По привычке он подошел к форточке, достал пачку сигарет, снова закурил, похлопав себя по карману. Там лежала хрустящая сотня. Смущаясь, сегодня ее дал Кольче Иван Иваныч.
   – Это твой заработок, – проговорил он, – за вчерашнее.
   Топорик отказывался, но мастер сердился и даже бранился, чертыхаясь. Наконец сказал:
   – Они мне столько заплатили! И велели тебе дать! И Васильевичу. Только ты, смотри, не болтай, нам ведь нельзя.
   Он – что, совсем несмышленыш?

4

   Наверное, через неделю Топорика из мастерской вызвал Петька-широкий. Мелкие, камбальи глазки его норовили выразить какое-то сильное чувство, да ничего у них не получалось – они такими и оставались – мелкими и невзрачными, только светлые, рыжеватые брови выгибались дугой.
   – Там приехали… Тебя спрашивают…
   Топорик, недоверчиво посмеиваясь Петькиному розыгрышу, все же вышел из мастерской и увидел «мерина», опершись на который, стоял Белобрысый.
   – Коль! – крикнул он приветливо и помахал рукой с зажатой между пальцами сигаретой, а когда Топорик подошел, предложил: – Хочешь, прокатимся?
   Сегодня он был один, без вечных своих кожаных спутников, да и на нем сегодня болталась джинсовая синяя курточка. И вообще, кто отказывается от таких предложений?
   Кольча рванул в общагу, умылся, расплескивая воду, будто неумелый щенок, натянул свежую рубашку, самую симпатичную из тех, что подарил ему интернат в приданое, вышел к машине принаряженный, торжественный.
   Он уселся рядом с Белобрысым, тот плавно тронулся с места, «мерс» выкатил с училищною двора, неспешно двинулся по асфальту, смягчая удары на мелких выбоинах, шикарная катушка, высокая мечта!
   – Давай все-таки знакомиться, – сказал Белобрысый. – Как зовут тебя, я уже давно знаю. А меня звать Валентин. Только Валькой не кличь. Я этого не люблю. Лучше – Валентайн.
   Он сиял правильными белыми крупными зубами, здорово загорелый. Так что лицо его, казалось, оттеняют светлые, почти белые волосы, а голубые глаза, под стать всем этим цветам здоровья, так и лучились доброжелательством и приветливостью.
   Красив он был, этот не то молодой мужик, не то сильно взрослый парень, а если к доброму лицу этому прибавить его спокойную, без мата и вульгарных выражений, речь, можно подумать, что он учится в аспирантуре какого-нибудь сложного факультета, что перед вами образованный современный человек, который даже внешне талантлив и подает большие надежды.
   – Ты знаешь, Николай, – неожиданно сказал Валентайн, – у тебя интеллигентное лицо. Как и у меня! А мне до чертиков надоели эти мои бульдожьи морды.
   Топорик понял, что он имеет в виду своих соратников, и улыбнулся.
   А сам еще ни слова не произнес. Внимая каждому слову Валентина, вдыхал вкусные запахи «Мерседеса», кожи и дорогого одеколона, замешанные на аромате импортных, с горчинкой сигарет, ощущал незнаемый раньше комфорт езды на отличной машине – какая-то иная, неведомая ему жизнь вдруг приблизилась к нему и принимала в свои объятия.
   Машина выкатила на окраину, приблизилась к пустынной асфальтовой площадке, где стояли воротца, колпаки и прочие принадлежности, означающие, что тут можно упражняться начинающим водителям.
   Валентайн остановился, не заглушая двигателя, вышел из-за руля, обошел машину и открыл Кольчину дверцу.
   – Ну? – удивленно полуспросил он. – Чего ты ждешь? Садись за руль! Или не хочешь попробовать? Все хотят!
   Подавленный неожиданностью, чувствуя, как холодеют пальцы рук и ног, Кольча вылез из машины и занял место водителя. Он провалился в удобном кресле, и Валентин, повернув какую-то рукоять, приблизил его одним движением к рулю.
   – Ты знаешь, где что? Тормоз, сцепление, газ?
   Топорик кивнул, все еще не приходя в себя.
   – Сними с тормоза.
   Все совершалось как в сказке. Кольча тронул с места плавно, будто родился за рулем «Мерседеса», переключил скорость на вторую. Это потом, на другой, на третий день движок станет глохнуть, машина раскачиваться и прыгать от неправильных перегазовок, но в тот, самый первый раз кто-то всесильный помогал ему от всего своего любящего сердца. Топорик плавно тронулся, четко переключился на вторую, на третью и, не разгоняя машину, не форсируя движок, стал делать круг за кругом, наслаждаясь податливой послушностью руля, слившись душой с неодушевленным металлом, пластиком, кожей, испытывая волшебное, может, впервые проснувшееся чувство радостного наслаждения.
   Он не видел ничего больше, кроме блестящего черного капота и серого асфальта перед ним, и впервые любил – да, любил! – и этот капот, и этот невзрачный асфальт, – оказывается, можно любить даже такое, никакого, в сущности, отношения к тебе не имеющее, и вдруг – податливое, ценное, нужное, – чтобы испытать волшебную радость наслаждения.
   Наконец, помня теорию, Кольча выжал сцепление, перевел рычаг скорости на нейтральную, мягко затормозил. Вытянул тормоз.
   – Так ты умеешь водить? – удивленно спросил Валентин.
   – Я первый раз…
   Белобрысый вглядывался в Топорика, не веря ему, но в то же время совершенно доверяя, восхищаясь им, адресуя ему слова, которых никто и никогда Кольче не говорил:
   – Да ты мастер… Такое от Господа Бога… Да если еще владеешь ремонтом… Цены нет…
   Кольча был разогрет добротой Валентина. Машина шла плавно, а его словно бы растрясло этим неожиданным успехом, признательным удивлением красивого мужика-парня, такого поразительно щедрого и душевного. Сердце качало в нем кровь с утроенной скоростью, лицо полыхало жаром, а пальцы рук и ног, совсем недавно такие окоченелые, излучали какое-то полыхание.
   Взбудораженный, Топорик не понял толком предложения Валентина, сказанного как бы между прочим, от доброго сердца, будто подаренного, как весь сегодняшний счастливый вечер.
   – А хочешь работать с нами? – спросил небрежно Валентайн.
   Кольча готов был сказать, не вдаваясь в подробности: конечно, хочу, – но не успел, потому что Белобрысый пояснил сам:
   – Что делать? Да ничего. Водить машину, ремонтировать, если надо. Но это потом, после занятий. Ну дань собирать – туда-сюда.
   Какую дань? Вопрос этот вертелся на кончике языка, но Кольча останавливал себя, говорил себе, что это неудобно, допытываться чего-то у человека, который так великодушен и добр к тебе.
   Но тот словно все без речей слышал.
   – Ты не бойся, – сказал он, – я же тебе помочь хочу. Что у тебя впереди? Ну, скажем, где будешь жить после училища?
   Кольча пожал плечами. Он об этом еще толком-то и не думал. Хотел сперва специальность получить, а дальше видно будет.
   – Ну вот… А у нас все отработано, все схвачено. Иди да стряхивай, – он усмехнулся, – как яблоки с яблони. Он остановил машину, повернулся к Топорику.
   – А за тобой – стая бульдогов, так что ты не один. Он как будто задумался, уплыл куда-то на мгновение, потом сказал:
   – Нас иногда волками зовут… Ну что ж, волки ведь полезные твари… Санитары леса… Чистят от слабых и больных. Вот и мы…
   Потом проговорил с жаром:
   – И знаешь, надо ведь кому-то чистить этих барыг. Посмотри, как разжирели, того и гляди из палаток своих вываливаться начнут. А в магазинах что творится? Цены загибают, народ дурят. Азеры кругом правят, чечены хозяйничают. Так что их в узде надобно держать. Но власть этого не желает. Вся эта власть скурвилась давно. Значит, это кто-то сделает другой. Кто-то наведет порядок в доме без продажной, купленной власти. – Он откинулся назад, выдохнул, добавил спокойно: – Да если хочешь знать, мы заняты благородным делом. И денег получишь в тыщу раз больше, чем на любом ремонте. И делать тебе ничего не надо. Крепче за баранку держись!
   Кольча только тут прорезался:
   – У меня же прав нет, и еще не скоро…
   Он имел в виду свой возраст, но Валентайн будто все про него знал.
   – Права я тебе достану, неси фотку, – ответил, – а водить выучишься за неделю.
   Топорик научился сносно водить машину за десять дней каждодневных тренировок. Ездил он, правда, теперь не на «мерсе», а на затрапезного вида «Жигулях», и за спиной у него тяжело дышали бульдоги в кожанах – Андрей и Антон, те, которые сопровождали Валентина в березовой роще. Потом Топорик познакомится с остальными, их окажется всего двенадцать, и он, Кольча, будет двенадцатым по счету, об этом Валентин время от времени напоминал сам же себе по той причине, что тринадцатого он не хотел, боялся, горячо веруя в приметы, а брать сразу двоих, чтобы одним разом переступить роковую цифру, тоже не имело смысла, потому что кто-то тринадцатый появлялся все равно, и им, роковым членом компашки, мог оказаться тогда любой. Нет уж, пусть всего двенадцать.
   В тот счастливый вечер на «Мерседесе», уже прощаясь, Валентайн сказал еще одну фразу, ошеломившую Топорика далеко не сразу. Он даже принял ее как шутку, как остроумную выдумку близкого человека, на которого не сердятся за такие даже не выдумки, а прозрения, ведь вот он уже пятнадцать лет носит свое имя, детские клички, придуманные в интернате, но ни разу – ни ему, Кольче, ни корешкам закадычным, не приходило на ум такое сокращение, такая чудесная кличка.
   А Валентайн сказал ему на прощание, улыбаясь:
   – Кликуха у тебя классная выходит, ты не думал?
   Кольча покачал головой.
   – А из первых букв имени и фамилии: Николай Топоров! Что получается?
   Опять Топорик не понял.
   – Эх, ты! Ник-То. Никто. – И рассмеялся. – Никто. Ничто. Нигде. Никому. Ничему.

5

   И ведь Кольча не сказал ничего. Ни да, ни нет. Валентин просто поманил, позвал его, предложил ему быть вместе, и этого хватило. Хватило, чтобы вся жизнь Топорика переменилась словно в сказке – по одному волшебному мановению.
   Поначалу за ним заезжал тот задрипанный «жигуленок», и он вместе с Андреем и Антоном – Валентин присвоил им какие-то итальянские, он говорил, клички: Андреотти и Антониони – отправлялся на учебную площадку, чтобы намотать там нужные километры, научиться трогать и тормозить, вертеть баранку, выписывая серпантины, но этого, кроме двух бульдогов, никто не видел, зато все видели, что за Кольчей опять приехали парни в кожанах.
   При частых встречах Валентайн выдавал Топорику некоторые сентенции, которые удивительным образом моментально подтверждались. Среди этих тезисов было, к примеру, утверждение, что народишко подл и труслив, и не успел Кольча это как следует обдумать, его подтвердил Дубина Серега.
   Без всякой подготовки и разминки, он враз перевернулся к Кольче – стал улыбаться, заглядывать в глаза, пробовать заговорить про какую-нибудь ерунду. Он явно боялся, и это коробило Топорика: ведь боялся он не его, а тех, кто за ним. Ждет небось наказания за свое хамство, за свое наглое поведение. Кольчу угнетал этот нелепый страх переростка Сереги. Только что сам страдал от похожего чувства, хотя и не признавал его страхом. Ему было неуютно жить, обходя этого Серегу, избегать стычек с ним. А тому нравилось испытывать свои преимущества. Теперь превосходство было на стороне Топорика, и, узнав это, он не обрадовался, а расстроился, потому что его боятся не как Топора, а как пацана, за которым стоит опасная сила.
   Да, верно говорил Валентин: подл народишко. И труслив.
   Вот и оба Петька. Что ни вечер, зовут Топорика перекусить, винцом запить. И даже родители их, видно, узнав что-то такое особенное от своих юных трактористов, приветливо раскланиваются с Кольчей, входя в их комнатку, и даже голос приглушают, глядя, как Кольча читает учебник или просто книжку, – дабы не мешать.
   Что там говорить – атмосфера разрядилась, появление белобрысого Валентина с двумя амбалами перетасовало сданные судьбой карты, и Кольча как бы стал в училище обладателем всех тузов.
   Даже когда пацаны балдели на переменах, грубо шутили друг над другом, налетая со спины, давая подножки, играя в щелбана, к Кольче никто не приближался, точно, сговорясь, обвели вокруг него концентрический круг, хотя ничем, ни одним своим словом и уж, не дай Бог, движением, Топорик не выразил ни превосходства, ни намека на угрозу, а уж тем более не дал повода подумать о заспинной, третьей, силе.
   Взрослые – а их и было, если считать всерьез, всего двое, Василий Васильич да Иван Иваныч, – поначалу ничего не заметили, потому как Топорик по-прежнему, до предельного часа, толокся в мастерской, набирая все больше важных знаний и расчерчивая руки полезными царапинами. Так все и катилось, не очень слышно, даже приятно, ровно тебе «мерс» по хорошему асфальту, пока вдруг не накатилось, не набежало, не натекло и не стало ясно, что Кольча Топоров стал совсем другим человеком.
   «Жигуль» исчез, «Мерседес» стал частенько ночевать в училищном гараже, за что Валентайн платил деньги в кассу ПТУ согласно заключенному договору, сам же он разъезжал на новенькой «Вольво-940», а ключи от «Мерседеса» лежали в Кольчином кармане, который ходил теперь в джинсе, с пробором, прочерченным и зализанным в классной парикмахерской, у нестарой и смазливой парикмахерши Зинаиды, крашенной краской «Велла», которую рекламируют по телевизору каждые пять минут, в слегка рыжеватый, вызывающий, нагловатый цвет.
   Зинаида была в теле, под халатом нагая, так что соски выпирали сквозь тонкую ткань хрустящего халатика, и Кольча впервые в жизни от чего-то непонятного затрепыхался и покраснел.
   Парикмахерша общелкала его ножницами, выводя одной ей видимую конструкцию, вымыла Кольче голову кипятком, приговаривая при этом: «Не горячо? Не горячо?» – и Кольче было стыдно признать, что переносил такую воду из последних сил, зато потом, когда пробор был расчесан, волосы взбиты теплым феном, а затем закреплены лаком, Топорик увидел в зеркале нечто весьма даже недурственное, похожее на Валентайна, не тупое, не примитивно-пэтэушное, а скорее эдакое полутелевизионное, спецшкольное, элитарное.
   Валентин поглядел на него с удовольствием, точно скульптор, смастеривший шедевр, хлопнул по плечу, прошел к Зинаиде, и Кольча охнул, услышав запрошенную парикмахершей сумму. Валентайн легко расплатился, они вышли на улицу, и Кольча сел за руль «Вольво» – свободно, спокойно, потому что в кармане у него уже давно были права, где год его рождения был изменен с прибавкой на три единицы. Он гордился тем, что, хотя не сдавал никаких экзаменов в милиции, свободно разбирался не только в правилах вождения, но и в самих машинах, на уровне приличного высокоразрядного слесаря и достойного шофера.
   – Давай, остановись, – велел ему Валентайн через несколько кварталов и, когда Кольча причалил к бордюру, продолжил: – Ну, посмотрись в зеркало. Кто ты теперь? Человек. Да и какой! А теперь погляди на меня. Я тоже человек. Согласен?
   Кольча был согласен, смеялся.
   – Ну, а раз так, давай и вести себя станем как человеки.
   Он полез в карман, достал десятка два самых крупных бумажек, протянул их Кольче.
   – Держи, не отмахивайся. Давай поедем в хороший магазин и купим твоим пацанам подарки.
   – Каким еще пацанам? – не понял Топорик, думая, что речь идет о пэтэушном общежитии.
   – Как каким? – удивился Белобрысый. – С которыми ты коньяк хлестал!
   Топорик вспыхнул. Вот ведь как бывает. Какие-то недели три-четыре и прошло-то всего, а житуха замотала его, все силы он тратил, осваивая езду, ну и мастерские, конечно, но вот он уже спрашивает, как дурак, каким пацанам нужны его подарки! Да Макарке, Гнедому, Гошману!
   Ну, Валентайн, ну, хозяин!
   Он впервые так подумал о нем – хозяин, И это было точно. Белобрысый ни разу не намекнул на такое его обозначение. Но это ведь он перевернул всю Кольчину жизнь. Давал свободно деньги – который уже раз. Переодел его с ног до головы. Вронил ему в подставленные ладони, будто царь какой, ключи от «Мерседеса». Волшебно переменил отношение к нему окружавшей публики.
   И верно ведь, Валентайн стал хозяином Кольчиной жизни. Такого и придумать было нельзя. Топорик выбирал не самый легкий ход для себя, отказался от девятого, десятого, одиннадцатого класса, от аттестата зрелости, от трех еще спокойных лет в интернате, и никогда не думал, что на него может свалиться счастье.
   Да вот оно, свалилось. Кольча краем глаза поглядывал на себя в зеркало заднего вида, подвинул его не очень удобно для отражения, но себя видел. И думал, непрерывно думал о том, как он похож на своего хозяина, на Валентайна, Валентина, конечно же, хотя Валентайн звучит слегка по-французски и очень нравится Белобрысому – другу, шефу, начальнику? Хозяину!
   Пусть он будет его хозяином. Ведь разве плохо, когда у собаки – безродной – бездомной, появляется хозяин? Такой псина, такой щенок трижды крепче любит человека, поднявшего его из грязной лужи, отогревшего, давшего миску с теплым молоком и имя.
   Пусть даже имя теперь у него такое странное: Никто.

6

   Получился настоящий парад-алле, кажется, так ведь называется самый торжественный момент в цирке, когда все артисты выходят на манеж с флагами, красивые, в блестящих золотом и серебром костюмах, в полыхающих самыми яркими красками одеждах: гремит музыка, сияют цирковые огни, и не хочешь, а все в тебе будто закипает, загорается радостно, по спине пробегают мурашки, поднимаются к затылку, и ты ловишь себя на ощущении, что не ты правишь самим собой, а тобой управляют этот круглый манеж и громкая музыка.
   Они шли по коридору спального корпуса, слегка нарушая интернатский режим, улыбаясь на причитания Зои Павловны, дежурившей в тот вечер, и одна за другой распахивались двери палат, а оттуда выскакивали малыши в трусах, девчонки постарше в легких своих разноцветных ситцевых халатиках и подбегали к ним – к прекрасному и щедрому Валентайну и к нему, неузнаваемому юному принцу Топорику, и Валентайн щедрой рукой раздавал всем подряд из большого пакета шоколадные конфеты. Конфеты падали на пол, дети наклонялись, толкались, падали на коленки, вскакивали, кричали, бегали – и вновь распахивались двери, и новые ребята выбегали в коридор.
   Пакет, который нес белобрысый Валентин, вместил пять килограммов конфет, на всех хватило, и когда стало ясно, что уж по одной-то конфетке досталось каждому, он нарочно стал подкидывать их вверх, сеять радостную неразбериху, шум и веселье.
   Однако никакая неразбериха не бывает полной и окончательной, и потому Кольча, как бы ни было шумно вокруг, слышал восклицания, произносимые громко и посвященные ему:
   – Смотрите, Топорик-то!
   – Весь разнаряжен!
   – А какой красивый!
   И приветствия, тоже ему адресованные:
   – Здорово, Кольча!
   – Топоров, привет!
   Он улыбался в ответ, кивал, говорил: «Здорово, здорово!» И ликовал, признавая в очередной раз правоту Валентина, который, откуда-то зная интернатовские порядки, настоял вот на этом, позднем, предсонном явлении, когда все уже разделись, но еще не спят, но зато вместе, все обретаются по одному коридору и все, как и вышло, могут услышать, увидеть, их, стать свидетелями их явления.
   Конечно, Валентайн был яркой, важной фигурой на этом параде-алле – этакий меценат, богач, щедрая душа, но главным получался все же Кольча. Он не думал ведь об этом, не считал себя таковым и не готовился быть первой фигурой, но чем ближе он подступал к порогу своей спальни, тем отчетливей это чувствовал.
   Ребята, особенно малыши, хватали его за руки, занятые кучей пластиковых пакетов, целыми гроздьями выкрикивали его имя, те, что постарше, хлопали по спине, по плечам, девчонки прикасались к тщательно уложенной прическе, а когда они с Валентайном, сопровождаемые толпой, вошли в Кольчину спальню, настал настоящий триумф. Загремели барабаны, настала относительная тишина, потому что абсолютная тишина в интернате бывала только глубокой ночью, в распахнутых настежь дверях толкалась, волновалась, клокотала лишь чуточку притихшая толпа, а Кольча начал свою добродетельную миссию.
   – Старшина Макаров! – вызвал он, и перед ним предстал Макарка в трусах и майке не самой первой свежести.
   – Скидавай! – приказал Кольча, вызвав обвал смеха, но, щадя дружка, поправился: – Трусы можешь оставить.
   Когда Макарка сбросил майку и обхватил себя руками, Кольча вытащил из множества пакетов майку с эмблемой «Адидас» – мечту, недостижимую многими, потом такой же, хотя и легкий, кепон с большим красным козырем, а в завершение, как апофеоз торжества добра и справедливости, шикарные джинсы.
   Макарка все это натягивал на себя, вызывая крики одобрения и вздохи зависти, а когда задернул модную молнию на ширинке синей импортной красы, оказалось, что перед публикой совершенно другой человек. А уж когда он натянул ко всему в довершение синий же джинсовый куртон, раздался шквал аплодисментов.
   Потом Кольта вызвал Гошмана. Настала тишина, а Макарка сказал:
   – Он в больнице.
   – Что такое? – спросил Топорик, не сильно переживая. Он был захвачен своим триумфом, доставал из сумок такой же комплект для Гошки. – Ну, Макарка, передай ему!
   А сам подошел к неразобранной кровати Гошмана и аккуратно сложил все, что причиталось тому. Все эти несколько минут шумок все-таки не угас, но притих. И снова превратился в гвалт, когда Кольча вызвал Гнедого.
   Тот ржал, вполне соответствуя своей кличке, показывал жеребиные длинные зубы, перевернул кепон козырьком назад, приплясывал, переодетый в синюю форму, не стоялось ему, не сиделось, и джинса на нем стучала как жестяная – нет, не шла ему обновка, выглядел он в ней как-то неуклюже, неловко – сразу бросалось в глаза. Есть просто-напросто люди, которым ничего заморское не идет, они рождены ходить в нашем русском тряпье – в холстине, в трикотаже, в сатине-поплине, а как напялят иноземное, лучше на них не глядеть, воротит с души. Таким был урожденный жеребец Гнедой.
   Но это не испортило Кольчиного триумфа. Цель была достигнута. Три дружка, хотя один и в больнице, получили от него щедрые дары, и кому какое дело, что сам-то он их заимел в виде аванса неизвестно еще за что. Главное, все увидели, что Кольча Топорик в полном порядке, что сам выглядит на все сто, просто принц, значит, он не просчитался, когда выбрал не крышу интерната, под которой мог бы безбедно балдеть еще три верных года, а направил свои стопы в ПТУ, и, видать, зарабатывает прилично.
   Последовала краткая пресс-конференция, столь же толковая, сколь неорганизованная, потому что закончилась коронным ответом на коронный вопрос, и завернувшая припозднившийся визит на новую, уж совсем недосягаемую высоту.
   Какой-то малыш крикнул:
   – А ты на машине ездить умеешь?
   Все грохнули опять. Кто-то воскликнул:
   – А ты разве не умеешь?
   Но Кольча правильно понял вопрос и, едва утишая раскачавшееся сердце, ответил:
   – А ты сейчас в окно выгляни, о'кей? Когда мы выйдем!
   Еще какие-то вопросы и ответы, восклицания и восторги, и они, два вечерних нежданных визитера, вышли во двор.
   Кольча поглядел на второй этаж и толкнул локтем Валентайна. Ко всем огромным окнам прилипли детские лица. Они смотрели на двор, освещенный не шибко эффектно, не так, конечно, как цирковой манеж, но все же достаточно освещенный, чтобы разглядеть темно-синюю, в темноте, конечно же, черную, сверкающую благородным лоском автомашину по имени «Вольво-940». Признак какой-то далекой от сих мест и дум жизни, призрачно манящей, явно недосягаемой, но ведь вот достигнутой же одним из них – одним из нас.
   Топорик, то и дело поглядывая наверх, подошел к машине. Подождал, когда на заднее, пассажирское, место усядется Валентайн, сэр и вождь, распахнул водительскую дверцу и повернулся всем телом к спальному корпусу.
   Ему было чуточку не по себе, вроде как неловко, но ведь разве может быть ловкой красивая, яркая, новая правда, которую ты вкусил, такая другая правда в сравнении с тем, чем живут и о чем мечтают эти ребята – мальчики и девочки, прижавшиеся к стеклам второго этажа спального корпуса, и к которым еще вчера принадлежал он сам.
   Нет, не видел он большого греха в своих действиях, в своем этом параде-алле по интернатскому коридору. Он, в конце концов, внушал надежду. Показывал людям своей же судьбы, что не стоит отчаиваться. Что все зависит от них и не надо бояться. Захочешь – получишь.
   Он помахал обеими руками. Будто какой-то олимпийский чемпион. Не спеша сел за руль, захлопнул дверцу и плавно тронул «Вольво» к выезду со двора.
   Сердце, раскачавшись, не могло успокоиться.

7

   Кольча теперь поздно возвращался в общежитие, но никто и подумать не мог его укорить. Валентайн садился ужинать не раньше девяти, а то и десяти вечера, да и происходило это очень часто в новом месте. Казалось, полгорода готово распахнуть объятия белобрысому парню со смешной фиксой: он то снимал ее, то надевал, будто часть своей одежды.
   Топорику еще потребуется время все понять и во всем разобраться, пока же он должен был присутствовать на каждом ужине: тогда-то и произошел с ним этот конфуз.
   На столе оказалась икра – красная и черная, и, когда Валентин подвинул к нему плоскую тарелочку с блестящей, поблескивающей маленькими шариками осетровой икрой, Кольчу чуть не вырвало.
   Валентин внимательно вгляделся в него, помолчал и спросил серьезно:
   – Дак ты, выходит, ее не видал? И не едал?
   Кольча мотнул головой, принялся уверять, что не хочет, привычная покладистость изменила ему, он уперся и сам себя уверил, что ничего с собой поделать не может.