. Подкрался. След в след за ними пошел и совсем уже приготовился прыгнуть, как вдруг услышал, что отец маме встревоженно сказал:
– Ну хорошо, сегодня я уступлю, а завтра что будет? Да разве не видишь ты, что так жить нельзя?
Толик ничего не понял, налетел, зарычал, как тигр, думал, отец и мама обрадуются, но они только вздрогнули и посмотрели на Толика чужими глазами.
– Откуда ты взялся? – спросила мама, хотя отлично знала, что весь класс идет сегодня в кино, и добавила, не дождавшись ответа: – Иди, мы скоро придем.
Они повернулись, пошли дальше по улице, и у Толика даже запершило в горле – так стало ему обидно. Отец и мать будто и не заметили, что Толик к ним подходил. Глаза у обоих словно пустые, о чем-то там своем думают.
Толик двинулся к дому и вдруг вспомнил, как несколько дней назад забежал он домой со двора – воды напиться. Мама и отец молчат теперь всегда, а тут сидели рядышком. Толик вошел, мама замолчала на полуслове, отвернулась, стала сморкаться и глаза вытирать, а отец папироску в руке крутил – табак из нее сыпался. Пока Толик с графином возился, воду наливал, мама ни к селу ни к городу сказала, что пахнет чем-то, что, наверное, опять соседка тетя Поля сплавила молоко на кухне, и вышла в коридор.
Толик пил воду, косился сквозь стакан на отца. Тот смотрел, уставившись, как бабка, в одну точку, о чем-то думал напряженно и не услышал, когда Толик спросил, где баба Шура. Пришлось повторить громко. Отец встрепенулся, ответил, что ушла в магазин. Толик вышел в коридор, принюхался. Горелым молоком не пахло.
Значит, выдумала мама. Просто так сказала, чтоб из комнаты выйти.
Тогда Толик это просто заметил, а сейчас, когда отец с матерью его от себя прогнали, вдруг все понял.
Вон оно, значит, что…
Обида Толикина разом пропала. Да и какая может быть обида, если тут такое творится!
Ах, мама, мама! Кончилось, значит, твое молчание. И ты вместе с бабкой против отца!
Все-все понял Толик. И тогда, когда вечером сидели они вдвоем у стола и мама плакала даже, и вот теперь, там, на темной улице, над которой летают злые облака, мама отца уговаривает не победить, а сдаться. Сдаться уговаривает на бабкину милость. Еще раз, в последний, может, бабке уступить – уйти из конструкторов в цех, деньги заколачивать…
Толик пришел домой словно побитый, даже баба Шура заметила – не ворчала, как всегда.
Толик забрался с ногами на диван, стал разглядывать сто раз виденный старый журнал, размышляя об этих деньгах. Что, в самом деле, нельзя прожить на эти? Ну трудно, может быть, наверное очень трудно, сто отцовских да восемьдесят маминых не так уж, говорят, много. Но ведь отец и премии каждый месяц приносит. И бабка пенсию получает. Если все сложить, разве мало? Толик знает, что премии и пенсию бабка тратить не дает, прячет, копит неизвестно куда.
Стукнула дверь, пришла мама. Толик поглядел на нее вопросительно, но мама не видела ничего перед собой. Глаза ее на стекляшки походили, на пустые стекляшки.
– Ну? – строго спросила бабка, но даже ей мама ничего не ответила, разделась, медленно, словно загипнотизированная, села на стул.
Баба Шура шебаршила тапками по полу, постукивала кастрюлями, все молчали, и Толику показалось неожиданно, что мама и бабка чего-то ждут. Каких-то известий.
На другой день после бабы Шуриных предсказаний Толик пошел в обязательном порядке в кино. Фильм был ничего себе, про войну, и там много стреляли, но, странное дело, когда Толик вышел из зала, все, что показывали, сразу забылось.
Ребята хвалили картину, другим она понравилась, особенно Цыпе, который вообще любил все военное, а Толик молчал, чтоб зря не спорить. Кому-то там нравится, а ему нет – что поделаешь, у каждого свои вкусы. На углу он вышел из пары – Изольда Павловна всегда их водила парами – и отпросился домой, потому что ему пора было сворачивать. Изольда Павловна кивнула, она любила порядок, и Толик пошел домой.
На улице уже стемнело, все-таки зима, и теперь темнеет раньше, а может быть, это только казалось из-за низких-низких туч.
Толик загляделся на тучи, они были какие-то странные сегодня. Одна – серая, грязная, как половая тряпка, – ползла вперед, а другая уже не ползла, а неслась ей навстречу, как будто машина разогналась. Вот-вот столкнутся. Но тучи не столкнулись. Они летели стаями друг над другом, будто волшебные птицы, серые и злые.
Толик шел, задрав голову вверх, и вдруг совсем неожиданно услышал знакомые голоса. Он огляделся и увидел прямо перед собой, в каких-нибудь пяти шагах, маму и отца. Они шли впереди него.
Толик обрадовался, решил подкрасться к ним незаметно, а потом броситься сзади, зарычать.
Так и сделал. Подкрался. След в след за ними пошел и совсем уже приготовился прыгнуть, как вдруг услышал, что отец маме встревоженно сказал:
– Ну хорошо, сегодня я уступлю, а завтра что будет? Да разве не видишь ты, что так жить нельзя?
Толик ничего не понял, налетел, зарычал, как тигр, думал, отец и мама обрадуются, но они только вздрогнули и посмотрели на Толика чужими глазами.
– Откуда ты взялся? – спросила мама, хотя отлично знала, что весь класс идет сегодня в кино, и добавила, не дождавшись ответа: – Иди, мы скоро придем.
Они повернулись, пошли дальше по улице, и у Толика даже запершило в горле – так стало ему обидно. Отец и мать будто и не заметили, что Толик к ним подходил. Глаза у обоих словно пустые, о чем-то там своем думают.
Толик двинулся к дому и вдруг вспомнил, как несколько дней назад забежал он домой со двора – воды напиться. Мама и отец молчат теперь всегда, а тут сидели рядышком. Толик вошел, мама замолчала на полуслове, отвернулась, стала сморкаться и глаза вытирать, а отец папироску в руке крутил – табак из нее сыпался. Пока Толик с графином возился, воду наливал, мама ни к селу ни к городу сказала, что пахнет чем-то, что, наверное, опять соседка тетя Поля сплавила молоко на кухне, и вышла в коридор.
Толик пил воду, косился сквозь стакан на отца. Тот смотрел, уставившись, как бабка, в одну точку, о чем-то думал напряженно и не услышал, когда Толик спросил, где баба Шура. Пришлось повторить громко. Отец встрепенулся, ответил, что ушла в магазин. Толик вышел в коридор, принюхался. Горелым молоком не пахло.
Значит, выдумала мама. Просто так сказала, чтоб из комнаты выйти.
Тогда Толик это просто заметил, а сейчас, когда отец с матерью его от себя прогнали, вдруг все понял.
Вон оно, значит, что…
Обида Толикина разом пропала. Да и какая может быть обида, если тут такое творится!
Ах, мама, мама! Кончилось, значит, твое молчание. И ты вместе с бабкой против отца!
Все-все понял Толик. И тогда, когда вечером сидели они вдвоем у стола и мама плакала даже, и вот теперь, там, на темной улице, над которой летают злые облака, мама отца уговаривает не победить, а сдаться. Сдаться уговаривает на бабкину милость. Еще раз, в последний, может, бабке уступить – уйти из конструкторов в цех, деньги заколачивать…
Толик пришел домой словно побитый, даже баба Шура заметила – не ворчала, как всегда.
Толик забрался с ногами на диван, стал разглядывать сто раз виденный старый журнал, размышляя об этих деньгах. Что, в самом деле, нельзя прожить на эти? Ну трудно, может быть, наверное очень трудно, сто отцовских да восемьдесят маминых не так уж, говорят, много. Но ведь отец и премии каждый месяц приносит. И бабка пенсию получает. Если все сложить, разве мало? Толик знает, что премии и пенсию бабка тратить не дает, прячет, копит неизвестно куда.
Стукнула дверь, пришла мама. Толик поглядел на нее вопросительно, но мама не видела ничего перед собой. Глаза ее на стекляшки походили, на пустые стекляшки.
– Ну? – строго спросила бабка, но даже ей мама ничего не ответила, разделась, медленно, словно загипнотизированная, села на стул.
Баба Шура шебаршила тапками по полу, постукивала кастрюлями, все молчали, и Толику показалось неожиданно, что мама и бабка чего-то ждут. Каких-то известий.