Тем временем начальница-"цыганка" принялась разъяснять, каким образом дети попадают в ее заведение.
   – Первое, – загибала она толстый палец с кольцами, – отказники. Тогда в деле должно быть заявление матери об отказе с данными паспорта и прописки. Найти нетрудно. Второе —подкидыши. Тут уж фантазируем мы! Или милиция, которая нашла. Придумываем имя ребенку и вымышленные имена матери, отца, фамилию изобретаем. Какой-нибудь Светлев! Огнев! На что выдумки хватит. – Она смеялась во весь рот, и во рту у нее опять было золото. – А Топоров? Это – вряд ли! Уж очень простая фамилия. Третье. Если отнят по суду. Но тут – целая кипа бумаг! Судебное решение! Документы о родителях. Тут вообще никаких секретов быть не может! – Она откинулась на спинку добротного кресла. – Да и вообще! Какие у нас секреты? Мы не военный объект! Не оборонный завод!
   Опять она расхохоталась уверенным каким-то, довольным смехом. И вдруг обратилась к Кольче:
   – А ты очень хочешь найти маму?
   Он вздрогнул от глупого вопроса, смутился, мотнул головой. Потом проговорил:
   – Не очень…
   – Ну и умница! – воскликнула детская дама. И, тыча пальцем, как в американских фильмах, будто ставя точки этими указательными движениями, внушительно произнесла, разделяя слова: – Как! Педагог! Я утверждаю! Что! Лучше! Не искать! – И вдруг добавила каким-то неожиданно человеческим тоном: – А то разочаруешься. Станешь еще более… одинок.
   С Кольчей, походило, она разобралась и теперь повернулась всем корпусом к Валентину – прекрасно подстриженному, пахнущему фирменным «афте главе» – лосьоном после бритья – да и вообще, судя по всему, главному в этом визите.
   – Я, конечно, запишу, – уже записала, – заезжайте недельки через три-четыре, я запрошу наш департамент, потом заявка в архив, знаете, все теперь не так просто…
   – Николай, ступай в машину, – улыбаясь, мягко попросил Валентин, и Кольча, вежливо попрощавшись, вышел в коридор.
   Он уже навидался этих торгашеских ухваток. Сколько раз за свою короткую жизнь видал он таких бабенок на Валентиновых объектах. Странно, мужики торговались короче, легче уступали, если речь шла о повышении цены за услуги, а бабы в таких же перстнях начинали всякий раз отбивать свои взносы, рассказывая, как плохо идут дела и растут закупочные цены. Эта дама в кольцах ничуть не отличалась от торговок, облагаемых данью. И Кольча, и Валентин учуяли знакомые интонации сразу, а чувствительный хозяин отослал младшего брата вон.
   Топорик постоял в коридоре и уже достал из кармана пачку с куревом, но вдруг и для себя неожиданно сунул ее назад и пошел не к выходу, а вдоль по коридору, застланному красной дорожкой. Детский писк становился внятнее, отчетливее, и Кольча открыл белую дверь. В большой и светлой комнате вдоль стен стояли рядами деревянные кроватки, а в них, как белые коконы, лежали младенцы. Взрослых не было. Топорик двинулся между рядами, разглядывая лица совсем новеньких людей, глядевших на него кто с удивлением, кто с безразличием. Один – или одна, поди пойми! – глядела на него с улыбкой, будто признала родню, и Кольча поцокал ей языком, кивнул, приветствуя. Розовое создание обнажило беззубые десны, радуясь безвестно чему, покрутило в ответ головой, а потом так и смотрело, не отрываясь, на него, пока он шел от кроватки к кроватке.
   Писк малость приутих, но это только так казалось. Младенцы существовали по своим правилам, и появление человека не влияло на их поведение. Одни спали, другие пищали, таращились на него или на потолок – без разницы, и тут кто-то воскликнул:
   – Как вы тут оказались?!
   Он обернулся. Перед ним стояла женщина со шприцем в руке – медсестра, наверное, опять до ужаса похожая на Зинаиду, только ярко-рыжего цвета волосы выбивались из-под накрахмаленного белого колпака.
   – Да вот, – развел руками Кольча, – заглянул поздороваться.
   Тетка ухмыльнулась, смягчаясь:
   – Здравствуйте!
   А Топорика била в висок простецкая и ужасная мысль. Он знал, был уверен, но ему требовалось подтверждение, и он спросил:
   – Их бросили?
   Тетка усмехнулась:
   – Ничего страшного. Вырастим. Выходим. Выкормим.
   Так уж чтоб сильно, она не удивилась. И в словах ее не было ни гнева, ни досады – вообще ничего.
   Кольча выкатился в коридор, а потом на улицу. Закурил. Валентина все не было. Шеф вообще вышел из подъезда не скоро, отслюнявив, похоже, директрисе задаток. Она стояла в дверном проеме, приветливо и довольно улыбаясь, а увидев «Вольво», выразительно сделала брови домиком, выразила уважение. Валентина, сразу заметно, переполняла какая-то тяжесть. Но он ничего не сказал. Просто взял паузу, указав Кольче место за рулем. Когда отъехали, патрон хыкнул, выдувая воздух, и, напялив на себя радостную улыбку, воскликнул:
   – А ты боялся! Кольча поежился.
   В конце аллеи семенила какая то жалкая старушечья фигурка, согбенная двумя авоськами.
   – Ну-ка, – велел шеф, – притормози! – И когда поравнялись со старушкой, приветливо спросил: – Бабушка, вас подвезти?
   – Ой-ей-ей! – запричитала старушенция, лицо ее напоминало залежавшуюся в хранилище картофелину – морщинистую и землистую. Она поинтересовалась: – Бесплатно?
   – Да неужто на вас заработаешь? – деланно удивлялся Валентин, повернувшись всем корпусом назад и открывая дверцу. – Садитесь! Ведь тяжело!
   Когда старуха уселась, он обернулся к ней и все тем же игривым голосом спросил:
   – Что-то тяжеленькое тащите? От детишек, поди, отломили?
   Старуха и обиделась, и испугалась:
   – А вы чё, обэхаэс?
   Тут уже и Топорик рассмеялся, а Валентин ответил:
   – Совсем наоборот!
   – То-то же, – выдохнула старуха, – а то напугали!
   – Значит, там работаете? И давно?
   – Дак лет тридцать, почитай.
   – Здорово! – льстил Валентин. – Сколько ребятишек вырастили!
   – Тьму-тьмущую! – согласилась старуха.
   – Кем работаете-то?
   – Нянечкой.
   – А вы такого Колю Топорова не помните? – разъехался хозяин. Пер буром, наивный человек.
   – Дак ить разве их всех упомнишь? Какой год-то?
   Валентин сказал, старуха напряглась, будто бы вспоминая, но в зеркало заднего вида Кольча увидел, что старушенция вполне лукава, опытна и явственно симулирует умственное напряжение перед Валентином.
   – Надо у главврача нашего… Бумаги-то у нее… Дак вы там были, я видела…
   – Были, были, – разочарованно отвернулся Валентин. Старуха больше не интересовала его. И вдруг спросил: – А вы чего-то хорошо живете? Колечки с камушками, нарядная одежка, холодильники-морозильники. – Он резко обернулся. – Откуда дровишки, бабуся?
   Но ту вопросы не смутили.
   – Как же, – ответила она, – к нам всякие мериканцы пачками едут, детишек усыновляют. – Ее личико скукожилось, и морщинок стало больше от лукавой догадки. – Видать, сами рожать разучились, вот наших и берут. А наши-то! Ох! Как огурчики с одной грядки. Беленькие, крепенькие, правда, и больных полно, да разве это для мериканок-то беда? У них вон все есть, всякие лекарства. Вот наших и берут. И подарочки везут, а как же, чего тут плохого? И деткам хорошо, и дому, где выросли.
   На углу старуху выпустили, а когда отъехали метров десять, Валентин захохотал:
   – Поздно ты, парень, родился! А то забрали бы тебя «мерикашки» —то! И стал бы ты постепенно настоящим нью-йоркским гангстером. Ник Топороу!
   Коля смеялся тоже, норовя угодить настроению хозяина. И брата! Чего бы просто хозяину хлопотать, разыскивать какую-то мать?

5

   Потом они расстались, и Колю снова стало троить, как это бывает с движком. В четырехтактном двигателе на одной свече не возникает искры, вот и звучат только три такта вместо четырех. Движок будто задыхается. Словно человек от недостатка кислорода.
   Он и сам знал, а детская начальница только это подтвердила, ведь она хоть и в кольцах, но раз тут сидит, значит, понимает, что затея Валентина никому не нужна. При чем тут какая-то мать, ему и так уже пятнадцать. Все ясно. А вдруг ее найдут?.. Зачем она? О чем они станут говорить? Ничего же не произойдет – он как учился в ПТУ, так и станет доучиваться, а она – только лишняя тоска.
   Он чертыхался про себя, злился на Валентина. Успокоился лишь к вечеру. Как весенняя речка, вернулся после половодья в свои берега.
   Делать было нечего, и Топорик решил прошвырнуться.
   Он пошел по улице без всякой цели и плана, хотел поначалу пошататься возле квартиры с подушечками, обойти один за одним четыре угла, обогнуть квартал, но ноги сами собой понесли дальше, и он двигался бездумно, снова захлопнув все свои створки и форточки, ничего не соображая, тупо отмеривая шаги да вдыхая весеннюю свежесть.
   Вечерний город жил неровной нынешней жизнью. Где-то сияли огни, и на стене вспыхивали неоновые, непременно нерусские буквы «Bar», означавшие обыкновенную забегаловку с городскими забулдыгами возле нее, а дальше опять со всех сторон обступала несвежая, без единого фонаря, тьма. Потом светились витрины шустрого гастронома, где приторговывали и шмотками, вновь толкалось десятка два досужих то ли мужиков, то ли парней, вроде скидывались на бутыль или просто тусовались – ничтожная, нищенская, бездельная кучка пестро одетых людей. И снова полквартала тьмы.
   Нормальные люди с приходом вечера теперь предпочитали отсиживаться дома, и хотя городок их не Москва или какой другой крупный центр, где, как послушаешь телек, каждый день отстреливают по десятку сограждан – невинных и виновных, – выходить во тьму все же считалось делом рисковым, так что всюду светились огни – народ ужинал, глядел новости или импортную кинуху, а на улицах было пусто, хотя и не тихо.
   Взлаивали собаки, проскакивали на высокой скорости нередкие кары, перекрикивались, смеялись алкаши возле освещенных витрин. И все-таки было тихо, так по крайней мере ощущал город Топорик, шагающий краями луж, обросших хрупким ледком, выбирающий сухой, оттаявший за день асфальт, движущийся куда глаза глядят в слегка подмороженном состоянии.
   Впереди он увидел церковь с освещенным большим крыльцом. Широкие двустворчатые двери ее были распахнуты, может быть, недавно закончилась служба, люди вышли, а вход за ними не успели закрыть. Кольча остановился. В глубине храма тускло взблескивал иконостас, красными точками горели лампадки, и Топорика что-то настойчиво позвало туда, в эту сумрачную и таинственную глубину.
   Он снял кепку еще на улице, сунул ее в карман кожаной куртки, вошел вовнутрь. Сбоку, за лоточком с книгами, картонными иконками и свечками, возились, видно, закрывая торговлю, старик и старуха – оба седые до белизны, а оттого по виду благородные. Чем-то веяло от них хорошим, не уличным, хотя возились они вполне обыкновенно, как все мелкие торговцы, убирающие перед закрытием свой товар.
   Кольча протянул деньги, купил тонкую свечку, спросил:
   – А куда поставить?
   – Во здравие или за упокой? – спросила старушка, отложив свои хлопоты и вглядываясь в него. Топорик смутился. Он хотел просто поставить свечку Богу или Христу. Или Деве Марии, наконец, про нее он тоже немного знал, она родила Христа. А, оказывается, надо по-другому. Он пожал плечами.
   – Первый раз в храме-то? – спросил старик, похожий на какого-нибудь святого.
   – Ага, – кивнул Кольча. Ему хотелось выглядеть перед стариками независимым, состоятельным, взрослым, он поэтому и сотню протянул, так что седая старушка долго набирала ему сдачу из мятых десяток и мелочи. Но не получалась у него эта независимость, эта взрослость.
   – Так за кого, мил сокол, свечку-то поставить желаешь? – мягко спросила его старушка. – За мертвого или живого?
   – За мертвого, – сообразил он.
   – Тогда вот сюда, где крест…
   Под крестом стояла массивная бронзовая подставка с отверстиями для свечей, и Кольча установил туда свою. Долго глядел на нее, мгновенно завороженный десятком чуть потрескивающих, ровно горящих огоньков.
   – Как зовут-то? – спросил кто-то из-за спины, и Топорик резко обернулся. Старик в валенках с калошами и черном пальто вглядывался в него пристально, хотя и доверчиво, чуточку улыбаясь, желая помочь.
   – Меня? – удивился Кольча.
   – За кого свечу ставишь, – едва качнул белой головой старец.
   – Антон, – ответил пацан.
   – Возьми вон там карандаш, – указал старик на край прилавка, – кусочек бумаги, запишл имя, положи немного денег и на заутренней помянут твоего покойника… Попросят у Господа для него царствия небесного…
   Кольча послушно выполнил указанное, повернулся к выходу и заметил, как старик и старуха жалостно глядят на него. Он передернул плечами: чего они? Перед выходом обернулся, мгновение постоял. Вроде следовало перекреститься, но Кольча не умел. Да еще стыдился этих двоих. Так и вышел. Хотя знал Кольча, что нарушил что-то и вел себя как неграмотный и тупой, ему все равно стало легче. На улице опять обернулся. Старик закрывал створки дверей.
   Почему Кольче стало легче? И от чего легче? Он и сам этого не понимал. Ровно освободился от какой-то тяжести в плечах, от удушья в горле. Будто кто его подтолкнул в спину, по голове погладил.
   Он было подумал про Антона, но ясно – это от растерянности. Если за упокой, то он знал всего лишь одного покойника, хотя, привяжись кто – ничего бы не мог о нем рассказать. Почти ничего. А вот за здравие – таких людей много. И пацаны, хотя бы трое корешков с самого раннего детства. И Георгий Иванович, ясное дело, живи долго, долговязый дядька, наемный отец двух с половиной сотен детей. И тетя Даша, в конце-то концов, пусть тащит свои сумки домашней корове, как та старуха из Дома ребенка, сейчас все тащат, чтобы выжить, выкарабкаться, самим поесть и других накормить. И, ясное дело, Валентайн, фиксатый предводитель, хозяин и брат, о котором, если честно сказать, Топорик тоже ничего и не знал. Вообще, подумал Кольча, в следующий раз он возьмет десяток свечей и поставит каждому за здравие. Попросит у Господа Бога, или у Христа, или, опять же, у владычицы небесной каждому долгой жизни, здоровья и добра.
   Он поглядел вверх, небо расчистилось, и звезды целыми мириадами вглядывались в него, в пацана без роду, без племени. То ли теплый воздух земли поднимался в небесные края, то ли от дальности и безмерной величины пространств, но звезды ласково и медленно помаргивали ему, соглашаясь с ним, одобряя за что-то, обещая утешение.
   Неведомо почему, ноги несли его к интернату, и минут через двадцать он прошел, незамеченный, в коридор спального корпуса.
   Зоя Павловна – а может, кто другой? – уже смоталась к себе домой, грубо нарушив все правила ответственности и распорядка, Кольча переступил знакомый порог, притворил за собой дверь, прислонился к стене рядом с входом.
   Он прислушался.
   В просторный коридор выходили закрытые двери всех спален, но они не были толстыми, свободно пропускали всякий шум, и Кольча знал это: если прислушаться, услышишь ночные детские звуки. Мало кто храпел в интернате – большая это была редкость. Чаще во сне стонали. Кричали. Плакали и скулили.
   Страсти, которыми бедолаги взрослые заразили своих детей, беды и боли, которые досталось несправедливо узнать людям небольшого роста, просыпались ночью, может быть, чтобы вылететь из детских душ, повитать в спальнях до поры, когда начнет светать, и снова, незваными, вернуться в своих хозяев. Беды и боли похожи на летучих мышей, только, в отличие от божьих тварей, они не молчаливы, не безобидны – ничего подобного. Острыми когтями воспоминаний они рвут по ночам детскую память, оживляют умершее, повторяют пройденное, будто двоечники, вдалбливают в память происшедшее однажды.
   Эх, если бы мог послушать и услышать разумный взрослый мир эти ночные звуки! А услышав – понять и устыдиться за свои неискупаемые грехи перед миром малых людей, который совсем скоро тоже станет взрослым миром. А поняв – искупить свою безмерную вину, раз и навсегда оградив малых сих от бед их и болей, даруемых взрослыми.
   Кольча стоял в начале коридора, справа и слева от которого располагались ночные хранилища детских бед, вслушивался в тихие стоны, в громкие вскрики, в плачи и причитания, в быстрые, скороговоркой, речи. Все, что слышал он раньше, за восемь лет тутошней жизни, и сейчас – в минуты, прожитые осознанно, как бы записано в его сознании на одной, не очень длинной магнитной ленте, и пленка эта крутилась и крутилась, повторяясь, уплотняя звуки страданий, разбросанных во времени и силе, в одну удручающую симфонию.
   Топорик закрыл глаза, и в этой своей тьме вдруг как бы спросил:
   «За что, Господи? Почему в одном лишь этом коридоре собрано столько бед и печалей? Отчего дети рассчитываются за грехи взрослых? »
   Это были не его, а чьи-то посторонние совсем слова. Да он их и не произносил. Они плыли в тишине молчаливым стоном.
   Он вспомнил день, большую светлую комнату с полешками детских тел. И те, и эти, подросшие, и он сам – кто они?
   Никто!
   Неужели никто? Ничто? Нигде?
   Первый раз, наверное, в сознательные свои годы Кольча Топорик заплакал. Пацан со стеклянными, почти немигающими глазами, человек, не пожелавший прятаться за стенами интерната, личность без роду и племени, чистый во всех своих родственных отношениях, то есть абсолютно одинокий человек, с детства не отведавший чувства, плакал, думая о себе.
   О корешках своих, о детях, укрытых в этом доме, о младенцах на другом краю города и о себе.
   Он думал про себя как взрослый, как много испытавший человек. А выдохнул въявь всего два слова: – Господи, помоги!
   Кольча вытер рукавом слезы, прошел неторопливо к своей спальне, тихонько, чтобы не скрипнуть, приоткрыл дверь. На каждой кровати спал пацан, и на его бывшей тоже кто-то ночевал. Не было только Гошмана. «Все еще, наверное, в больнице», – подумал Топорик. Он стоял, прислонясь к приоткрытой двери, слушал протяжные вздохи, вдыхал несвежий, отдающий мочой, общежитский дух, теплый, привычный, немножко горький, но родной, вглядывался в сумрак большой детской спальни – полувзрослый человек, вдруг, в одночасье понявший свое одиночество и одиночество этих многих – невинных, казенных, а в общем, ничейных…
   Потом тихо наклонился и поставил перед дверью, с внутренней стороны, пакет со сладостями. Топорик накупил опять целую кучу «Марсов», жвачек, шоколада и «Мишек в лесу» по дороге сюда, выйдя из храма. Утром пацаны проснутся, побегут умываться, и первый споткнется о пакет. И все поймут – ночью на них смотрел Колька Топоров.

6

   Однажды Валентин, появившись, по обычаю нежданно, в квартире с подушечками, велел Кольче подготовить «мерина» к дальней дороге: заправить бак, подкачать запаску, не забыть паспорт и к шести утра быть готовым исчезнуть из городка дня на три, предупредив в училище, что он приболел.
   Приболел и забрал тачку из гаража – это, конечно, не соединялось, но Топорик выполнил указание хозяина в точности. Шеф возник наутро без десяти шесть, они вытащили серебристые чемоданы из тайника, вложили их в потертые фибровые углы древних времен, которые приволок Валентин, и перенесли их в багажник.
   Никто им по дороге не встретился. Хозяин истратил на это пару лишних минут – покрутился по двору, поглядел на окна. Потом сел за руль, и они тронулись.
   Топорик молчал, теперь уже зная, что эта его привычка имеет немалую цену, они не спеша, педантично блюдя скорость, означенную знаками, пересекли город и выехали на шоссе.
   Валентин расслабился, протянул Кольче пачку сигарет, затянулся сам.
   – Ну вот, – выдохнул дым, – значит, едем в Москву, но об этом знаем только мы с тобой.
   Он поглядел на Кольчу, спросил:
   – Ты в Москве-то бывал?
   – Да не очень и хочется, – ответил Топорик.
   – Это точно! – рассмеялся хозяин. – Но бывают каши, которые дома не сваришь. И варить их можно по-разному – цугом, всей кодлой, машинах на пяти. А можно и скромно, как мы с тобой. И это, надеюсь, лучший способ.
   Потом объяснил главное. В Москве оставит Кольчу на платной стоянке – это займет несколько часов. Стоянка надежная, там дежурят знакомые, поэтому будет безопасно, но разевать рот и спать запрещается. Когда вернется – поедут по обменным пунктам, надо шанжануть нал на баксы. По мелочи это делается дома, но, когда речь идет о чемоданах, лучше произвести обмен в другом месте, где тебя не запомнят, потому что за день перед обменщицей проходят сотни людей.
   Бросалось в глаза, что Валентин возбужден, даже заведен – то ли тайной от всех поездкой, то ли тем, что ждет его в Москве, и Кольча, не удивляясь, не выясняя лишнего, время от времени взглядывал на хозяина, снова спрашивая себя: что знает про Валентина? Да ничего…
   Познакомились случайно в березовом колке, потом тот прибрал Кольчу к рукам. Ничего ему не открывал, ни во что не погружал, кроме самого элементарного. Топорик даже не знал, где он живет, надо же… И если ему были известны адреса, по которым они катались, собирая дань, если хозяин объяснил, будто эта дань вроде как яблоки в саду и хозяевам яблонь все равно остается главное, ни во что все-таки Кольча не был включен по-серьезному: переговоров не вел, тарифов не устанавливал, доходов клиентских не контролировал, только умел подъезжать в заранее установленные дни и брать то, что полагалось взять. Был как бы курьером, хотя и за плечами высились амбалы. Но и это – в прошлом. Теперь просто сторож – это ясно.
   А Валентин-то? Почему он поехал с ним в интернат с подарками? Зачем хочет найти Кольче мать? Почему взял с собой?
   Все перемешалось в душе Топорика. И опять выходило, что, с одной стороны, ему доверяют больше всех, но доверяют потому, что он как бы крайний: дальше, за ним, никого и ничего нет. Кроме корешей интернатских, а им, ясное дело, он раскалываться не станет, чтобы их же и уберечь…
   Один он, вот в чем дело. Потому и удобен…
   А может, все не так, может, он ошибается и Валентин на самом деле любит его как брата? Да только ведь брат не бывает хозяином…
   – Э-э, – услышал его Валентин, – да ты зачем, парень, так глубоко ныряешь? Вынырни!
   В который раз Кольча удивился этой догадливости Валентина, его чутью, пониманию, что с человеком происходит.
   – Просто я, как ты, детдомовец!
   Валентин сказал эту фразу негромко, даже неохотно, но прозвучала она как выстрел. Кольча уставился на него, не веря себе: может, ослышался? Хозяин рассмеялся.
   – Брось таращиться, так оно и есть!
   – А-а… – замахнулся было Топорик, желая спросить, почему, мол, молчал, но Валентин и без того понял:
   – Просто не хочу своим амбалам открываться. Они все равно не поймут. Только усомниться могут, не слиняю ли я. Какую другую муть выдумают…
   Кольча все смотрел на него, не отрываясь, не зная, как вести себя дальше, что спросить.
   – В Афгане воевал, потом в Чечне чуть не испекся. Уже прапорщиком. Знаешь, Афган уже все позабыли, а зря. Тот, кто оттуда вылез, – крутой народ, не зря друг дружку взрывают, утешиться не могут, все воюют. Герои, безрукие, безногие, а мало! Хотят после войны победителями быть, вот беда-то для командиров! Ну а мы, солдатня, еще круче!
   Валентин затормозил, остановил машину, кивнул Кольче, чтобы садился за руль. Когда тронулись дальше, сказал, закуривая:
   – Видишь, опять руки затряслись. Как вспомню, горло сохнет и руки дрожат, хочется напиться. Но – нельзя. Слушай дальше.
   Теперь Кольча слушал, глядя на дорогу, лишь изредка взглядывая на хозяина, будто удостоверяясь, он ли все это говорит.
   – Когда был Афган, детдомовцев там я встречал десятки, а вот в Чечне уже сотни. И еще деревенских! Кого ни спросишь, все вроде твоих Петьков из общаги – сельские жители. Городские тоже были, но меньше – городские умеют отмазываться, и это в глаза бросается: как груз двести, так адрес – деревенский.
   – А Чечня? – спросил Кольча, почувствовав, что хозяин затухает.
   – А что – Чечня? И там, и тут – мусульмане, но эти свои, домашние… Сегодня в тебя стреляет, а завтра с тобой бутылку разопьет в каком-нибудь русском кабаке. Я и подумал: а чем мы сами-то хуже? Они хозяйствуют на рынках, они подати с торговли собирают, им полстраны сметану взбивает – но чем мы-то хуже?
   Кольча подумал, что Валентин говорит как-то вообще, спросил:
   – А ты сам кого-нибудь убил? В Афгане или Чечне? – и почуял, что пересек черту, переехал границу, про такие вещи, наверное, не спрашивают, но хозяин только взблеснул глазом, даже не поперхнулся.
   – А то! Из автомата по толпе стрелять не страшно. Вот из винтовочки, когда через оптику целишь, совсем другое дело, говорят, потом снятся эти покойнички-то. Хоть и черномазые, бородатые, не наши.
   «Говорят», значит, из винтовочки не стрелял. Валентин опять словно услыхал. Сказал:
   – Тот, кто это умеет – оптикой-то выцеливать! – конченый человек. Раз укокошит, страдает, мыкается. А потом ему снова подавай. И снова. Получается, меченый.
   – Кто же Антона? – спросил, задумавшись, Кольча.
   – Вот мы и едем, чтобы выяснить. Придется заплатить. Немало. Какие-то у этого дела непонятные нити.
   Он примолк, видать, притомился. Потом, откинувшись, уснул. Всякий раз, как приближались к ментовским постам, Кольча тормозил, а за руль на всякий случай – вдруг захотят права сверить с паспортом – садился хозяин и, если останавливали, с легкой ухмылкой охотно протягивал документы, переговаривался доброжелательно и терпеливо. Отъехав пару километров, они опять менялись, и Валентин повторял, что ему надо сохранить силы для трудных переговоров.