«Москвич», расплескивая тонкий лед в лужах, помчался вперед, ехидно подмигивая красными огоньками.
Толик на мгновенье представил, что произошло, и закричал – жутко, пронзительно. Потом подбежал к оранжевому ящику и яростно стукнул его кулаком. По замерзшей руке, словно молния, стеганула острая боль, и Толик бессильно заплакал.
«Дурак, идиот! – клял себя Толик. – Что наделал! Что наделал! И почему так получается: когда хочешь сделать хорошее, выходит плохое?!»
Толик на мгновенье представил, что произошло, и закричал – жутко, пронзительно. Потом подбежал к оранжевому ящику и яростно стукнул его кулаком. По замерзшей руке, словно молния, стеганула острая боль, и Толик бессильно заплакал.
«Дурак, идиот! – клял себя Толик. – Что наделал! Что наделал! И почему так получается: когда хочешь сделать хорошее, выходит плохое?!»
6
Не зря говорят: понедельник – день тяжелый. Впрочем, давно уж не было у Толика легких дней. Один другого тяжелей, словно гири.
Все уроки Толик сидел как во сне. Слова учителей долетали откуда-то издалека, словно в ушах была вата. Потом так же далеко прогремел последний звонок, и Толик побрел одеваться. Он шел по лестнице – глухой, какой-то пустой, равнодушный – и вдруг едва не покатился кубарем: пропустил ступеньку.
Внизу, спиной к Толику, стоял отец.
Он стоял спиной и разглядывал расписание – наверное, смотрел, сколько у Толика уроков.
Толик метнулся в сторону и заскочил в уборную. Забравшись в кабину, он накинул крючок и прислонился лбом к двери.
Гулко громыхало сердце, он дышал тяжело, с перерывами. Каждый, кто входил в уборную и шаркал ногами там, за тонкой дверцей, казался Толику отцом, и тогда он сдерживал дыхание, чтобы его не было слышно.
Отдышавшись, Толик сбросил крючок и выглянул в коридор, едва приоткрыв дверь. Отец по-прежнему стоял у расписания, но уже не разглядывал его, а смотрел вверх, на лестницу. Весь класс уже разошелся, а Толика не было, и отец ждал, ждал терпеливо, крутя в руках шапку.
Толик почувствовал, как больно сжалось у него сердце. Он успел разглядеть, какое обиженное лицо было у отца, как разбегались черными полосками две морщины от носа. Отец похудел и казался таким беззащитным и жалким, что Толик едва не бросился к нему.
Он сдержался, прикрыл дверь, прошел мимо ряда кабинок. Что делать? Ждать, когда отец уйдет! Но он может не уйти. Он ведь видит, что Толикина шуба одна осталась на вешалке. Он может предупредить нянечку, а сам пойдет по классам искать Толика, а потом зайдет в уборную и найдет его тут.
Толик взглянул за окно. Во дворе дурачились ребята из их класса, гонялись друг за дружкой. Одна Женька стояла в стороне, поджав губы и снисходительно глядя на остальных.
И вдруг Толик кинулся к окну.
Форточка! Форточка в нем была такая, что в нее мог пролезть не только мальчишка, но и не очень толстый взрослый.
Толик влез на подоконник и выбросил в форточку портфель. Сумка грохнулась среди играющих ребят, и они испуганно остановились, подняв головы. Толик ухватился за перекладину форточки, подтянулся, опираясь на оконную ручку.
Ребята увидели его и весело загалдели.
Толик просунулся в форточку и повис уже по ту сторону окна.
Этаж был первый, но довольно высокий. Правда, внизу чернел сугроб грязного, подтаявшего снега, и Толик разжал руки.
Стекло и стенка смазались перед глазами, и Толик по пояс провалился в грязный сугроб.
Ребята вокруг хохотали. Цыпа хлопал Толика по спине и кричал:
– Ну, не ожидал от тебя! Молоток!
Но Толику было некогда выслушивать похвалы.
Он выбрался из сугроба, схватил сумку и, оглянувшись на дверь, из которой каждую минуту мог выйти отец, кинулся к дому.
Пробегая мимо Женьки, стоявшей отдельно от ребят, Толик мельком взглянул на нее. Учительницына дочка смотрела на него, скривив брови, будто для того и стояла тут, чтобы увидеть, как Толик выпрыгнет из уборной.
– В тихом омуте, – сказала она вслед Толику, – черти водятся!
Толик не стал с ней спорить.
Ему было не до Женьки.
Он мчался по улице, как ошпаренный, без шапки и без пальто, и прохожие смотрели ему вслед.
Вечером мама сходила за шубой.
Она вернулась заплаканная, долго вздыхала, а потом сказала:
– Нянечка говорит: целый день ждал… Недавно ушел…
Бабка хмыкнула, нацепила на нос очки, стала царапать пером бумагу, шевеля губами.
«Пишет! – в отчаянии подумал Толик. – Пишет!!» И вдруг почувствовал, как устал, смертельно устал. Что он не в силах совладать с жуткой бабкой.
Баба Шура стащила очки, покусала в раздумье дужку и вдруг спросила, оборачиваясь к Толику:
– Грозился, говоришь? Кулаками махал?
Толик захлебнулся.
– Рехнулась?! – заорал он. – Да он меня не видел!
– Угу, – сказала бабка, не отрываясь от своих мыслей и не слыша Толика. И снова заскоблила перышком.
В голове у Толика зазвенело, и он пожелал страшного. Он пожелал бабке смерти…
Все уроки Толик сидел как во сне. Слова учителей долетали откуда-то издалека, словно в ушах была вата. Потом так же далеко прогремел последний звонок, и Толик побрел одеваться. Он шел по лестнице – глухой, какой-то пустой, равнодушный – и вдруг едва не покатился кубарем: пропустил ступеньку.
Внизу, спиной к Толику, стоял отец.
Он стоял спиной и разглядывал расписание – наверное, смотрел, сколько у Толика уроков.
Толик метнулся в сторону и заскочил в уборную. Забравшись в кабину, он накинул крючок и прислонился лбом к двери.
Гулко громыхало сердце, он дышал тяжело, с перерывами. Каждый, кто входил в уборную и шаркал ногами там, за тонкой дверцей, казался Толику отцом, и тогда он сдерживал дыхание, чтобы его не было слышно.
Отдышавшись, Толик сбросил крючок и выглянул в коридор, едва приоткрыв дверь. Отец по-прежнему стоял у расписания, но уже не разглядывал его, а смотрел вверх, на лестницу. Весь класс уже разошелся, а Толика не было, и отец ждал, ждал терпеливо, крутя в руках шапку.
Толик почувствовал, как больно сжалось у него сердце. Он успел разглядеть, какое обиженное лицо было у отца, как разбегались черными полосками две морщины от носа. Отец похудел и казался таким беззащитным и жалким, что Толик едва не бросился к нему.
Он сдержался, прикрыл дверь, прошел мимо ряда кабинок. Что делать? Ждать, когда отец уйдет! Но он может не уйти. Он ведь видит, что Толикина шуба одна осталась на вешалке. Он может предупредить нянечку, а сам пойдет по классам искать Толика, а потом зайдет в уборную и найдет его тут.
Толик взглянул за окно. Во дворе дурачились ребята из их класса, гонялись друг за дружкой. Одна Женька стояла в стороне, поджав губы и снисходительно глядя на остальных.
И вдруг Толик кинулся к окну.
Форточка! Форточка в нем была такая, что в нее мог пролезть не только мальчишка, но и не очень толстый взрослый.
Толик влез на подоконник и выбросил в форточку портфель. Сумка грохнулась среди играющих ребят, и они испуганно остановились, подняв головы. Толик ухватился за перекладину форточки, подтянулся, опираясь на оконную ручку.
Ребята увидели его и весело загалдели.
Толик просунулся в форточку и повис уже по ту сторону окна.
Этаж был первый, но довольно высокий. Правда, внизу чернел сугроб грязного, подтаявшего снега, и Толик разжал руки.
Стекло и стенка смазались перед глазами, и Толик по пояс провалился в грязный сугроб.
Ребята вокруг хохотали. Цыпа хлопал Толика по спине и кричал:
– Ну, не ожидал от тебя! Молоток!
Но Толику было некогда выслушивать похвалы.
Он выбрался из сугроба, схватил сумку и, оглянувшись на дверь, из которой каждую минуту мог выйти отец, кинулся к дому.
Пробегая мимо Женьки, стоявшей отдельно от ребят, Толик мельком взглянул на нее. Учительницына дочка смотрела на него, скривив брови, будто для того и стояла тут, чтобы увидеть, как Толик выпрыгнет из уборной.
– В тихом омуте, – сказала она вслед Толику, – черти водятся!
Толик не стал с ней спорить.
Ему было не до Женьки.
Он мчался по улице, как ошпаренный, без шапки и без пальто, и прохожие смотрели ему вслед.
Вечером мама сходила за шубой.
Она вернулась заплаканная, долго вздыхала, а потом сказала:
– Нянечка говорит: целый день ждал… Недавно ушел…
Бабка хмыкнула, нацепила на нос очки, стала царапать пером бумагу, шевеля губами.
«Пишет! – в отчаянии подумал Толик. – Пишет!!» И вдруг почувствовал, как устал, смертельно устал. Что он не в силах совладать с жуткой бабкой.
Баба Шура стащила очки, покусала в раздумье дужку и вдруг спросила, оборачиваясь к Толику:
– Грозился, говоришь? Кулаками махал?
Толик захлебнулся.
– Рехнулась?! – заорал он. – Да он меня не видел!
– Угу, – сказала бабка, не отрываясь от своих мыслей и не слыша Толика. И снова заскоблила перышком.
В голове у Толика зазвенело, и он пожелал страшного. Он пожелал бабке смерти…
7
Он устал, смертельно устал от этой войны, он был не в силах одолеть бабку. Но отступиться, махнуть рукой, сказать самому себе: я сделал все и больше не могу – это значило сдаться.
Это значило трижды стать подлецом.
Первый раз – уступив силе, второй – нечаянно, желая добра, и в третий – сейчас, сдавшись.
Толик прикрыл глаза.
Жалобы, как серые, скользкие жабы, сидели напротив отца, широко разевая глотки. «Товарищи, партийный комитет, прошу вас вернуть моего папу…» Жабы подступали к отцу все ближе, тяжело подпрыгивая и жирно шлепаясь.
Толика передернуло.
Нет, это было ясней ясного. Он должен что-то сделать.
Он уснул и проснулся с этим вопросом: что? Что сделать?
Третья жаба, запечатанная в голубой конверт, лежала на столе. Сейчас Толик уйдет в школу, и чуть погодя бабка выпустит свою серую, скользкую тварь.
«Что делать? – лихорадочно соображал Толик. – Может, схватить голубой конверт и порвать его на глазах у бабки?» Она сочинит новую жалобу, да еще позлее, чем эту, – она ведь будет мстить тогда не только отцу, но и Толику. Тихо украсть? Но какая разница? Нет, надо так. Когда она бросит письмо, надо сломать ящик.
Но он железный.
Взорвать?
Чем?
Сжечь?
Сжечь! Набросать туда горящих спичек.
А чтобы лучше горело, взять с собой пленку. Старые диафильмы. Еще отцовские. Новые пленки не горят. А старые как порох. «Синяя птица». «Волк и семеро козлят». Детские сказочки для малышей младшего возраста.
Когда-то Толик смотрел с восторгом эти сказочки и думал, что все на свете хорошо, все прекрасно – одни синие птицы, и козлята, и Красные Шапочки. А Серые Волки – негодяи. Серых Волков всегда убивают охотники.
Да, все это было. Теперь не так. Теперь Толик знает про Серых Волков чуть-чуть побольше.
Здравствуйте, дорогая баба Шура, волчиха из волчих! Здравствуйте, толстый почтарь, волчья шкура. Теперь-то Толик покажет вам, что такое настоящий охотник. Это вам не сказочки для детей!
Озлобляясь все больше и больше, Толик схватил пленки и выскочил в коридор. В школу он сегодня не идет. Ему сегодня не до школы.
Выйдя из дому, Толик спрятался за углом. Бабка не мешкала. Мелкими, немощными шажками она прошлепала мимо него, держа в руке голубой конверт.
Толик крался за бабкой, будто умелый сыщик, привыкнув уже таиться на улице.
Баба Шура бросила конверт, заторопилась назад, а Толик стал озираться, выжидая, пока улица опустеет. Но народу, как назло, было много.
Медленно, переваливаясь с боку на бок, похожие на уток, прошли две тетки с авоськами в обеих руках. Авоськи тянули их к земле, но они будто не замечали тяжести – тараторили по-сорочьи.
Потом промчался какой-то первоклашка. Возле ящика он словно споткнулся и стал ковырять в носу, разглядывая Толика. Пришлось его шугануть. Первоклашка не обиделся, побежал дальше, торопясь пуще прежнего, будто смотрел он не на человека, а на ворону. Птица улетела, и смотреть стало не на что, вот он и побежал.
А погода стояла прекрасная! Город был насквозь пронизан солнечным светом. Солнце дробилось в лужах, слепя серебряными звездочками, залезало за воротник, щекотало, прыгало, как футбольный мяч с голубых крыш прямо в грачиные гнезда, где орал и резвился прилетный народ.
В другой раз Толик порадовался бы весне вместе с грачами, но сейчас солнце светило не для него. Он ждал, а народ все шел и шел, и от волнения у Толика уже тряслись руки.
Наконец улица опустела. Толик ступил на край тротуара, чтобы было виднее. Да, никого нет, вот только проедет этот самосвал…
Машина промчалась мимо Толика, ее тряхнуло, и сноп грязи обрушился на мальчишку. Толик будто окунулся в лужу. Шуба стала похожей на половую тряпку, грязь стекала с лица. Толик отплевывался, на зубах хрустел песок. Струйки грязи попали даже за шиворот.
Вначале Толик опешил и вдруг дико, по-уличному заругался. Никогда в жизни еще не ругался Толик, стыдился бранных слов, грязных и липких, а тут – тут не выдержал. Ведь, конечно же, шофер нарочно подъехал к яме, нарочно облил его и даже не остановился, укатил себе, довольно посмеиваясь.
Все люди, все эти взрослые, весь мир показался Толику ужасным, мерзким, отвратительным.
Толик подскочил к ящику и сунул в его железный рот кинопленку. Конец пленки выставлялся наружу, и казалось, что оранжевый ящик показывает язык.
Толик шаркнул спичкой о коробок. Спичка тут же потухла. Толик запалил еще одну, но и она потухла от легкого ветерка.
Стараясь успокоиться, Толик вспомнил, как закуривал на улице отец – сложив ладони кульком, чтобы ветер не гасил огня.
Сердце колотилось, будто молот о наковальню. Казалось, оно отдается в почтовом ящике – гулком и холодном, гремит, словно колокол, и его стук слышно за квартал. Усмиряя сердце, Толик старался не дышать. От этого звенело в висках. Он злился на себя, что не может спокойно сделать такое простое дело, но спички то гасли, то ломались, словно соломенные.
Сзади заскрипели шаги, сердце заколотилось часто-часто, как колеса вагонов на стыке. Толик сунул спички в карман и попробовал сделать скучающий вид.
Но вида у него не получилось. Уши и щеки горели, как стоп-сигналы на том «Москвиче», ноги и руки мелко вздрагивали. Он казался сам себе воришкой, который первый раз в жизни хочет украсть и еще не знает, как это сделать.
Шаги проскрипели мимо. Прохожему не было дела до мальчишки, который прислонился к почтовому ящику.
Он зажег спичку и укрыл слабый огонек ладонями. Руки опалило, пленка вспыхнула и опять погасла.
Толик обернулся – улица вновь пустовала, лишь где-то вдали маячили маленькие фигурки.
Он лихорадочно достал сразу толстый виток цветных фильмов и стал совать их в ящик, пока жесткая пленка не уткнулась в мягкое бумажное дно.
«Вот они, голубчики, – подумал Толик и вздрогнул. – Ведь там еще и чужие письма! Чужие? Ну и что! Чужим людям наплевать на Толика, наплевать на его горе!» Он вспомнил бабку, вспомнил шофера, который окатил его грязью, он увидел пустые, безразличные глаза Изольды Павловны. Никому нет дела до Толика, и ему тоже нет дела до других!
Пленка вспыхнула, огонь, словно жулик, шмыгнул в оранжевый ящик, и оттуда повалил желтый удушливый дым. Через мгновенье в ящике шелестело, гудело, щелкало, будто там стоял примус, а на примусе кипел чайник.
Толик вздохнул. Порядок! Письма горели.
Он улыбнулся, похлопал ящик по нагретому боку и услышал странный звук. Что-то вроде скрипа.
Толик обернулся.
У обочины дороги стоял почтовый «Москвич», а от него аршинными шагами несся тот самый веселый парень. Борода у него была на месте, а вот шляпу с пером он где-то оставил, и Толик чуть не захохотал: бородач был лысый.
Да, странные моменты бывают у человека. В минуту крайней опасности он вдруг смеется. Когда надо спасаться – стоит. А еще поговорка есть: дают – бери, бьют – беги.
Толик стоял как завороженный, смотрел на лысого парня с густой бородой и никуда не убегал.
В одно мгновенье парень подскочил к Толику и охватил его за плечо.
– Ты что? – крикнул он удивленно. – Ты зачем?
Чуть позже, разбирая в памяти по косточкам все, что произошло, Толик вспомнил: парень спросил у него это не свирепо, нет, не зло, а именно удивленно.
Не дожидаясь ответа, бородач выпустил Толика и вдел под ящик свой мешок. Мгновеньем позже он выдернул мешок обратно и, как фокусник в цирке, перевернул его. К ногам Толика вывалился комок дымящихся, обгоревших писем. Парень затопал по нему ботинками, дым перестал валить, но от грязных, скоробившихся, пожухлых конвертов уже не было проку.
Все это время – пока парень открывал ящик, махал мешком, тушил письма – Толик стоял рядом и не шевелился. Он мог бы убежать, десять раз убежать, тем более что почтарь стоял к нему спиной, но не тронулся с места. Это было необъяснимо, непонятно, ни к чему, но это было так – Толик стоял словно вкопанный и будто ждал, пока бородач не покончит со своими хлопотами. Наконец парень обернулся к Толику.
Он не крикнул, не заругался, он просто долго смотрел на Толика, потом наклонился и приблизил к нему свое лицо.
– Ты зачем? – спросил он, все удивляясь. – Ведь это письма, понимаешь? Кто-то кому-то писал, надеялся, будет ждать ответа, а ты сжег… Понимаешь?..
Парень говорил негромко, вглядываясь в лицо Толика, стараясь понять, зачем он поджег письма, и Толик уже открыл рот, чтобы объяснить. Сказать, как ждал он вчера веселого парня, а приехал тот толстяк, равнодушная квашня. Сказать все как есть. В конце концов почтарь имеет право узнать правду…
Толик уже открыл рот, чтобы рассказать парню все как есть, и вдруг увидел Женьку.
Она высовывалась из-за плеча почтаря и, щурясь, строго, как Изольда Павловна, вглядываясь в Толика.
«Привет!» – тоскливо подумал Толик, и в нем что-то оборвалось. Говорить с парнем при Женьке, выкладывать все как есть при этой шпионке он бы и под пыткой не согласился.
А почтарь не успокаивался.
– Ты зачем? Зачем? – спрашивал он, начиная злиться и слегка встряхивая Толика за плечо.
– Просто так, – дрожа, сказал Толик.
– Ах, просто так! – взорвался почтарь. – С ним, как с человеком, а он, оказывается, просто так! Ничего себе просто так!.. За просто так сжег кучу писем!..
Парень все раскалялся и раскалялся, а Женька все мельтешила за ним, не уходила – как же, ждите, уйдет она! Наконец бородач перестал возмущаться и потребовал:
– А ну говори, где живешь? Где учишься?
Спросил он это тихо, спокойно, но с решимостью. Наверное, теперь Толик казался ему хулиганом, ни больше ни меньше – малолетним вредителем, которого надо решительно остановить, иначе будет хуже.
Толик в ответ понурил голову, затоптался на месте – это было мертвым делом допытываться у него, где он учится и, того хуже, где живет, но вперед сунулась Женька. Правда, пока она молчала. Услышав вопрос парня, ступила на шаг ближе, держа за спиной портфель и непринужденно его покачивая, но от нее можно было всего ждать, и Толик погрозил ей сбоку кулаком, чтоб она не вздумала сунуться.
Это все и решило. Женька фыркнула и сказала:
– Подумаешь, какой! – И, помолчав, вроде бы даже подумав, а не с бухты-барахты, прибавила, обращаясь к парню: – Дяденька, он у нас учится. Вон в той школе…
Бородач крепко ухватил Толика за плечо, и они пошли на расправу.
Предательница Женька бежала впереди, показывала дорогу, а приблизившись к школе, стремительно кинулась в подъезд.
Едва только парень вместе с Толиком переступили школьный порог, их встретила каменная Изольда Павловна.
Она сверлила Толика презрительным взглядом.
«Ну все!..» – подумал Толик.
Это значило трижды стать подлецом.
Первый раз – уступив силе, второй – нечаянно, желая добра, и в третий – сейчас, сдавшись.
Толик прикрыл глаза.
Жалобы, как серые, скользкие жабы, сидели напротив отца, широко разевая глотки. «Товарищи, партийный комитет, прошу вас вернуть моего папу…» Жабы подступали к отцу все ближе, тяжело подпрыгивая и жирно шлепаясь.
Толика передернуло.
Нет, это было ясней ясного. Он должен что-то сделать.
Он уснул и проснулся с этим вопросом: что? Что сделать?
Третья жаба, запечатанная в голубой конверт, лежала на столе. Сейчас Толик уйдет в школу, и чуть погодя бабка выпустит свою серую, скользкую тварь.
«Что делать? – лихорадочно соображал Толик. – Может, схватить голубой конверт и порвать его на глазах у бабки?» Она сочинит новую жалобу, да еще позлее, чем эту, – она ведь будет мстить тогда не только отцу, но и Толику. Тихо украсть? Но какая разница? Нет, надо так. Когда она бросит письмо, надо сломать ящик.
Но он железный.
Взорвать?
Чем?
Сжечь?
Сжечь! Набросать туда горящих спичек.
А чтобы лучше горело, взять с собой пленку. Старые диафильмы. Еще отцовские. Новые пленки не горят. А старые как порох. «Синяя птица». «Волк и семеро козлят». Детские сказочки для малышей младшего возраста.
Когда-то Толик смотрел с восторгом эти сказочки и думал, что все на свете хорошо, все прекрасно – одни синие птицы, и козлята, и Красные Шапочки. А Серые Волки – негодяи. Серых Волков всегда убивают охотники.
Да, все это было. Теперь не так. Теперь Толик знает про Серых Волков чуть-чуть побольше.
Здравствуйте, дорогая баба Шура, волчиха из волчих! Здравствуйте, толстый почтарь, волчья шкура. Теперь-то Толик покажет вам, что такое настоящий охотник. Это вам не сказочки для детей!
Озлобляясь все больше и больше, Толик схватил пленки и выскочил в коридор. В школу он сегодня не идет. Ему сегодня не до школы.
Выйдя из дому, Толик спрятался за углом. Бабка не мешкала. Мелкими, немощными шажками она прошлепала мимо него, держа в руке голубой конверт.
Толик крался за бабкой, будто умелый сыщик, привыкнув уже таиться на улице.
Баба Шура бросила конверт, заторопилась назад, а Толик стал озираться, выжидая, пока улица опустеет. Но народу, как назло, было много.
Медленно, переваливаясь с боку на бок, похожие на уток, прошли две тетки с авоськами в обеих руках. Авоськи тянули их к земле, но они будто не замечали тяжести – тараторили по-сорочьи.
Потом промчался какой-то первоклашка. Возле ящика он словно споткнулся и стал ковырять в носу, разглядывая Толика. Пришлось его шугануть. Первоклашка не обиделся, побежал дальше, торопясь пуще прежнего, будто смотрел он не на человека, а на ворону. Птица улетела, и смотреть стало не на что, вот он и побежал.
А погода стояла прекрасная! Город был насквозь пронизан солнечным светом. Солнце дробилось в лужах, слепя серебряными звездочками, залезало за воротник, щекотало, прыгало, как футбольный мяч с голубых крыш прямо в грачиные гнезда, где орал и резвился прилетный народ.
В другой раз Толик порадовался бы весне вместе с грачами, но сейчас солнце светило не для него. Он ждал, а народ все шел и шел, и от волнения у Толика уже тряслись руки.
Наконец улица опустела. Толик ступил на край тротуара, чтобы было виднее. Да, никого нет, вот только проедет этот самосвал…
Машина промчалась мимо Толика, ее тряхнуло, и сноп грязи обрушился на мальчишку. Толик будто окунулся в лужу. Шуба стала похожей на половую тряпку, грязь стекала с лица. Толик отплевывался, на зубах хрустел песок. Струйки грязи попали даже за шиворот.
Вначале Толик опешил и вдруг дико, по-уличному заругался. Никогда в жизни еще не ругался Толик, стыдился бранных слов, грязных и липких, а тут – тут не выдержал. Ведь, конечно же, шофер нарочно подъехал к яме, нарочно облил его и даже не остановился, укатил себе, довольно посмеиваясь.
Все люди, все эти взрослые, весь мир показался Толику ужасным, мерзким, отвратительным.
Толик подскочил к ящику и сунул в его железный рот кинопленку. Конец пленки выставлялся наружу, и казалось, что оранжевый ящик показывает язык.
Толик шаркнул спичкой о коробок. Спичка тут же потухла. Толик запалил еще одну, но и она потухла от легкого ветерка.
Стараясь успокоиться, Толик вспомнил, как закуривал на улице отец – сложив ладони кульком, чтобы ветер не гасил огня.
Сердце колотилось, будто молот о наковальню. Казалось, оно отдается в почтовом ящике – гулком и холодном, гремит, словно колокол, и его стук слышно за квартал. Усмиряя сердце, Толик старался не дышать. От этого звенело в висках. Он злился на себя, что не может спокойно сделать такое простое дело, но спички то гасли, то ломались, словно соломенные.
Сзади заскрипели шаги, сердце заколотилось часто-часто, как колеса вагонов на стыке. Толик сунул спички в карман и попробовал сделать скучающий вид.
Но вида у него не получилось. Уши и щеки горели, как стоп-сигналы на том «Москвиче», ноги и руки мелко вздрагивали. Он казался сам себе воришкой, который первый раз в жизни хочет украсть и еще не знает, как это сделать.
Шаги проскрипели мимо. Прохожему не было дела до мальчишки, который прислонился к почтовому ящику.
Он зажег спичку и укрыл слабый огонек ладонями. Руки опалило, пленка вспыхнула и опять погасла.
Толик обернулся – улица вновь пустовала, лишь где-то вдали маячили маленькие фигурки.
Он лихорадочно достал сразу толстый виток цветных фильмов и стал совать их в ящик, пока жесткая пленка не уткнулась в мягкое бумажное дно.
«Вот они, голубчики, – подумал Толик и вздрогнул. – Ведь там еще и чужие письма! Чужие? Ну и что! Чужим людям наплевать на Толика, наплевать на его горе!» Он вспомнил бабку, вспомнил шофера, который окатил его грязью, он увидел пустые, безразличные глаза Изольды Павловны. Никому нет дела до Толика, и ему тоже нет дела до других!
Пленка вспыхнула, огонь, словно жулик, шмыгнул в оранжевый ящик, и оттуда повалил желтый удушливый дым. Через мгновенье в ящике шелестело, гудело, щелкало, будто там стоял примус, а на примусе кипел чайник.
Толик вздохнул. Порядок! Письма горели.
Он улыбнулся, похлопал ящик по нагретому боку и услышал странный звук. Что-то вроде скрипа.
Толик обернулся.
У обочины дороги стоял почтовый «Москвич», а от него аршинными шагами несся тот самый веселый парень. Борода у него была на месте, а вот шляпу с пером он где-то оставил, и Толик чуть не захохотал: бородач был лысый.
Да, странные моменты бывают у человека. В минуту крайней опасности он вдруг смеется. Когда надо спасаться – стоит. А еще поговорка есть: дают – бери, бьют – беги.
Толик стоял как завороженный, смотрел на лысого парня с густой бородой и никуда не убегал.
В одно мгновенье парень подскочил к Толику и охватил его за плечо.
– Ты что? – крикнул он удивленно. – Ты зачем?
Чуть позже, разбирая в памяти по косточкам все, что произошло, Толик вспомнил: парень спросил у него это не свирепо, нет, не зло, а именно удивленно.
Не дожидаясь ответа, бородач выпустил Толика и вдел под ящик свой мешок. Мгновеньем позже он выдернул мешок обратно и, как фокусник в цирке, перевернул его. К ногам Толика вывалился комок дымящихся, обгоревших писем. Парень затопал по нему ботинками, дым перестал валить, но от грязных, скоробившихся, пожухлых конвертов уже не было проку.
Все это время – пока парень открывал ящик, махал мешком, тушил письма – Толик стоял рядом и не шевелился. Он мог бы убежать, десять раз убежать, тем более что почтарь стоял к нему спиной, но не тронулся с места. Это было необъяснимо, непонятно, ни к чему, но это было так – Толик стоял словно вкопанный и будто ждал, пока бородач не покончит со своими хлопотами. Наконец парень обернулся к Толику.
Он не крикнул, не заругался, он просто долго смотрел на Толика, потом наклонился и приблизил к нему свое лицо.
– Ты зачем? – спросил он, все удивляясь. – Ведь это письма, понимаешь? Кто-то кому-то писал, надеялся, будет ждать ответа, а ты сжег… Понимаешь?..
Парень говорил негромко, вглядываясь в лицо Толика, стараясь понять, зачем он поджег письма, и Толик уже открыл рот, чтобы объяснить. Сказать, как ждал он вчера веселого парня, а приехал тот толстяк, равнодушная квашня. Сказать все как есть. В конце концов почтарь имеет право узнать правду…
Толик уже открыл рот, чтобы рассказать парню все как есть, и вдруг увидел Женьку.
Она высовывалась из-за плеча почтаря и, щурясь, строго, как Изольда Павловна, вглядываясь в Толика.
«Привет!» – тоскливо подумал Толик, и в нем что-то оборвалось. Говорить с парнем при Женьке, выкладывать все как есть при этой шпионке он бы и под пыткой не согласился.
А почтарь не успокаивался.
– Ты зачем? Зачем? – спрашивал он, начиная злиться и слегка встряхивая Толика за плечо.
– Просто так, – дрожа, сказал Толик.
– Ах, просто так! – взорвался почтарь. – С ним, как с человеком, а он, оказывается, просто так! Ничего себе просто так!.. За просто так сжег кучу писем!..
Парень все раскалялся и раскалялся, а Женька все мельтешила за ним, не уходила – как же, ждите, уйдет она! Наконец бородач перестал возмущаться и потребовал:
– А ну говори, где живешь? Где учишься?
Спросил он это тихо, спокойно, но с решимостью. Наверное, теперь Толик казался ему хулиганом, ни больше ни меньше – малолетним вредителем, которого надо решительно остановить, иначе будет хуже.
Толик в ответ понурил голову, затоптался на месте – это было мертвым делом допытываться у него, где он учится и, того хуже, где живет, но вперед сунулась Женька. Правда, пока она молчала. Услышав вопрос парня, ступила на шаг ближе, держа за спиной портфель и непринужденно его покачивая, но от нее можно было всего ждать, и Толик погрозил ей сбоку кулаком, чтоб она не вздумала сунуться.
Это все и решило. Женька фыркнула и сказала:
– Подумаешь, какой! – И, помолчав, вроде бы даже подумав, а не с бухты-барахты, прибавила, обращаясь к парню: – Дяденька, он у нас учится. Вон в той школе…
Бородач крепко ухватил Толика за плечо, и они пошли на расправу.
Предательница Женька бежала впереди, показывала дорогу, а приблизившись к школе, стремительно кинулась в подъезд.
Едва только парень вместе с Толиком переступили школьный порог, их встретила каменная Изольда Павловна.
Она сверлила Толика презрительным взглядом.
«Ну все!..» – подумал Толик.
8
Толик брел по улице, вспоминал побледневшее лицо Изольды Павловны, вспоминал, с какой злостью сказала она: «Завтра без матери не приходи!» – и не знал, куда ему деться.
Дома было противно, шляться по городу тоже нельзя – еще встретишь отца.
Толик зашел в гастроном, от нечего делать прошелся мимо длинных прилавков с гнутыми стеклами и решил, что, пожалуй, так и станет ходить по разным магазинам, пока их не закроют.
Толик бывал в магазинах не часто – бабка ходила туда сама, не доверяя ему денег, или, на худой конец, посылала мать, но каждый раз, когда он туда заглядывал, в голову почему-то приходила все время одна и та же мысль.
Есть ли люди, думал он, которые все, что лежит за гнутыми стеклами – палки колбас и буханки сыра, и горы конфет, разных причем – всех сортов! – и бутылки вин, толпящиеся на прилавках, и банки разных-разных компотов с иностранными буквами, могут сразу купить? Сразу и много!
Ведь вот говорят – коммунизм, коммунизм… А коммунизм что? Изобилие. Изобилие – когда всего у тебя полным-полно, ешь – не хочу! И компоты, и сыры, и чего только нет!
Толик представлял себе, как начнется коммунизм. Всем дадут много-много денег. По целому ящику. И люди будут ходить по магазинам – набирать дополна разного добра. И потащат все это домой. И будут рубать, пока не надоест. А когда надоест им лопать, некоторые люди исчезнут. Совсем исчезнут или перевоспитаются – кто их знает, но не станет их, словом.
И бабки не будет, главное. Помрет. Зачем ей жить, когда все будет? Она, поди-ка, и сама не захочет. Какой смысл? Деньги в бумажник свой складывать не надо. Копейки от сдачи считать, которую мама принесет, тоже не надо. Отца заставлять, чтоб из-за денег на другую работу шел, тоже незачем, – денег навалом и без того будет, знай работай себе отец где больше нравится. Что тогда делать бабке? Телевизор смотреть только и остается. Сидеть, глаза таращить. Все командирство бабкино сразу выйдет, как из воздушного шарика газ. Обмякнет бабка, сморщится и помрет!
Толик шел вдоль прилавков, как по длинной съедобной улице, улыбался своим мыслям, поглядывал на еду, замедляя шаг в «сладких отделах».
Вон «Раковая шейка», по двадцать восемь копеек за сто граммов, а соевые батончики по восемнадцать. Есть и чеховские конфеты, «Каштанка» называются. Чехов такие конфеты любил, а потом так и собаку в своем рассказе назвал. Вообще-то, может, и наоборот, но все равно. Толик бы не отказался попробовать, какие они на вкус, «Каштанки».
Да что там! Можно бы и вон тех подушечек, по 10 копеек сто граммов, пососать, но нет у него денег. Даже гривенника.
«Ну что ж, – думает Толик. – Что есть, то есть, а чего нет, того нет, и нечего тут обижаться». Сладкоежкой он никогда не был, никогда и никто его «Каштанками» да «Раковыми шейками» не баловал, баба Шура все экономила, да разве в этом счастье? Нет, не завидовал Толик ребятам, которые сладкое за обе щеки уписывают, а потом зубами маются.
Толик разглядывал конфеты, иронически улыбаясь, как вдруг услышал, что одна продавщица сказала другой:
– Смотри-ка, мать и дочка.
Толик пропустил вначале это мимо ушей: подумаешь, мать и дочка, да мало ли их везде ходит, дочек с матерями, и даже не обернулся. Но потом подумал, что продавщицы не такой народ, чтобы зря удивляться, и посмотрел.
Никакой дочки с матерью он не увидел. Стояли просто у столика две старушки и друг дружке хлеб в авоську класть помогали. Одна авоську растянула, а вторая туда кирпичик хлеба кладет и городские булочки.
Толик поискал глазами, где это тут мать с дочерью, но в магазинчике было пусто, только дядьки в винном отделе толкались, и тогда он понял.
Это и есть мать с дочкой! Две-то старушки – они и есть!
Толик к ним внимательней присмотрелся и даже хмыкнул – во здорово! Ведь правда, старушки-то похожие! У обеих из-под шляпок седые косички торчат. И глаза у обеих одинаковые, и носы. Правда, одна другой старее все-таки. Сложили они свои кирпичики хлеба и булочки; та, что помоложе, авоську в одну руку взяла, а другой свою маму под ручку прихватила, и они торжественно к выходу тронулись.
Старушки прошествовали мимо Толика, шаркая туфлями, и он снова поразился, как они друг на друга походят. И лица, и пальто, и шляпки у них одинаковые, и даже две лисы вместо воротников, рыжие лисицы со стеклянными глазами, друг на друга вроде походили.
Толик глядел ошарашенный, а старушки прошаркали мимо него, и он как загипнотизированный вышел вслед за ними.
Возле магазина была лесенка – не лесенка, так, три ступеньки, – но когда старушки по ним стали сходить, та, что постарше, вдруг строго посмотрела на другую старушку и сказала:
– Осторожно, дочка!
Другая, будто испугавшись, пролепетала в ответ: «Да, да, мама!» – и обе звонко рассмеялись, прямо как девчонки. Толик тоже засмеялся и представил себе: вот вырастет он, станет стариком, и пойдут они с отцом или с мамой, а лучше всего пойдут все втроем в магазин. Мама – старушка, папа – старичок, и он, Толик, тоже старичок. И продавщицы шепнут: «Смотрите-ка, это целая семья – мать, отец и сын».
Толик расхохотался, представив себя стариком. Бородка клинышком, как у Чехова, вот только на носу не пенсне, хватит ему, это пенсне на Изольде Павловне надоело, – а очки. Простые очки в розовой оправе, какие все носят. А на голове такая шапка пирожком. И тросточка, чтоб легче ходить. Во забавно? Толик – и старик бородатый! Он снова рассмеялся, потом задумался.
Вот, оказывается, у такой старушки жива еще мама. И они, наверно, любят друг друга – вон ведь как одна другую под ручку взяла, как одна другой хлеб класть в авоську помогала. Смеялись весело тоже, наверное, не зря, а потому, что до такой старости дожили дружно и хорошо.
У всех людей есть мамы. У маленьких. И у взрослых. У Толика – мама. И у Толикиной мамы тоже мама – баба Шура. Толик представил маму – когда она состарится – с бабой Шурой вместе. Мама бабку, конечно, за ручку тоже станет брать. И хлеб в авоську класть поможет. И заботиться о ней станет. Но вот смеяться они не будут, нет!
Ах, мама, мама! И добрая она, и ласковая, что говорить, но доброта эта и ласка против нее же оборачиваются. Против отца. Против Толика, потому что не может мама перед бабкой за них постоять, заступиться, сказать свое слово.
Любит мама, чтоб все вокруг было тихо. Даже телевизор она всегда потише пускает.
Раньше Толику нравилось, как мама у окна сидит. Подойдешь к ней поближе, когда она задумается, в глаза заглянешь и увидишь, как все, что на улице, в них отражается. Деревья. Забор. Люди. Только все голубое, потому что и деревья, и забор, и люди – не настоящие, а в маминых глазах.
Сейчас по-другому. Теперь мама, как к окну сядет, да если еще бабы Шуры нет – сразу глаза у нее будто окунутся в туман. Слезы дрожат на ресницах.
Раньше бы Толик к маме кинулся, сказал: «Ну что ты, не надо, не плачь!» Теперь он смотрит горестно, молча, как большой.
Жалко – что говорить! – жалко ему маму, но ведь это же правда – человек сам должен всего добиваться: и хорошего настроения, и чтоб все вокруг было в порядке. Сколько же плакать можно! Не лучше ли вместо слез да вместо этих жалоб найти маме отца, поговорить с ним, уехать, как он говорил, в другой город от бабы Шуры и начать жить заново: без слез, а со смехом, с весельем, с радостями всякими – большими и маленькими. Так, чтоб потом, когда уж и жизнь прожита будет, как у этих старушек, не обижаться на белый свет, не кряхтеть, не охать, а смеяться весело!
Было уже поздно, магазины закрывались, работал лишь дежурный гастроном в центре, и Толик пошел туда.
В гастрономе было шумно, пахло чем-то кислым.
Толик походил в этой толкучке, разглядел цветные наклейки на бутылках и было повернулся уже уходить, но так и застыл.
Прямо перед ним стояла слепая женщина. Она глядела куда-то в угол, помаргивая часто, закатывала зрачки под веки, страшно тараща белками, а руками быстро-быстро ощупывала монетки.
– Рупь двадцать… Рупь сорок, – приговаривала тетка и протягивала деньги белобрысому парню, который стоял возле нее.
Парень неохотно брал деньги и ныл:
– Мам, не надо, а?
Слепая все моргала, закатывала глаза, потом отсчитала, сколько ей было нужно, нащупала, трепеща пальцами, мальчишку, подтолкнула его вперед и сделала свирепое лицо:
– Ну!..
Парень подошел к прилавку, очередь посторонилась, и он протянул деньги, но продавщица оттолкнула его руку, крикнула торопясь, будто опаздывала куда: «Малолетним не отпускаем». Толик вздрогнул: слепая громко выругалась.
– Отпусти!.. – велел продавщице какой-то дядька из очереди. – Это вон ей!
– Не отпущу, – заорала продавщица, кривя накрашенные губы. – И ей не отпущу! Пьет! Ребенка приучает!
Очередь вдруг заволновалась, ругая продавщицу.
– Отпусти! – кричали дядьки. – Отпусти! Какое твое дело? Ее дело! Незрячая она!
Продавщица снова скривила губы, схватила у мальчишки деньга и выдвинула ему бутылку.
Толик глядел, как слепая взяла мальчишку под руку и они пошли не спеша к выходу, тихо говоря о чем-то, как притихла очередь и как мужчины с состраданием смотрели им вслед.
– Р-рюсскому человеку, – сказал за спиной у Толика пьяный голос, – в ненастье первое дело – выпить!..
Толик вернулся домой поздно, притихший и молчаливый. Слепая и ее мальчишка не выходили из головы.
Толик представил, как слепая ощупывает дрожащими пальцами лицо мальчишки, а он стоит, не шелохнется, только прикрыл глаза – ждет, когда мать потрогает его, когда его «увидит».
Толик вообразил на мгновение себя слепым и крепко зажмурил глаза. Стало темно, только какие-то розовые точечки плыли стаей.
Он пошарил руками и снова открыл глаза. Нет, невозможно представить, что ты никогда не увидишь ничего, ничего… Невозможно представить, что не увидишь эту комнату, синий абажур под потолком, маму…
Неожиданно Толик подумал о маме как-то по-новому.
Конечно, слепая женщина – ужасно несчастная, и ее беде никак нельзя помочь. Мамина же беда зависела только от нее одной, он был уверен в этом.
Ей только надо набраться сил. Надо только решиться и переломить себя. Уйти от бабы Шуры. Уехать вместе с отцом в другой город – и все будет хорошо.
Дома было противно, шляться по городу тоже нельзя – еще встретишь отца.
Толик зашел в гастроном, от нечего делать прошелся мимо длинных прилавков с гнутыми стеклами и решил, что, пожалуй, так и станет ходить по разным магазинам, пока их не закроют.
Толик бывал в магазинах не часто – бабка ходила туда сама, не доверяя ему денег, или, на худой конец, посылала мать, но каждый раз, когда он туда заглядывал, в голову почему-то приходила все время одна и та же мысль.
Есть ли люди, думал он, которые все, что лежит за гнутыми стеклами – палки колбас и буханки сыра, и горы конфет, разных причем – всех сортов! – и бутылки вин, толпящиеся на прилавках, и банки разных-разных компотов с иностранными буквами, могут сразу купить? Сразу и много!
Ведь вот говорят – коммунизм, коммунизм… А коммунизм что? Изобилие. Изобилие – когда всего у тебя полным-полно, ешь – не хочу! И компоты, и сыры, и чего только нет!
Толик представлял себе, как начнется коммунизм. Всем дадут много-много денег. По целому ящику. И люди будут ходить по магазинам – набирать дополна разного добра. И потащат все это домой. И будут рубать, пока не надоест. А когда надоест им лопать, некоторые люди исчезнут. Совсем исчезнут или перевоспитаются – кто их знает, но не станет их, словом.
И бабки не будет, главное. Помрет. Зачем ей жить, когда все будет? Она, поди-ка, и сама не захочет. Какой смысл? Деньги в бумажник свой складывать не надо. Копейки от сдачи считать, которую мама принесет, тоже не надо. Отца заставлять, чтоб из-за денег на другую работу шел, тоже незачем, – денег навалом и без того будет, знай работай себе отец где больше нравится. Что тогда делать бабке? Телевизор смотреть только и остается. Сидеть, глаза таращить. Все командирство бабкино сразу выйдет, как из воздушного шарика газ. Обмякнет бабка, сморщится и помрет!
Толик шел вдоль прилавков, как по длинной съедобной улице, улыбался своим мыслям, поглядывал на еду, замедляя шаг в «сладких отделах».
Вон «Раковая шейка», по двадцать восемь копеек за сто граммов, а соевые батончики по восемнадцать. Есть и чеховские конфеты, «Каштанка» называются. Чехов такие конфеты любил, а потом так и собаку в своем рассказе назвал. Вообще-то, может, и наоборот, но все равно. Толик бы не отказался попробовать, какие они на вкус, «Каштанки».
Да что там! Можно бы и вон тех подушечек, по 10 копеек сто граммов, пососать, но нет у него денег. Даже гривенника.
«Ну что ж, – думает Толик. – Что есть, то есть, а чего нет, того нет, и нечего тут обижаться». Сладкоежкой он никогда не был, никогда и никто его «Каштанками» да «Раковыми шейками» не баловал, баба Шура все экономила, да разве в этом счастье? Нет, не завидовал Толик ребятам, которые сладкое за обе щеки уписывают, а потом зубами маются.
Толик разглядывал конфеты, иронически улыбаясь, как вдруг услышал, что одна продавщица сказала другой:
– Смотри-ка, мать и дочка.
Толик пропустил вначале это мимо ушей: подумаешь, мать и дочка, да мало ли их везде ходит, дочек с матерями, и даже не обернулся. Но потом подумал, что продавщицы не такой народ, чтобы зря удивляться, и посмотрел.
Никакой дочки с матерью он не увидел. Стояли просто у столика две старушки и друг дружке хлеб в авоську класть помогали. Одна авоську растянула, а вторая туда кирпичик хлеба кладет и городские булочки.
Толик поискал глазами, где это тут мать с дочерью, но в магазинчике было пусто, только дядьки в винном отделе толкались, и тогда он понял.
Это и есть мать с дочкой! Две-то старушки – они и есть!
Толик к ним внимательней присмотрелся и даже хмыкнул – во здорово! Ведь правда, старушки-то похожие! У обеих из-под шляпок седые косички торчат. И глаза у обеих одинаковые, и носы. Правда, одна другой старее все-таки. Сложили они свои кирпичики хлеба и булочки; та, что помоложе, авоську в одну руку взяла, а другой свою маму под ручку прихватила, и они торжественно к выходу тронулись.
Старушки прошествовали мимо Толика, шаркая туфлями, и он снова поразился, как они друг на друга походят. И лица, и пальто, и шляпки у них одинаковые, и даже две лисы вместо воротников, рыжие лисицы со стеклянными глазами, друг на друга вроде походили.
Толик глядел ошарашенный, а старушки прошаркали мимо него, и он как загипнотизированный вышел вслед за ними.
Возле магазина была лесенка – не лесенка, так, три ступеньки, – но когда старушки по ним стали сходить, та, что постарше, вдруг строго посмотрела на другую старушку и сказала:
– Осторожно, дочка!
Другая, будто испугавшись, пролепетала в ответ: «Да, да, мама!» – и обе звонко рассмеялись, прямо как девчонки. Толик тоже засмеялся и представил себе: вот вырастет он, станет стариком, и пойдут они с отцом или с мамой, а лучше всего пойдут все втроем в магазин. Мама – старушка, папа – старичок, и он, Толик, тоже старичок. И продавщицы шепнут: «Смотрите-ка, это целая семья – мать, отец и сын».
Толик расхохотался, представив себя стариком. Бородка клинышком, как у Чехова, вот только на носу не пенсне, хватит ему, это пенсне на Изольде Павловне надоело, – а очки. Простые очки в розовой оправе, какие все носят. А на голове такая шапка пирожком. И тросточка, чтоб легче ходить. Во забавно? Толик – и старик бородатый! Он снова рассмеялся, потом задумался.
Вот, оказывается, у такой старушки жива еще мама. И они, наверно, любят друг друга – вон ведь как одна другую под ручку взяла, как одна другой хлеб класть в авоську помогала. Смеялись весело тоже, наверное, не зря, а потому, что до такой старости дожили дружно и хорошо.
У всех людей есть мамы. У маленьких. И у взрослых. У Толика – мама. И у Толикиной мамы тоже мама – баба Шура. Толик представил маму – когда она состарится – с бабой Шурой вместе. Мама бабку, конечно, за ручку тоже станет брать. И хлеб в авоську класть поможет. И заботиться о ней станет. Но вот смеяться они не будут, нет!
Ах, мама, мама! И добрая она, и ласковая, что говорить, но доброта эта и ласка против нее же оборачиваются. Против отца. Против Толика, потому что не может мама перед бабкой за них постоять, заступиться, сказать свое слово.
Любит мама, чтоб все вокруг было тихо. Даже телевизор она всегда потише пускает.
Раньше Толику нравилось, как мама у окна сидит. Подойдешь к ней поближе, когда она задумается, в глаза заглянешь и увидишь, как все, что на улице, в них отражается. Деревья. Забор. Люди. Только все голубое, потому что и деревья, и забор, и люди – не настоящие, а в маминых глазах.
Сейчас по-другому. Теперь мама, как к окну сядет, да если еще бабы Шуры нет – сразу глаза у нее будто окунутся в туман. Слезы дрожат на ресницах.
Раньше бы Толик к маме кинулся, сказал: «Ну что ты, не надо, не плачь!» Теперь он смотрит горестно, молча, как большой.
Жалко – что говорить! – жалко ему маму, но ведь это же правда – человек сам должен всего добиваться: и хорошего настроения, и чтоб все вокруг было в порядке. Сколько же плакать можно! Не лучше ли вместо слез да вместо этих жалоб найти маме отца, поговорить с ним, уехать, как он говорил, в другой город от бабы Шуры и начать жить заново: без слез, а со смехом, с весельем, с радостями всякими – большими и маленькими. Так, чтоб потом, когда уж и жизнь прожита будет, как у этих старушек, не обижаться на белый свет, не кряхтеть, не охать, а смеяться весело!
Было уже поздно, магазины закрывались, работал лишь дежурный гастроном в центре, и Толик пошел туда.
В гастрономе было шумно, пахло чем-то кислым.
Толик походил в этой толкучке, разглядел цветные наклейки на бутылках и было повернулся уже уходить, но так и застыл.
Прямо перед ним стояла слепая женщина. Она глядела куда-то в угол, помаргивая часто, закатывала зрачки под веки, страшно тараща белками, а руками быстро-быстро ощупывала монетки.
– Рупь двадцать… Рупь сорок, – приговаривала тетка и протягивала деньги белобрысому парню, который стоял возле нее.
Парень неохотно брал деньги и ныл:
– Мам, не надо, а?
Слепая все моргала, закатывала глаза, потом отсчитала, сколько ей было нужно, нащупала, трепеща пальцами, мальчишку, подтолкнула его вперед и сделала свирепое лицо:
– Ну!..
Парень подошел к прилавку, очередь посторонилась, и он протянул деньги, но продавщица оттолкнула его руку, крикнула торопясь, будто опаздывала куда: «Малолетним не отпускаем». Толик вздрогнул: слепая громко выругалась.
– Отпусти!.. – велел продавщице какой-то дядька из очереди. – Это вон ей!
– Не отпущу, – заорала продавщица, кривя накрашенные губы. – И ей не отпущу! Пьет! Ребенка приучает!
Очередь вдруг заволновалась, ругая продавщицу.
– Отпусти! – кричали дядьки. – Отпусти! Какое твое дело? Ее дело! Незрячая она!
Продавщица снова скривила губы, схватила у мальчишки деньга и выдвинула ему бутылку.
Толик глядел, как слепая взяла мальчишку под руку и они пошли не спеша к выходу, тихо говоря о чем-то, как притихла очередь и как мужчины с состраданием смотрели им вслед.
– Р-рюсскому человеку, – сказал за спиной у Толика пьяный голос, – в ненастье первое дело – выпить!..
Толик вернулся домой поздно, притихший и молчаливый. Слепая и ее мальчишка не выходили из головы.
Толик представил, как слепая ощупывает дрожащими пальцами лицо мальчишки, а он стоит, не шелохнется, только прикрыл глаза – ждет, когда мать потрогает его, когда его «увидит».
Толик вообразил на мгновение себя слепым и крепко зажмурил глаза. Стало темно, только какие-то розовые точечки плыли стаей.
Он пошарил руками и снова открыл глаза. Нет, невозможно представить, что ты никогда не увидишь ничего, ничего… Невозможно представить, что не увидишь эту комнату, синий абажур под потолком, маму…
Неожиданно Толик подумал о маме как-то по-новому.
Конечно, слепая женщина – ужасно несчастная, и ее беде никак нельзя помочь. Мамина же беда зависела только от нее одной, он был уверен в этом.
Ей только надо набраться сил. Надо только решиться и переломить себя. Уйти от бабы Шуры. Уехать вместе с отцом в другой город – и все будет хорошо.