Раньше, при старой учительнице, Толик и Цыпа вроде даже дружили, играли в шайбу на отцовской площадке, и Толик давал Цыпе свой шлем.
Потом Толик ходил к Цыпе на именины и здорово краснел тогда. Все принесли Цыпе подарки – у него два деда были и две бабки, да еще другие гости, и мать, и отец полковник, – а Толик явился с пустыми руками.
Толику было стыдно, он повертелся для приличия, а потом тихо исчез. Толик ждал, Цыпа спросит на другой день, почему он ушел, но тот ничего не спросил, словно и не заметил Толикиного исчезновения.
А разругались они очень просто. Играли в шайбу, и Толик Цыпе забросил гол. Тот заорал, что неправильно, хотя все ребята говорили, что все было законно.
– Ну и что, – крикнул тогда Цыпа, – что не было? Я гол не считаю.
– Как это? – удивился Толик.
– А так это! – злился Цыпа.
– Ну почему?
– Потому! – Он помолчал и спросил вдруг самоуверенно: – У тебя отец кто?
Толик не понял.
– Ну, военное звание у него есть?
– Сержант, – ответил Толик, ничего не подозревая.
– Твой отец сержант, а мой полковник. Вот потому.
Толик ни звука тогда не сказал. Снял с Цыпы свой шлем и ушел домой.
Кончилась их дружба.
Толик об этом не жалел, но не раз сочувствовал Цыпе, когда его перевоспитывала Изольда Павловна, когда он вздрагивал и бледнел, если окликали, когда потел и мучился, отвечая на каждом уроке.
А Женька не переставала предсказывать.
– Иванова? – удивлялась она на переменке. – Маша? Да ей никогда не стать отличницей.
И как ни старалась Маша, она еле плелась среди ударниц.
– Что-то подозрительно тихий ты, Бобров, – обращалась к Толику Женька, и Толик старался на переменках кричать погромче, чтоб не накликать беду.
Толик слушал Женькины заключения, вспоминая бабку, – как говорит она и как говорит потом мама, повторяя ее слова, только чуть по-другому, и ему казалось, что Женька придумывает все это не сама. Что не ее это слова…
Изольды Павловны?.. Нет, Толик не знал этого. Да и как узнаешь? Никак. Не было еще ни разу, чтоб Женька подтвердила это. Толик мог лишь думать, лишь предполагать. И все остальные в классе могли лишь думать.
А пока все слушали внимательно Изольду Павловну, все четко хлопали крышками, когда она входила в класс, глядя над головами учеников, все трепетали перед Изольдой Павловной, все хотели хорошо знать русский язык и литературу и не вызывать гнева классной руководительницы.
Все ждали чего-то, хотя никто не знал – чего.
Ждал и Толик, внимательно прислушиваясь к заключениям Женьки.
Ждал и боялся Изольды Павловны.
И вот однажды, вскоре после того, как отец ушел из дому, Изольда Павловна, гладкая, в зеленом платье с кружевным воротником, вошла в класс и, не глядя ни на кого, сказала, что скоро к ним придут практиканты из педагогического института и что она строго-настрого предупреждает об этом всех своих учеников.
Потом Толик ходил к Цыпе на именины и здорово краснел тогда. Все принесли Цыпе подарки – у него два деда были и две бабки, да еще другие гости, и мать, и отец полковник, – а Толик явился с пустыми руками.
Толику было стыдно, он повертелся для приличия, а потом тихо исчез. Толик ждал, Цыпа спросит на другой день, почему он ушел, но тот ничего не спросил, словно и не заметил Толикиного исчезновения.
А разругались они очень просто. Играли в шайбу, и Толик Цыпе забросил гол. Тот заорал, что неправильно, хотя все ребята говорили, что все было законно.
– Ну и что, – крикнул тогда Цыпа, – что не было? Я гол не считаю.
– Как это? – удивился Толик.
– А так это! – злился Цыпа.
– Ну почему?
– Потому! – Он помолчал и спросил вдруг самоуверенно: – У тебя отец кто?
Толик не понял.
– Ну, военное звание у него есть?
– Сержант, – ответил Толик, ничего не подозревая.
– Твой отец сержант, а мой полковник. Вот потому.
Толик ни звука тогда не сказал. Снял с Цыпы свой шлем и ушел домой.
Кончилась их дружба.
Толик об этом не жалел, но не раз сочувствовал Цыпе, когда его перевоспитывала Изольда Павловна, когда он вздрагивал и бледнел, если окликали, когда потел и мучился, отвечая на каждом уроке.
А Женька не переставала предсказывать.
– Иванова? – удивлялась она на переменке. – Маша? Да ей никогда не стать отличницей.
И как ни старалась Маша, она еле плелась среди ударниц.
– Что-то подозрительно тихий ты, Бобров, – обращалась к Толику Женька, и Толик старался на переменках кричать погромче, чтоб не накликать беду.
Толик слушал Женькины заключения, вспоминая бабку, – как говорит она и как говорит потом мама, повторяя ее слова, только чуть по-другому, и ему казалось, что Женька придумывает все это не сама. Что не ее это слова…
Изольды Павловны?.. Нет, Толик не знал этого. Да и как узнаешь? Никак. Не было еще ни разу, чтоб Женька подтвердила это. Толик мог лишь думать, лишь предполагать. И все остальные в классе могли лишь думать.
А пока все слушали внимательно Изольду Павловну, все четко хлопали крышками, когда она входила в класс, глядя над головами учеников, все трепетали перед Изольдой Павловной, все хотели хорошо знать русский язык и литературу и не вызывать гнева классной руководительницы.
Все ждали чего-то, хотя никто не знал – чего.
Ждал и Толик, внимательно прислушиваясь к заключениям Женьки.
Ждал и боялся Изольды Павловны.
И вот однажды, вскоре после того, как отец ушел из дому, Изольда Павловна, гладкая, в зеленом платье с кружевным воротником, вошла в класс и, не глядя ни на кого, сказала, что скоро к ним придут практиканты из педагогического института и что она строго-настрого предупреждает об этом всех своих учеников.
3
Толик словно метнул гранату.
Кинул ее и упал на землю, вжался в нее, закрыл глаза, ожидая, когда раздастся грохот. Но взрыва не было, и он приподнял голову, может, граната холостой оказалась, слава богу? Может, проклятое письмо потерялось где-нибудь на почте, бывает же, в конце концов? Или прочитали его в партийном комитете и порвали – что за ерунда, подумали, мы коммуниста Боброва знаем, он не такой.
Правда, могло быть и по-другому. Ведь отец говорил, что собирается в командировку. Не зря же его не видно. Ведь если бы он был в городе, а на заводе получили письмо, отец давно бы уже разыскал Толика, как от него ни прячься.
А может, совсем и не так? Отец прочитал письмо и знать теперь не хочет своего сына за такое предательство?
«Конечно! Так оно и есть!» – страдал Толик, но в глубине души верил и надеялся, что письмо все-таки пропало. Тысячи, наверное, даже миллионы, писем раскладывают каждый день на почте, – ну может же, может хоть одно потеряться!
Толик все думал и думал о письме, тяготясь своей виной. Черные полукружья прорисовались под глазами. Он мало ел, и от этого ввалились щеки. Мама велела сходить ему в парикмахерскую, но он не мог: он боялся туда пойти, чтобы не встретить отца, – и здорово оброс, так оброс, что, если сунуть пальцы за загривок, можно найти там косицу, которая заезжает за воротник. Жизнь будто остановилась, и Толик словно замерз живьем, как замерзали в доисторические времена древние мамонты. Он сидел, задумавшись, возле окна или брал книгу и часами, не видя строчек, глядел на одну страницу.
Баба Шура сперва ходила по комнате, словно сонная муха, не обращая внимания на Толика и на маму. Мама же вела себя странно – она то плакала, то вдруг уходила из дому. Из окна Толик видел, как мама, вернувшись откуда-то, топталась возле крыльца, словно не решаясь войти, потом поворачивалась, и уходила, и снова возвращалась, будто спорила сама с собой: и надо домой вернуться, и не хочется.
Но время шло, отец не появлялся – не помогло, значит, письмо, – и бабка очнулась. Теперь у них с мамой завелась какая-то тайна, и, входя в комнату из коридора, Толик не раз видел, что они умолкали на полуслове – точь-в-точь как отец с мамой тогда. Только бабка злилась, это сразу было заметно. Она сидела покрасневшая, глазки у нее сужались и прокалывали насквозь стол. Мама же плакала опять, сморкалась, вскакивала, ходила торопливо по комнате. Странно – значит, они не могли договориться. Удивительно просто – бабка не могла уговорить маму. Что-то неладное, непохожее на них обеих.
Однажды вечером, когда Толик сидел у окна, баба Шура засобиралась в магазин. Толик смотрел, как отражается бабка в потемневшем стекле, как копошится, застегивает свою шубу на все крючки. Он смотрел на нее просто так, без всякого интереса – и вдруг насторожился: выходя в коридор, бабка сердито ткнула маму кулачком в бок.
Дверь хлопнула, Толик удивленно обернулся к маме и увидел, как у нее трясутся губы. Толик подумал, мама плачет оттого, что ее ткнула своим острым кулачком бабка, – он по себе знал, как это больно, но мама вдруг подбежала к Толику и упала перед ним на колени.
– Толик, – торопливо проговорила она, – сынок! – И слезы градом покатились из ее глаз.
– Ты что, мама, ты что? – крикнул Толик и попробовал было вскочить на ноги, но мама удержала его. Она прижалась к Толиному плечу и плакала навзрыд – горько и безутешно.
Толик растерянно гладил маму по голове, словно маленькую, говорил какие-то несвязные слова, сам готовый заплакать в любую минуту.
– Толик! – шептала мама сквозь слезы. – Толик, сынок, что же нам делать, что делать? Ушел наш папка, ушел, бросил нас с тобой. Как его вернуть, как вернуть?
Как вернуть? Если бы Толик знал, как вернуть, он бы уже сто раз вернул отца, но разве в этом дело? И вообще – разве виноват отец, что его выгнала бабка с молчаливого согласия мамы?
Мама все плакала, и Толик уже скрипел зубами, чтобы сдержаться, чтобы не завыть по-волчьи – от тоски, от обиды и от бессилия.
– Ну что ты, что? – сказал он дрожащим голосом. – Слезами не поможешь, – повторил чужие слова.
– Да, – ответила мама, поднимая голову. Глаза у нее покраснели от слез, щеки были будто смятые, и вся мама была некрасивая и какая-то жалкая.
– Толик, – сказала мама, – сынок, ты один можешь его вернуть! Ты один… – Она перевела дыхание. – Ты должен написать… Снова…
Толик вскочил со стула и отбежал в сторону. Кровь отхлынула у него от лица.
– Что! – прошептал он с ужасом. – Что?..
– Одного письма мало. Надо написать. Тогда он вернется. Он обязательно вернется, – лепетала мама, поднимаясь с колен, и Толику вдруг показалось, что это не мама, а бабка, помолившись своим иконам, подходит к нему.
– Что ты говоришь? – крикнул Толик. – Как тебе не стыдно?
Его колотило, будто в ознобе, он дрожал весь непонятно от чего – дома было жарко. «Писать? – думал он. – Снова писать? Но это уже настоящее преступление! Неужели она не понимает?»
– Неужели ты не понимаешь? – крикнул Толик, но мама перебила его.
– Я понимаю! – воскликнула она. – Я понимаю, что виновата, но, Толик, главное – его вернуть! Как угодно, только вернуть! Слышишь! – Мама тяжело дышала, будто гналась за отцом, и руки у нее тряслись. – Если он вернется, все будет по-другому… По-другому! Я обещаю!
Толик представил, как он выводит жалобу про отца, и весь содрогнулся. «Нет, нет, – решил он, – ни за что!» – и вдруг вспомнил, как бабка ткнула маму в бок возле двери. Тогда он не понял, чего это топчется бабка, но сейчас – неужели?! Страшная догадка осенила его. Они сговорились! «Вот дурак, – засмеялся он сам над собой. – Еще удивлялся, что это на них не похоже – не могут договориться. Похоже! Договорились, все в порядке».
– Как не стыдно! – крикнул Толик, ожесточаясь. – Еще обещаешь! Да это бабка тебя уговорила!
Он думал, мама станет отпираться, опять плакать, но она вытерла слезы и сказала горько:
– Бабушка велела мне тебя заставить… Но как заставить? Бить? Бить тебя я больше не дам. Поэтому я прошу. – Она подняла голову. – Хочешь, опять на колени встану?
Толик молча рванулся к вешалке и схватил шубу.
– Сынок, – закричала она и схватила его за плечи. – Сынок, неужели ты не хочешь, чтобы папа вернулся?
Мама плакала навзрыд, плечи ее тряслись, а Толик вырывался. Вдруг она оттолкнула его и закричала пронзительно, будто тонула:
– Уходишь! Уходишь! Уходи, эгоист! Вы оба с отцом такие! Только о себе думаете!
Он пришел в себя на улице. Шуба торчала под мышкой, и, странное дело, было совсем не холодно. Только что его колотила дрожь, а теперь стало жарко. Толик оделся. «Ни за что! – подумал, успокаиваясь. – Ни за что в жизни, пусть хоть пытают!» Он решил это давно, окончательно, и тут никаких сомнений быть не могло – он без того проклинал самого себя, презирал, как только можно презирать самого подленького и зряшного человека. «С меня хватит!» – сказал он сам себе твердо. Но легче от этой твердости не стало.
Перед глазами была мама – некрасивая, опухшая, жалкая. Она унижалась перед ним, Толиком, она умоляла, она действительно верила, что письмо поможет. Не помогло одно, поможет другое – лишь бы отец вернулся, всеми правдами и неправдами.
«Ах, мама, – мучился Толик. – Но разве можно неправдами? Разве можно надеяться на чужих людей? Как могут они заставить отца прийти домой? Как могут заставить они, если ты сама не сумела его задержать? Не захотела, вот что… А теперь…»
Толик остановился. «Но она обещала. Обещала, что, если отец вернется, все будет по-другому…» Он ухмыльнулся. Если бы было все так просто – написал жалобу, отца заставили идти домой, он возвращается, а дома все по-другому. Баба Шура его с хлебом-солью встречает. Низко в пояс кланяется. Как бы не так! Жди!
Все это было правдой, но мама – мама не выходила из головы. Она умоляла. Она так просила Толика. И ее лицо, враз ставшее таким ужасным, стояло перед глазами.
На углу Толик остановился. Поблескивая серебряным гербом, под светом фонаря отливал оранжевым почтовый ящик. Сюда бросила жалобу на отца баба Шура.
Толик подошел к ящику, потрогал его осторожно. Сколько писем сюда входит? Тысяча, наверное, вон какой он здоровый. И неужели из целой тысячи одно не может потеряться?
Сзади скрипнули тормоза. Толик обернулся. Из красного «Москвича» вылезал забавный бородатый парень в шляпе с пером. Парень был молодой, а борода у него выросла уже густая, пушистая, как у колдуна, и колдун пел смешным голосом неколдовскую песню:
– Здравствуйте!
Толик улыбнулся и стал смотреть, как распухает мешок, вставленный в ящик. Он рос на глазах, словно удав, глотающий кроликов. Письма шуршали, падая в мешок, а бородатый парень прислушивался, как музыкант, к этому звуку и улыбался сам себе.
Очень ловко парень в шляпе оторвал мешок от ящика, задиристо подмигнул Толику и сказал тем же тоном:
– До свидания!
Парень уходил, напевая свою песенку, и Толик вдруг почувствовал, что должен остановить его.
– Скажите! – крикнул Толик. – А бывает, что письма теряются?
Сердце часто-часто стучало в Толике; он ждал, что ответит забавный парень, потому что от этого зависело очень многое; он смотрел на бородача действительно как на колдуна, и человек в шляпе с пером его не подвел.
– Чего не бывает, – сказал он, садясь за руль «Москвича», – на белом свете!
Машина фыркнула, взвизгнула колесами и исчезла, словно привидение. Толик подошел к ящику и посмотрел на его дно. Дно было железное. Толик пошевелил его, дно не поддавалось. Толик постучал по нему.
Ящик отозвался глухим, старческим голосом.
Кинул ее и упал на землю, вжался в нее, закрыл глаза, ожидая, когда раздастся грохот. Но взрыва не было, и он приподнял голову, может, граната холостой оказалась, слава богу? Может, проклятое письмо потерялось где-нибудь на почте, бывает же, в конце концов? Или прочитали его в партийном комитете и порвали – что за ерунда, подумали, мы коммуниста Боброва знаем, он не такой.
Правда, могло быть и по-другому. Ведь отец говорил, что собирается в командировку. Не зря же его не видно. Ведь если бы он был в городе, а на заводе получили письмо, отец давно бы уже разыскал Толика, как от него ни прячься.
А может, совсем и не так? Отец прочитал письмо и знать теперь не хочет своего сына за такое предательство?
«Конечно! Так оно и есть!» – страдал Толик, но в глубине души верил и надеялся, что письмо все-таки пропало. Тысячи, наверное, даже миллионы, писем раскладывают каждый день на почте, – ну может же, может хоть одно потеряться!
Толик все думал и думал о письме, тяготясь своей виной. Черные полукружья прорисовались под глазами. Он мало ел, и от этого ввалились щеки. Мама велела сходить ему в парикмахерскую, но он не мог: он боялся туда пойти, чтобы не встретить отца, – и здорово оброс, так оброс, что, если сунуть пальцы за загривок, можно найти там косицу, которая заезжает за воротник. Жизнь будто остановилась, и Толик словно замерз живьем, как замерзали в доисторические времена древние мамонты. Он сидел, задумавшись, возле окна или брал книгу и часами, не видя строчек, глядел на одну страницу.
Баба Шура сперва ходила по комнате, словно сонная муха, не обращая внимания на Толика и на маму. Мама же вела себя странно – она то плакала, то вдруг уходила из дому. Из окна Толик видел, как мама, вернувшись откуда-то, топталась возле крыльца, словно не решаясь войти, потом поворачивалась, и уходила, и снова возвращалась, будто спорила сама с собой: и надо домой вернуться, и не хочется.
Но время шло, отец не появлялся – не помогло, значит, письмо, – и бабка очнулась. Теперь у них с мамой завелась какая-то тайна, и, входя в комнату из коридора, Толик не раз видел, что они умолкали на полуслове – точь-в-точь как отец с мамой тогда. Только бабка злилась, это сразу было заметно. Она сидела покрасневшая, глазки у нее сужались и прокалывали насквозь стол. Мама же плакала опять, сморкалась, вскакивала, ходила торопливо по комнате. Странно – значит, они не могли договориться. Удивительно просто – бабка не могла уговорить маму. Что-то неладное, непохожее на них обеих.
Однажды вечером, когда Толик сидел у окна, баба Шура засобиралась в магазин. Толик смотрел, как отражается бабка в потемневшем стекле, как копошится, застегивает свою шубу на все крючки. Он смотрел на нее просто так, без всякого интереса – и вдруг насторожился: выходя в коридор, бабка сердито ткнула маму кулачком в бок.
Дверь хлопнула, Толик удивленно обернулся к маме и увидел, как у нее трясутся губы. Толик подумал, мама плачет оттого, что ее ткнула своим острым кулачком бабка, – он по себе знал, как это больно, но мама вдруг подбежала к Толику и упала перед ним на колени.
– Толик, – торопливо проговорила она, – сынок! – И слезы градом покатились из ее глаз.
– Ты что, мама, ты что? – крикнул Толик и попробовал было вскочить на ноги, но мама удержала его. Она прижалась к Толиному плечу и плакала навзрыд – горько и безутешно.
Толик растерянно гладил маму по голове, словно маленькую, говорил какие-то несвязные слова, сам готовый заплакать в любую минуту.
– Толик! – шептала мама сквозь слезы. – Толик, сынок, что же нам делать, что делать? Ушел наш папка, ушел, бросил нас с тобой. Как его вернуть, как вернуть?
Как вернуть? Если бы Толик знал, как вернуть, он бы уже сто раз вернул отца, но разве в этом дело? И вообще – разве виноват отец, что его выгнала бабка с молчаливого согласия мамы?
Мама все плакала, и Толик уже скрипел зубами, чтобы сдержаться, чтобы не завыть по-волчьи – от тоски, от обиды и от бессилия.
– Ну что ты, что? – сказал он дрожащим голосом. – Слезами не поможешь, – повторил чужие слова.
– Да, – ответила мама, поднимая голову. Глаза у нее покраснели от слез, щеки были будто смятые, и вся мама была некрасивая и какая-то жалкая.
– Толик, – сказала мама, – сынок, ты один можешь его вернуть! Ты один… – Она перевела дыхание. – Ты должен написать… Снова…
Толик вскочил со стула и отбежал в сторону. Кровь отхлынула у него от лица.
– Что! – прошептал он с ужасом. – Что?..
– Одного письма мало. Надо написать. Тогда он вернется. Он обязательно вернется, – лепетала мама, поднимаясь с колен, и Толику вдруг показалось, что это не мама, а бабка, помолившись своим иконам, подходит к нему.
– Что ты говоришь? – крикнул Толик. – Как тебе не стыдно?
Его колотило, будто в ознобе, он дрожал весь непонятно от чего – дома было жарко. «Писать? – думал он. – Снова писать? Но это уже настоящее преступление! Неужели она не понимает?»
– Неужели ты не понимаешь? – крикнул Толик, но мама перебила его.
– Я понимаю! – воскликнула она. – Я понимаю, что виновата, но, Толик, главное – его вернуть! Как угодно, только вернуть! Слышишь! – Мама тяжело дышала, будто гналась за отцом, и руки у нее тряслись. – Если он вернется, все будет по-другому… По-другому! Я обещаю!
Толик представил, как он выводит жалобу про отца, и весь содрогнулся. «Нет, нет, – решил он, – ни за что!» – и вдруг вспомнил, как бабка ткнула маму в бок возле двери. Тогда он не понял, чего это топчется бабка, но сейчас – неужели?! Страшная догадка осенила его. Они сговорились! «Вот дурак, – засмеялся он сам над собой. – Еще удивлялся, что это на них не похоже – не могут договориться. Похоже! Договорились, все в порядке».
– Как не стыдно! – крикнул Толик, ожесточаясь. – Еще обещаешь! Да это бабка тебя уговорила!
Он думал, мама станет отпираться, опять плакать, но она вытерла слезы и сказала горько:
– Бабушка велела мне тебя заставить… Но как заставить? Бить? Бить тебя я больше не дам. Поэтому я прошу. – Она подняла голову. – Хочешь, опять на колени встану?
Толик молча рванулся к вешалке и схватил шубу.
– Сынок, – закричала она и схватила его за плечи. – Сынок, неужели ты не хочешь, чтобы папа вернулся?
Мама плакала навзрыд, плечи ее тряслись, а Толик вырывался. Вдруг она оттолкнула его и закричала пронзительно, будто тонула:
– Уходишь! Уходишь! Уходи, эгоист! Вы оба с отцом такие! Только о себе думаете!
Он пришел в себя на улице. Шуба торчала под мышкой, и, странное дело, было совсем не холодно. Только что его колотила дрожь, а теперь стало жарко. Толик оделся. «Ни за что! – подумал, успокаиваясь. – Ни за что в жизни, пусть хоть пытают!» Он решил это давно, окончательно, и тут никаких сомнений быть не могло – он без того проклинал самого себя, презирал, как только можно презирать самого подленького и зряшного человека. «С меня хватит!» – сказал он сам себе твердо. Но легче от этой твердости не стало.
Перед глазами была мама – некрасивая, опухшая, жалкая. Она унижалась перед ним, Толиком, она умоляла, она действительно верила, что письмо поможет. Не помогло одно, поможет другое – лишь бы отец вернулся, всеми правдами и неправдами.
«Ах, мама, – мучился Толик. – Но разве можно неправдами? Разве можно надеяться на чужих людей? Как могут они заставить отца прийти домой? Как могут заставить они, если ты сама не сумела его задержать? Не захотела, вот что… А теперь…»
Толик остановился. «Но она обещала. Обещала, что, если отец вернется, все будет по-другому…» Он ухмыльнулся. Если бы было все так просто – написал жалобу, отца заставили идти домой, он возвращается, а дома все по-другому. Баба Шура его с хлебом-солью встречает. Низко в пояс кланяется. Как бы не так! Жди!
Все это было правдой, но мама – мама не выходила из головы. Она умоляла. Она так просила Толика. И ее лицо, враз ставшее таким ужасным, стояло перед глазами.
На углу Толик остановился. Поблескивая серебряным гербом, под светом фонаря отливал оранжевым почтовый ящик. Сюда бросила жалобу на отца баба Шура.
Толик подошел к ящику, потрогал его осторожно. Сколько писем сюда входит? Тысяча, наверное, вон какой он здоровый. И неужели из целой тысячи одно не может потеряться?
Сзади скрипнули тормоза. Толик обернулся. Из красного «Москвича» вылезал забавный бородатый парень в шляпе с пером. Парень был молодой, а борода у него выросла уже густая, пушистая, как у колдуна, и колдун пел смешным голосом неколдовскую песню:
Под мышкой у парня торчал свернутый мешок с железными краями. Распевая, бородатый подошел к ящику, развернул мешок, как-то хитро всунул его в дно и вдруг сказал вежливо Толику:
Го-о-ри, огонь, ка-ак Про-метей!
Го-о-ри, огонь, ка-ак Про-метей!
– Здравствуйте!
Толик улыбнулся и стал смотреть, как распухает мешок, вставленный в ящик. Он рос на глазах, словно удав, глотающий кроликов. Письма шуршали, падая в мешок, а бородатый парень прислушивался, как музыкант, к этому звуку и улыбался сам себе.
Очень ловко парень в шляпе оторвал мешок от ящика, задиристо подмигнул Толику и сказал тем же тоном:
– До свидания!
Парень уходил, напевая свою песенку, и Толик вдруг почувствовал, что должен остановить его.
– Скажите! – крикнул Толик. – А бывает, что письма теряются?
Сердце часто-часто стучало в Толике; он ждал, что ответит забавный парень, потому что от этого зависело очень многое; он смотрел на бородача действительно как на колдуна, и человек в шляпе с пером его не подвел.
– Чего не бывает, – сказал он, садясь за руль «Москвича», – на белом свете!
Машина фыркнула, взвизгнула колесами и исчезла, словно привидение. Толик подошел к ящику и посмотрел на его дно. Дно было железное. Толик пошевелил его, дно не поддавалось. Толик постучал по нему.
Ящик отозвался глухим, старческим голосом.
4
У ворот Толика окликнула тетя Поля. Она сидела на лавочке, кого-то, наверное, поджидала, и нос у нее посинел от холода.
Толик остановился, тетя Поля подошла к нему вплотную, потерла варежкой нос в нерешительности.
– Вот что, – сказала она, откашливаясь. – Вот что я тебе скажу, Толик. Маму-то вам с отцом одну оставлять нельзя. Заест ее бабка.
От кого другого Толик бы повернул и говорить дальше не стал – не суйте нос не в свое дело, – но тетя Поля была другой человек, хоть и соседка всего-навсего, а будто близкая.
Тетя Поля Толика знала с самых пеленок, как она говорит. Да он и сам помнит, как лет пяти объявлял дома: «Пошел на шай», – и ходил к тете Поле в гости. У нее всегда находилось для Толика что-нибудь вкусненькое – маринованный огурчик или мармелад в вазочке. Может, тогда, маленьким, Толик приходил к тете Поле из-за этого, из-за огурчиков и мармелада, а сейчас – нет. Просто у нее было очень хорошо, тихо, светло, и после мрачного коммунального коридора с тусклыми лампочками, после их комнаты, хоть и вылизанной всегда, но неуютной и неприветливой, тети Полин уголок казался Толику райским местом.
Жила тетя Поля одна. Муж у нее погиб на войне совсем молодым, когда Толика и на свете-то не было, да что Толика, когда мама с отцом еще в школу ходили, – вот как давно это было. Фотография молодого тети Полиного мужа висела у нее в углу, у окна, вроде как икона. Только тетя Поля не молилась, глядя на карточку, а просто смотрела – подолгу, грустно. Когда-то тетя Поля плакала, разглядывая карточку мужа, но время шло, она старела, а муж ее все оставался таким же молодым, каким был, когда погиб, и тетя Поля теперь уже не плакала.
Только глядела сухими, воспаленными глазами.
Глядела подолгу, ее взгляд туманился, будто она переносилась куда-то. Может, в далекое, неизвестное Толику время, когда была молодой, как ее муж, веселой, красивой, а не такой, как сейчас, – высохшей, словно старое, корявое дерево.
Толик часто думал: что видит там тетя Поля, в своем прошлом, что вспоминает? Чему улыбается тихо и отчего лицо ее, скорбное, исполосованное морщинами, в эти минуты вдруг светлеет и сразу молодеет будто?
Посидев вот так, в странном забытьи, тетя Поля вдруг спохватывалась, начинала хлопотать, ставить чайник, угощала Толика своими вкусностями.
Толик тетю Полю жалел, уважал за молчаливость, за то, что она впустую слов не тратит, не лезет с расспросами, как некоторые балаболки из ихнего коридора, и потому даже обрадовался, что увидела его на улице тетя Поля, не кто иной.
– Это дело не простое, – сказала соседка, наклоняясь к Толику, чтоб потише говорить, – и не ребячье, конечно, но что делать? – Она вздохнула. – Отца тебе надо увидеть.
Толик кивнул, двинулся дальше, и сердце у него снова облилось кровью. Правильно сказала тетя Поля – надо, ох как надо увидеть ему отца! И нельзя – и нужно.
Дома на столе пыхтел чайник, бабка держала на растопыренных пальцах блюдечко и отхлебывала из него. Стояла чашка и перед мамой, но она как будто не видела ее.
Поглядывая на застывшую мать, Толик наполнил свою кружку и, обжигаясь, с шумом стал пить чай.
Они сидели втроем за столом, четвертый стул пустовал, и Толик с болью и тоской представил, как было бы хорошо, если вдруг открылась бы дверь и вошел отец. Он сел бы на свое место; мама, улыбаясь, подала ему стакан с крепким коричневым заваром, и отец прихлебывал бы тихонько, держа по привычке перед глазами газету с последними новостями. Пусть бы они сидели вот так, молча, пусть бы даже поругались с бабкой, только не так, как сейчас: трое сидят, а четвертого нет…
Где он? Сидит на вокзале с авоськой в руке и ждет, когда настанет поздняя ночь, чтобы прилечь на вокзальную деревянную лавку? Или в общежитии, курит с товарищами, о чем-нибудь говорит, а сам думает про них – про маму, про Толика и даже про бабку? Или далеко отсюда трясется в вагоне, едет в свою командировку? Где он, папка, хороший, дорогой? И почему так получается, что люди расходятся?
Мама вдруг всхлипнула, закрыла лицо руками и крикнула неизвестно кому:
– Нет!.. Так нельзя! Пойду к нему!
– Во-во, – невозмутимо сказала бабка, вглядываясь в дно блюдечка. – Бегай, унижайся! Пятки лижи!
Уже потом, перебирая прошедшее в памяти, Толик понял, что ничего бы не случилось, если бы мама вдруг не крикнула отчаянно, закрыв лицо руками, если бы баба Шура не сказала так небрежно эти гадкие слова. Да, ничего бы не случилось, и Толик бы не взвился на бабку, и всего остального тоже не было бы.
Но Толик не выдержал и крикнул остервенело:
– Мама, давай уйдем от этой гадины! – и с мерзостью, с отвращением показал на бабу Шуру.
Все клокотало в нем, он готов был швырнуть в бабку кружкой с коричневым чаем, но баба Шура взяла и словно выплеснула на него ушат холодной воды. Она не закричала в ответ, она просто хмыкнула и посмотрела на маму. Всего-навсего посмотрела. Но как посмотрела! Ну-ка, мол, ответь, послушаем, что ты скажешь.
Мама взглянула на Толика, глаза ее поблекли, она уронила голову и прошептала:
– Сынок! Толик! Напиши!..
Толик застыл. Жалкий, жалкий человек! Безвольная бабкина рабыня.
– Да что ты его просишь? – сказала баба Шура, все глядя в блюдечко. – Я и сама куда надо напишу.
Толика будто ударили в самое солнечное сплетение. Он задохнулся. Какие-то неведомые шарики, винтики, болтики – или что еще там – стремительно закрутились в голове. Он вспомнил ящик, бородатого парня в шляпе с пером, его песенку и короткий разговор. «Если бабка напишет сама, будет хуже», – мелькнуло мгновенно.
Словно во сне, Толик встал, взял бумагу и уселся обратно.
– Диктуйте! – сказал он дрожащим голосом и увидел, как напряженно, не веря себе, уставились на него бабка и мать. – Диктуйте, – повторил он сдавленно и прибавил: – Да поскорей!
– В горком партеи, – неуверенно пробормотала баба Шура, но тут же приосанилась, пришла в себя, решила, что снова победила.
«Ну погоди!.. – подумал Толик. – Не радуйся», – и ожесточенно заскрипел пером.
Когда они кончили, было уже поздно, и бабка сказала, что бросит письмо утром.
Толик остановился, тетя Поля подошла к нему вплотную, потерла варежкой нос в нерешительности.
– Вот что, – сказала она, откашливаясь. – Вот что я тебе скажу, Толик. Маму-то вам с отцом одну оставлять нельзя. Заест ее бабка.
От кого другого Толик бы повернул и говорить дальше не стал – не суйте нос не в свое дело, – но тетя Поля была другой человек, хоть и соседка всего-навсего, а будто близкая.
Тетя Поля Толика знала с самых пеленок, как она говорит. Да он и сам помнит, как лет пяти объявлял дома: «Пошел на шай», – и ходил к тете Поле в гости. У нее всегда находилось для Толика что-нибудь вкусненькое – маринованный огурчик или мармелад в вазочке. Может, тогда, маленьким, Толик приходил к тете Поле из-за этого, из-за огурчиков и мармелада, а сейчас – нет. Просто у нее было очень хорошо, тихо, светло, и после мрачного коммунального коридора с тусклыми лампочками, после их комнаты, хоть и вылизанной всегда, но неуютной и неприветливой, тети Полин уголок казался Толику райским местом.
Жила тетя Поля одна. Муж у нее погиб на войне совсем молодым, когда Толика и на свете-то не было, да что Толика, когда мама с отцом еще в школу ходили, – вот как давно это было. Фотография молодого тети Полиного мужа висела у нее в углу, у окна, вроде как икона. Только тетя Поля не молилась, глядя на карточку, а просто смотрела – подолгу, грустно. Когда-то тетя Поля плакала, разглядывая карточку мужа, но время шло, она старела, а муж ее все оставался таким же молодым, каким был, когда погиб, и тетя Поля теперь уже не плакала.
Только глядела сухими, воспаленными глазами.
Глядела подолгу, ее взгляд туманился, будто она переносилась куда-то. Может, в далекое, неизвестное Толику время, когда была молодой, как ее муж, веселой, красивой, а не такой, как сейчас, – высохшей, словно старое, корявое дерево.
Толик часто думал: что видит там тетя Поля, в своем прошлом, что вспоминает? Чему улыбается тихо и отчего лицо ее, скорбное, исполосованное морщинами, в эти минуты вдруг светлеет и сразу молодеет будто?
Посидев вот так, в странном забытьи, тетя Поля вдруг спохватывалась, начинала хлопотать, ставить чайник, угощала Толика своими вкусностями.
Толик тетю Полю жалел, уважал за молчаливость, за то, что она впустую слов не тратит, не лезет с расспросами, как некоторые балаболки из ихнего коридора, и потому даже обрадовался, что увидела его на улице тетя Поля, не кто иной.
– Это дело не простое, – сказала соседка, наклоняясь к Толику, чтоб потише говорить, – и не ребячье, конечно, но что делать? – Она вздохнула. – Отца тебе надо увидеть.
Толик кивнул, двинулся дальше, и сердце у него снова облилось кровью. Правильно сказала тетя Поля – надо, ох как надо увидеть ему отца! И нельзя – и нужно.
Дома на столе пыхтел чайник, бабка держала на растопыренных пальцах блюдечко и отхлебывала из него. Стояла чашка и перед мамой, но она как будто не видела ее.
Поглядывая на застывшую мать, Толик наполнил свою кружку и, обжигаясь, с шумом стал пить чай.
Они сидели втроем за столом, четвертый стул пустовал, и Толик с болью и тоской представил, как было бы хорошо, если вдруг открылась бы дверь и вошел отец. Он сел бы на свое место; мама, улыбаясь, подала ему стакан с крепким коричневым заваром, и отец прихлебывал бы тихонько, держа по привычке перед глазами газету с последними новостями. Пусть бы они сидели вот так, молча, пусть бы даже поругались с бабкой, только не так, как сейчас: трое сидят, а четвертого нет…
Где он? Сидит на вокзале с авоськой в руке и ждет, когда настанет поздняя ночь, чтобы прилечь на вокзальную деревянную лавку? Или в общежитии, курит с товарищами, о чем-нибудь говорит, а сам думает про них – про маму, про Толика и даже про бабку? Или далеко отсюда трясется в вагоне, едет в свою командировку? Где он, папка, хороший, дорогой? И почему так получается, что люди расходятся?
Мама вдруг всхлипнула, закрыла лицо руками и крикнула неизвестно кому:
– Нет!.. Так нельзя! Пойду к нему!
– Во-во, – невозмутимо сказала бабка, вглядываясь в дно блюдечка. – Бегай, унижайся! Пятки лижи!
Уже потом, перебирая прошедшее в памяти, Толик понял, что ничего бы не случилось, если бы мама вдруг не крикнула отчаянно, закрыв лицо руками, если бы баба Шура не сказала так небрежно эти гадкие слова. Да, ничего бы не случилось, и Толик бы не взвился на бабку, и всего остального тоже не было бы.
Но Толик не выдержал и крикнул остервенело:
– Мама, давай уйдем от этой гадины! – и с мерзостью, с отвращением показал на бабу Шуру.
Все клокотало в нем, он готов был швырнуть в бабку кружкой с коричневым чаем, но баба Шура взяла и словно выплеснула на него ушат холодной воды. Она не закричала в ответ, она просто хмыкнула и посмотрела на маму. Всего-навсего посмотрела. Но как посмотрела! Ну-ка, мол, ответь, послушаем, что ты скажешь.
Мама взглянула на Толика, глаза ее поблекли, она уронила голову и прошептала:
– Сынок! Толик! Напиши!..
Толик застыл. Жалкий, жалкий человек! Безвольная бабкина рабыня.
– Да что ты его просишь? – сказала баба Шура, все глядя в блюдечко. – Я и сама куда надо напишу.
Толика будто ударили в самое солнечное сплетение. Он задохнулся. Какие-то неведомые шарики, винтики, болтики – или что еще там – стремительно закрутились в голове. Он вспомнил ящик, бородатого парня в шляпе с пером, его песенку и короткий разговор. «Если бабка напишет сама, будет хуже», – мелькнуло мгновенно.
Словно во сне, Толик встал, взял бумагу и уселся обратно.
– Диктуйте! – сказал он дрожащим голосом и увидел, как напряженно, не веря себе, уставились на него бабка и мать. – Диктуйте, – повторил он сдавленно и прибавил: – Да поскорей!
– В горком партеи, – неуверенно пробормотала баба Шура, но тут же приосанилась, пришла в себя, решила, что снова победила.
«Ну погоди!.. – подумал Толик. – Не радуйся», – и ожесточенно заскрипел пером.
Когда они кончили, было уже поздно, и бабка сказала, что бросит письмо утром.
5
Который час Толик топтался у ящика.
Он продрог и утешал себя тем, что хоть сегодня воскресенье и не надо пропускать уроки из-за вчерашнего.
Вчера он бросился на амбразуру. Закрыл ее грудью.
Еще за минуту перед тем, как пришла ему эта спасительная идея, Толик клялся себе, что его и под пытками не заставят писать про отца. Но бабка сказала, что напишет сама, и все содрогнулось в нем.
«И напишет, не поперхнется», – подумал Толик со страхом и вдруг понял, что не может, не имеет права сидеть сложа руки. Он не выдержал, когда его били, это правда, и он отвечает за то письмо. Но этого мало. Он теперь отвечает за все. Он отвечает, если бабка напишет еще одну жалобу.
Тогда он вспомнил парня с бородой и в шляпе. Толик вскочил, взял бумагу и написал то, что диктовала бабка. Он писал с усердием и злостью, он тщательно выводил буквы и верил, знал, был убежден, что письмо, которое он строчит, не дойдет, никогда не дойдет.
Бородатый парень улыбался ему из письма.
Бородатый парень подмигивал ему задиристо, и Толик знал, что он поможет.
Все будет просто, очень просто.
Толик топтался у ящика, колотил валенком о валенок и был счастлив, что обыграл бабку. Как в хоккее, в нападении, провел шайбу мимо нее. Толик подпрыгивал, пробегался, боксировал пустой воздух, чтобы согреться, и настроение у него было прекрасное, и он напевал песенку этого замечательного бородача, услышанную вчера:
Он приедет сейчас, скрипнут тормоза красного «Москвича», они поздороваются, как старые знакомые, и Толик попросит у него свое письмо. Соврет что-нибудь. Например, что неправильно написал адрес. Или что просто раздумал посылать. Или – Толику даже жарко стало: а что, в самом деле? – или скажет этому парню правду. Почтарь хороший и добрый, он поймет. Он отдаст письмо. Не может быть, чтоб не отдал.
Толик мерз, но не унывал, двигался энергично, напевал про Прометея какого-то, хвалил себя, что закрыл грудью амбразуру, не побоялся, написал сам, очень верно сделал, потому что, если бородач станет сомневаться, он просто откроет при нем конверт, покажет свой почерк, докажет, что письмо это не чужое, а именно его и он его хозяин. Если бы написала бабка, почтарь мог не поверить, мог бы сказать, что такими каракулями ученики не пишут, и тогда бы все пропало и жалоба ушла, куда адресована, – в том-то и дело, что, хоть и быстро надо было соображать вчера, Толик продумал все-все до последней мелочи.
Толик дрожал, улыбаясь, вспоминал, как слышал по радио лекцию, что дрожь – это не просто дрожь от холода, а хитрость организма: хочешь ты или не хочешь, а трясешься, потому что шевелятся, согреваясь, мышцы. Толик хвалил свой дрожащий организм за хитрость, даже он ему сегодня нравился, молодец!
Скрипнули тормоза, мышцы Толикиного тела враз перестали трястись; он кинулся к машине, приготовив для веселого парня в шляпе с пером первую фразу, которую долго сочинял, подпрыгивая у ящика. Фраза была очень вежливая: «Дяденька, будьте добры, выслушайте меня!» – и Толик был уверен, что парень непременно остановится и сразу же, с этой первой фразы отнесется к нему приветливо.
Дверца хлопнула, и Толик уже открыл рот, чтобы сказать свои вежливые слова, как вдруг увидел, что из «Москвича» вылезает вовсе не тот бородатый парень, а толстый и хмурый дядька.
Почтарь прошел мимо Толика, едва не задев его локтем и даже не заметив, сунул мешок в ящик, сильно встряхнул его и тут же выдернул назад. Он не слушал, как шуршат письма, просто ему не было дела до того, как они шуршат. Дядька хмурился, думал о чем-то своем и совсем не замечал своей работы.
Толик уже не раз видел: если люди давно работают, привыкли к делу, которым занимаются, оно им как-то все равно. Сидит в автобусе шофер, открывает и закрывает двери, объявляет остановки, а вид у него такой, будто занят он совсем другим.
Или вот еще кассирша в магазине. Стоит перед ней очередь, а она вдруг начнет деньги считать. Считает, считает грязные бумажки. Добро бы сдавать в банк надо было или еще куда, а то просто так сидит и считает, неизвестно зачем. И хоть бы считала с интересом, но ведь будто машинка какая-нибудь счетная, арифмометр. А глаза у самой пустые. Витает где-то. Ни очереди не видит, ни денег.
Вот и дядька этот. Приехал, вышел, сунул свой мешок в ящик, обратно вытащил и к машине отправился. Сам даже, наверное, не заметил, что он сделал. Как автомат. Раз, раз, раз, раз… Дядька шел назад; еще минута, и он уедет. Толик в отчаянии кинулся к нему, совсем забыв свою вежливую фразу.
– Дяденька, – крикнул он, – отдайте письмо!
Дяденька остановился, навис над ним толстой тучей.
– Какое письмо? – спросил простуженным голосом.
– Я письмо туда бросил! – крикнул Толик. – А адрес неправильно написал!
– Ну, другое сочини! – прохрипел почтарь.
– Да как же, дяденька? – закричал Толик. – Как же я напишу?
– Не могу, не могу, – ответил дядька, колыхнув животом и трогаясь к машине. – Порядок такой.
Это было ужасно, страшно, немыслимо: вся Толикина затея лопнула в одну минуту. Еще недавно он радовался, что придумал такую штуку. Никто и не догадается! Было письмо – и нет его. Писали? Писали. В ящик бросили? Бросили. А письма нет – фокус-покус.
А вот какой фокус вышел. Страшный…
В отчаянии Толик дернул толстяка за рукав и заплакал.
– Дяденька! – крикнул он. – Честное слово. Честное пионерское! Отдайте письмо. Отдайте, я все расскажу.
– А ну-ка! – прорычал почтарь, отодвигая Толика толстой рукой. – Отойди! Ишь хулиган какой!
Он сел в «Москвич», отчего тот покосился на один бок, кинул свой мешок через плечо куда-то в черное нутро кузова и завел машину.
– Дяденька! – крикнул в который раз Толик, умоляюще вцепившись в ручку «Москвича». – Ну, дяденька!..
Почтарь рванул машину, и Толик чуть не упал под колесо, едва успев отпустить ручку.
– Не положено! – крикнул ему на прощанье толстяк.
Он продрог и утешал себя тем, что хоть сегодня воскресенье и не надо пропускать уроки из-за вчерашнего.
Вчера он бросился на амбразуру. Закрыл ее грудью.
Еще за минуту перед тем, как пришла ему эта спасительная идея, Толик клялся себе, что его и под пытками не заставят писать про отца. Но бабка сказала, что напишет сама, и все содрогнулось в нем.
«И напишет, не поперхнется», – подумал Толик со страхом и вдруг понял, что не может, не имеет права сидеть сложа руки. Он не выдержал, когда его били, это правда, и он отвечает за то письмо. Но этого мало. Он теперь отвечает за все. Он отвечает, если бабка напишет еще одну жалобу.
Тогда он вспомнил парня с бородой и в шляпе. Толик вскочил, взял бумагу и написал то, что диктовала бабка. Он писал с усердием и злостью, он тщательно выводил буквы и верил, знал, был убежден, что письмо, которое он строчит, не дойдет, никогда не дойдет.
Бородатый парень улыбался ему из письма.
Бородатый парень подмигивал ему задиристо, и Толик знал, что он поможет.
Все будет просто, очень просто.
Толик топтался у ящика, колотил валенком о валенок и был счастлив, что обыграл бабку. Как в хоккее, в нападении, провел шайбу мимо нее. Толик подпрыгивал, пробегался, боксировал пустой воздух, чтобы согреться, и настроение у него было прекрасное, и он напевал песенку этого замечательного бородача, услышанную вчера:
Да, это просто удивительно, просто случайно, что он встретил вчера этого парня и что в решающую минуту вспомнил о нем, – ведь иначе не оберешься греха с этой настырной бабкой Шурой. А теперь все хорошо. Теперь все просто, только надо набраться терпенья, а мороз уж не так страшен – лишь бы приехал бородач.
Го-о-ри, огонь, ка-ак Про-метей!
Го-о-ри, огонь, ка-ак Про-метей!
Он приедет сейчас, скрипнут тормоза красного «Москвича», они поздороваются, как старые знакомые, и Толик попросит у него свое письмо. Соврет что-нибудь. Например, что неправильно написал адрес. Или что просто раздумал посылать. Или – Толику даже жарко стало: а что, в самом деле? – или скажет этому парню правду. Почтарь хороший и добрый, он поймет. Он отдаст письмо. Не может быть, чтоб не отдал.
Толик мерз, но не унывал, двигался энергично, напевал про Прометея какого-то, хвалил себя, что закрыл грудью амбразуру, не побоялся, написал сам, очень верно сделал, потому что, если бородач станет сомневаться, он просто откроет при нем конверт, покажет свой почерк, докажет, что письмо это не чужое, а именно его и он его хозяин. Если бы написала бабка, почтарь мог не поверить, мог бы сказать, что такими каракулями ученики не пишут, и тогда бы все пропало и жалоба ушла, куда адресована, – в том-то и дело, что, хоть и быстро надо было соображать вчера, Толик продумал все-все до последней мелочи.
Толик дрожал, улыбаясь, вспоминал, как слышал по радио лекцию, что дрожь – это не просто дрожь от холода, а хитрость организма: хочешь ты или не хочешь, а трясешься, потому что шевелятся, согреваясь, мышцы. Толик хвалил свой дрожащий организм за хитрость, даже он ему сегодня нравился, молодец!
Скрипнули тормоза, мышцы Толикиного тела враз перестали трястись; он кинулся к машине, приготовив для веселого парня в шляпе с пером первую фразу, которую долго сочинял, подпрыгивая у ящика. Фраза была очень вежливая: «Дяденька, будьте добры, выслушайте меня!» – и Толик был уверен, что парень непременно остановится и сразу же, с этой первой фразы отнесется к нему приветливо.
Дверца хлопнула, и Толик уже открыл рот, чтобы сказать свои вежливые слова, как вдруг увидел, что из «Москвича» вылезает вовсе не тот бородатый парень, а толстый и хмурый дядька.
Почтарь прошел мимо Толика, едва не задев его локтем и даже не заметив, сунул мешок в ящик, сильно встряхнул его и тут же выдернул назад. Он не слушал, как шуршат письма, просто ему не было дела до того, как они шуршат. Дядька хмурился, думал о чем-то своем и совсем не замечал своей работы.
Толик уже не раз видел: если люди давно работают, привыкли к делу, которым занимаются, оно им как-то все равно. Сидит в автобусе шофер, открывает и закрывает двери, объявляет остановки, а вид у него такой, будто занят он совсем другим.
Или вот еще кассирша в магазине. Стоит перед ней очередь, а она вдруг начнет деньги считать. Считает, считает грязные бумажки. Добро бы сдавать в банк надо было или еще куда, а то просто так сидит и считает, неизвестно зачем. И хоть бы считала с интересом, но ведь будто машинка какая-нибудь счетная, арифмометр. А глаза у самой пустые. Витает где-то. Ни очереди не видит, ни денег.
Вот и дядька этот. Приехал, вышел, сунул свой мешок в ящик, обратно вытащил и к машине отправился. Сам даже, наверное, не заметил, что он сделал. Как автомат. Раз, раз, раз, раз… Дядька шел назад; еще минута, и он уедет. Толик в отчаянии кинулся к нему, совсем забыв свою вежливую фразу.
– Дяденька, – крикнул он, – отдайте письмо!
Дяденька остановился, навис над ним толстой тучей.
– Какое письмо? – спросил простуженным голосом.
– Я письмо туда бросил! – крикнул Толик. – А адрес неправильно написал!
– Ну, другое сочини! – прохрипел почтарь.
– Да как же, дяденька? – закричал Толик. – Как же я напишу?
– Не могу, не могу, – ответил дядька, колыхнув животом и трогаясь к машине. – Порядок такой.
Это было ужасно, страшно, немыслимо: вся Толикина затея лопнула в одну минуту. Еще недавно он радовался, что придумал такую штуку. Никто и не догадается! Было письмо – и нет его. Писали? Писали. В ящик бросили? Бросили. А письма нет – фокус-покус.
А вот какой фокус вышел. Страшный…
В отчаянии Толик дернул толстяка за рукав и заплакал.
– Дяденька! – крикнул он. – Честное слово. Честное пионерское! Отдайте письмо. Отдайте, я все расскажу.
– А ну-ка! – прорычал почтарь, отодвигая Толика толстой рукой. – Отойди! Ишь хулиган какой!
Он сел в «Москвич», отчего тот покосился на один бок, кинул свой мешок через плечо куда-то в черное нутро кузова и завел машину.
– Дяденька! – крикнул в который раз Толик, умоляюще вцепившись в ручку «Москвича». – Ну, дяденька!..
Почтарь рванул машину, и Толик чуть не упал под колесо, едва успев отпустить ручку.
– Не положено! – крикнул ему на прощанье толстяк.