Нет, не хватало опыта Кольче. Ему бы подождать того «жигуленка», пропустить вперед, посмотреть, кто в нем сидит, и он бы точно узнал официанта на заднем сиденье.
   Но он только обругал себя и прижал педаль. «Мерседес» взревел всеми своими лошадьми и прыгнул вперед.

7

   Все это походило на какой-нибудь обвал в горах. Только что все эти Монбланы и Гиндукуши стояли в белоснежном величии и мудрости, как в одно мгновение снег с них свалился и остались лишь коричневые злые скалы.
   Хозяин словно взбесился. Весь лоск с него, все белоснежные одежды враз спали.
   – Ты понимаешь, – кричал он, – о чем говоришь? Четыре куска – это тебе семечки?! У наших амбалов и так мизерные зарплаты, меньше чем за тысячу вахтера не найдешь, не то что грамотного бойца! А за молчание! А за неворовство! Пацан! Ты еще не знаешь, что почем! Да чтоб я этим частникам кровное отдавал? И никаких зачетов, пусть гонят налом, иначе на хрена все мы? Наша система?
   Он вскакивал, снова садился, в общем, дергался страшно, четыре тысячи баксов казались ему несусветной величиной, а когда Кольча заметил, что полторы из них готов дать сам, вообще чуть по потолку не забегал.
   – Ах ты, – кричал он, – какой добренький! Какой гуманист! А я, значит, жлоб и сволочь! Ты это еще хочешь сказать? Ну, спасибочки за все! Я-то старался, воспитывал достойную смену, можно сказать, наследника! Да ты, наследник, все мои капиталы в два счета проорешь!
   Все это, естественно, сопровождалось многоэтажными пируэтами великолепного могучего русского языка, единственного в мире обладающего всеми возможными гаммами при формулировании самых глубинных и самых неизъясняемых мужеских чувств.
   А Кольча… Он не понимал, что случилось с шефом. Он не узнавал его. Да, он был жесткий, даже жестокий человек, но в одном Топорик совершенно уверил себя – в широте, в душевной щедрости шефа. И вдруг – такая истерика. Ведь он ребятам джинсу покупал, три сотни кинул небрежно за убитую корову, две – за какие-то лампочки, и жалеет четыре тысячи, чтобы спасти целый интернат, две с половиной сотни малых душ!
   Валентин, бесспорно, слышал все, о чем думал Кольча, и кричал в ответ:
   – Не о них речь идет, не о детях, не путай! А о государственном интернате! – Ну точно толкует, как те погорельцы. – Так почему же мы должны спасать это государство хреново? Оно – что, сильно заботится о тебе? О детях? Об этом бедолаге директоре? Угомонись, ничего с нелюбезным нашим государством не случится, найдет оно, как рассчитаться за детей своих, если не может их толком накормить. – Кольча, конечно, передал ему исповедь Георгия Ивановича.
   – И твои деньги я не дам тебе истратить, – орал Валентайн, – не для того ты их зарабатывал, чтобы снова остаться с голой жопой, сирота!
   Кольча подпрыгивал на диване от этих секущих слов, от этой словесной порки, не соглашался с хозяином и не отступал, но от этого только хуже становилось. Собравшись со словами и с силами, проговорил противное:
   – А нельзя мне аванс? За год вперед? Я отработаю!
   Это высказывание совсем убило Валентина.
   – Аванс?! – крикнул он. – В нашем деле авансов не бывает! Неизвестно, что будет через день! Аванс! Один аванс бывает – на отстрел врага. Но ведь и врагов-то у меня нету, понимаешь?
   Кольчу так и подмывало сказать что-то вроде того, мол, нет – так будут, и я выполню заказ, только заплати вперед. Но это было бы чистое хамство. Шеф и так сходил с ума, наверное, думал, что Топор способен взять из кейса, который в тайнике. Или, не дай Бог, из зарытого в землю чемодана.
   Он вспоминал, как мастерски провел сделку на пожарище, как в четыре раза против первоначальной сбил цену, как выглядел в те немногие минуты переговоров – достойно, именно как наследник, и вот хозяин его не поддержал. Сбил с ног, уложил в нокдаун, давит всем своим весом.
   А может, он прав? В конце концов интернат принадлежит государству, разберутся, зачем ему-то, пацану, лезть?
   Нет, что-то в нем противилось здравому смыслу. И крику Валентинову противилось. По идее все они правы, эти взрослые. А еще почему-то – не правы. По какой-то неясной, невыговариваемой, нечеткой причине.
   Кольча повесил голову, а брат и шеф добивал его.
   – Пойми, – говорил он уже вкрадчивым, задушевным голосом, – всю жизнь бандитом не проживешь. Мы зарабатываем сейчас на будущее. Оторвемся отсюда – и ты, и я – в какие-нибудь дальние страны. Или зароемся на дно в большом городе. Будем тихо менять наши сотенки! Одну – там, другую – здесь. Чтоб не заметно ни для кого. И живи себе. Книжки читай. В кино ходи. Поступишь в институт. А что? В тот же МГИМО – институт международных отношений, и в самом деле станешь дипломатом, а у тебя, сироты казанской, в загашнике кое-что. И в институт попадешь, сейчас за взятки куда хошь вылезти можно, все дело в размере, вот что! В том – сколько у тебя. Десятка тысяч – это пшик. Сотня – уже ничего. Полмиллиона – это дело. А у тебя – полторы тысячи. Господи ты Боже!
   И вздыхал.
   – Угомонись, паренек! Ты слишком добрый. А на добрых воду возят. – И толковище пресек. – Погоди, я вот твоей подруге пожалуюсь.
   Кольча вскочил: нет! Это была запретная территория даже для Валентайна. Топорик стал кивать, со всем соглашаться, угнетаемый одной мыслью: подальше от Жени, подальше: это его, собственное, личное, пусть что хочет требует от него, но Женю не трогает, даже не приближается близко.
   Вообще бы взять, да и рвануть с ней куда-нибудь, навсегда умотать отсюда. Бог с ними – с интернатом, училищем, Валентиновой шайкой, деньгами, наконец.
   Сам себе усмехнулся. Кто они с Женей? Влюбленные? Ну и что? Есть еще у нее мать, библиотечный техникум, практика, а он кто такой? Был бы хоть в десятую часть Валентайна, можно еще толковать, да и вообще – все это бред.
   И таким опять маленьким и беззащитным почувствовал себя Кольча. Таким никаким! Таким никем…
   Сделалось ему тошно, тоскливо, неуютно. Он бы и заплакал, да стыдно было Валентина. Понурил голову, безвольно сел, а когда хозяин исчез, бросив на столик сотню баксов на мороженое, ни к селу ни к городу вспомнил вдруг Зинаиду, как она обращала его по пьяному делу в мужское достоинство, и стало худо так, что слезы опять выступили.
   Сначала просто выступили, потом пролились. Он лег на диван, велев себе не появляться в таком виде перед Женей. Проснувшись же, спохватился: в разговоре этом крикливом, в споре потонув, забыл он сказать Валентину о самом главном: об этой официантской роже.
   Тот вечер хозяин подарил Топорику, стараясь, может быть, упрочить таким манером свою пошатнувшуюся щедрость. Кольча и Женя опять ходили по скупо освещенным улочкам в окрестностях ее двухэтажной деревяшки, болтали о том и о сем, точнее, болтала Женя, вернее – рассуждала, и Топорик вдруг со щемящей ясностью понял: они не пара друг другу и никогда не будут вместе.
   Женя умна, у нее действительно все впереди, такая Дюймовочка найдет себе достойное место где угодно, хоть в самой что ни на есть Москве, и не свяжет себя с каким-то бандитом, чтобы не ломать судьбу.
   Да и он – имеет разве такое право переломать ей жизнь? Беспородный щенок, покинутый ребенок, не знающий даже матери, подросток, втянутый в бандитский круг. Точней говоря – Никто.
   Он слушал Женю, всматривался в звездное небо, бесстрастно разглядывая иголочные проколы какого-то счастливо светлого дня, который таится за этим черным занавесом, и не в силах забыть, глотал комки, подкатывавшие к горлу.
   Не было для него места на этой земле. Рожденный против хотения матери, никем не жданный, никому не нужный, даже этой милой Дюймовочке – может, в первую очередь ей, – он оставался одиноким волчонком на темной ночной дороге. Еще миг – и он уйдет в свою чащу, еще год – и станет злобным, сильным волчарой, которого ноги да зубы кормят, – и станет он, если уже не стал, изгоем общества, изгнанным, значит. И хоть сможет сидеть в классном ресторане какого-нибудь московского «Империала» – не будет иметь честного права на это. Бандитское – да, а честного – нет. И нигде не окажется ему честного места – врет все Валентин про дальние страны и тихие лежбища. Человек должен жить открытой и ясной жизнью. И не надо никаких богатств – только ясность. Бедная, даже больная – но ясность, вот и все счастье, больше ничего.
   А волчара – иного рода тварь. И он, Кольча, уже стал покрываться волчьей шерстью – вон хотя бы разговор с погорельцами, это разве не признак? И Женя не для него, и никогда не будет у него своих детей, никогда не завьется его новая ниточка, не начнет он того, что отказалась сделать неведомая ему мать – протянуть эту ниточку от себя к нему.
   Не дано и ему, не дано…
   Они присели на лавочку, вовсе даже не прижавшись. Совсем не по нынешним временам. Кольча еще ни разу не поцеловал Женю, даже не стремился к этому, без конца окорачивая себя, и они сели на расстоянии друг от друга. Женя умолкла.
   В это время мимо проходила кучка мужиков, человека четыре. Во тьме малиново плясали огоньки сигарет – мужики затягивались, размахивали руками.
   Проходя мимо лавочки, спрятанной за палисадник, молодой голос произнес окончание сказанной раньше фразы:
   – Ну а эту консервную коробочку мы раскроем на раз!
   И голос показался знакомым.
   – Думаешь? – спросил еще один знакомый голос.
   – Это крепкий орешек! – подтвердил еще один кто-то известный.
   Кавалькада прошла мимо быстрым шагом, и Кольча, возвращаясь из своих горных вершин на землю, спохватился. Он знал всех троих. Первый голос – московского официанта, второй – кассира из группировки Тараканова, а третий – амбала Андрюхи, молчаливого напарника Андреотти.
   – Значит, сын полка? – спросил молодой голос.
   – Ага! – ответил Таракан, и все четверо сдержанно хохотнули. Четвертого Кольча не узнал. Что-то у него взблеснуло на плече.

8

   Без сомнения, речь шла о нем. Сыном полка когда-то давно назвал его этот же Андрюха, а Валентайн поддержал, и амбалы, хотя и редко, притом крайне мягко, дабы не обидеть Кольчу, так его назвали, но в последнее время, когда незримо выросло его значение в группе, – никогда.
   Но помнили, не забывали. Не прощали.
   Да, это о нем, и бегом, вприпрыжку, с бьющимся сердцем поскакал Кольча с печальных своих высот на бренную и грешную землю, к беде, которая явилась случайно оброненной фразой: эх, мужики, даже и на темной, безлюдной улице в безгласном городке держать надо язык-то за зубами! Здесь и деревья слышат!
   Так и случается с людьми. Смутные мысли, основные намерения, неотложные планы и даже сама любовь способны вмиг отступить перед лицом опасности. Точнее – слиться воедино, связаться в цельное и точное действие, несмотря на свою кажущуюся несоединимость.
   Кольча сидел недвижно, слушая внешнюю тишину, которая так не походила на грохот и обвал, происходившие в нем. Но не зря он рос под управлением шикарного Валентайна. Несмотря на последнюю встречу, на срыв, который позволил себе хозяин. Тот умел дьявольски хорошо держать фасон, и, закипая, вполне нежно при том улыбался. Вот и Топорик вдруг запел:
 
Лишь только вечер затеплится синий,
Лишь только звезды зажгут небеса…
 
   Когда-то он певал все это на вечерних ужинах, ублажая хозяина, но тот и таким своим скромным удовольствием пожертвовал, чтобы охранить Топорика, как бы отделить от мирской суеты. Умел он беречь своего сторожа, не втягивать в бытовуху рэкетирской поденщины, и Кольча спрятал в себя великое знание интернатского песенника, спасибо за него, дорогой Георгий Иванович!
   А теперь, когда все обрушилось, несмотря на тишину да звездное небо, на любимую девочку Женю, которая так и не узнает, как крепко он любил ее, Кольча тихонько запел.
   Да, именно так – несмотря на Женю, потому что для нее запеть бы никогда не решился. Пел он кому-то еще, наверное, немножко себе самому, но не только. Выговаривал, выпевал слова старого романса, какие в разговорах и на ум не приходило употреблять, небесные, не вполне доступные, связанные в волшебную нить, а в тоске, нахлынувшей враз, вдруг, как удар грома, обращал Кольча свое чувство кому-то неведомому, видящему его во тьме, единственному знающему всякое его душевное движение – нет, не человеку, но незримому разуму, который только и способен услышать в хрипловатых небесных словах мальчишечью тоску.
   – Так вот ты какой! – восхитилась Женя. – А я слов не знаю.
   – Ничего, – утешил он, – редко кто знает.
   Помолчав, продолжил:
   – Вот что… Я могу уехать. В другой город.
   – Надолго? – не сильно удивилась она.
   – Не знаю. – Ему хотелось сказать: «Навсегда!», но он пожалел Дюймовочку. – И вот, – проговорил свободно, без страха, как опытный, умелый парень, абсолютно уверенный в себе, – поскольку я уезжаю, можно мне тебя поцеловать?
   – Я знаю, – ответила, построжав, Женя, – что веду себя несовременно… Но давай отложим это до твоего возвращения.
   Он помолчал, опустил голову, спросил:
   – А если я не вернусь?
   – А как же колледж? – парировала Дюймовочка. Ну что ж – за всякое вранье надо платить.
   Он не торопил последние мгновения. Они шли молча до ее дома, впрочем, она что-то говорила, но в нем уже захлопнулась нужная шторка, и он хотел, чтобы она захлопнулась. Женя была не для него.
   Но последние шаги одолел не спеша, навек прощаясь с надеждой на что-то совершенно иное. И недоступное.
   Они улыбнулись друг другу в темноте, Кольча пожал Жене руку, она исчезла. Он постоял еще мгновение перед ее закрытой дверью.
   Все!
   Дальше следовала его основная жизнь. Не зная, что ждет его дальше, он нутром чуял, что должен сделать прежде всего.
   Сперва он бежал легкой трусцой, а перед домом сошел с тротуара и короткими, с остановкой, перебежками приблизился к подъезду. Он всматривался и вслушивался не меньше четверти часа, пока выяснил для себя, что опасности нет. Открыв дверь в квартиру, свет не включил, в темноте, на ощупь вскрыл пол и достал разобранную винтовку. Вышел на лестничную площадку и, твердо зная направление движения, отправился не вниз, к выходу, а наверх, поднялся на чердак и там зарыл в засыпной шлак короткий сверток.
   Вернувшись домой, включил свет и помылся. Потом разделся и лег на диван. Уснуть не мог, мучился от того, что не знал, где найти Валентина. Ругал себя за покорность, за то, что ни разу, коли уж наследник, не заставил сказать, где разыскать хозяина в самом крайнем случае.
   Вот он, крайний случай. Настал. Пора делать ноги, но ведь это значит – предать Валентина. Нет, это было не по нему – думать лишь о своей шкуре. Не зря он вырос в интернате, а значит, в стае.
   Мы только двое одной крови – ты и я. Это хозяин процитировал «Маугли» Киплинга. Оказался прав. Таракан, Андреотти, кто-то третий… И этот официант, он здесь при чем? Выходит, Валентайна сдает своя же кодла. Рассчитывает полакомиться джемом, который он наварил. Но для этого же надо сдать! Выходит, сдают себе, а приезжего наняли. Для чего, не стоит и гадать.
   Наемный киллер. Или еще хуже? Какой-то столичный наезд, захват чужого хозяйства? Прибирают к рукам…
   Если все это так, у Валентина два приема. Первый – нанести упреждающий удар. Они вдвоем – хозяин и Кольча – запросто бы это сделали вдвоем. Здесь много не надо – изолировать, изъять, убрать киллера. Остальные расколются пополам. Кто-то побежит назад к хозяину, и это может оказаться большинством. Другие – соскочат, потеряются, исчезнут. Этим другим надо крепко линять и никогда не возвращаться.
   Но, похоже, в остатке вариант второй. Инициативный. Кодла убирает хозяина и выбивает его запасы. Из кого? Конечно, из сторожа, не зря в боеголовке Таракан, кассир, второе по доверию лицо после сторожа. Третье в общей табели о рангах.
   Топорик вскочил, бездействовать было нельзя. Он придумал – объехать хазы, поспрашивать, где хозяин. Это наивно, но все равно. Лежать просто так, когда жизнь брата в опасности, не только глупо, но и преступно. Как бы ни разругались они вчера, лучше него он пока еще не встречал человека на земле.
   Пусть он не понятен Кольче, пусть все, что он говорил про себя, – абсолютные враки, разве в этом суть? Он любил его, Топорика, он давал ему деньги, доверил машину, тайно назначил наследником – что делать, если именно такой человек попался на дороге безродному пацану.
   Кольча притворил дверь, обернулся, чтобы закрыть на два оборота второго ключа, и тут ему зажали рот.
   Импульсивно он пытался крикнуть и вырваться, но держали крепкой лапой, дверь домой растворилась, и его толкнули назад.
   – Кричать, конечно, можно, – сказал Андреотти, – только не нужно.
   – Давай спокойно, – проговорил Таракан. – Валентина больше нет. А ты отдай его деньги и вали на все четыре стороны из этого города. Лучше еще до рассвета.
   Кольча слушал, вглядываясь в тени. Спокойствие снисходило на него с каких-то заоблачных, этим тварям невидимых, высот. За это спокойствие в тревожные мгновения жизни его так почитали пацаны в интернате – покойный добрый мэн Гошка, Гнедой с лошадиными зубами, бывший сыкун Макарка. Конечно, великолепный Валентайн не мог знать об этом достоинстве Кольчи, а если бы знал, с еще большей уверенностью назвал его наследником.
   Но его уже нет…
   Как это нет?
   И раз хозяина нет, сопротивление бесполезно?
   – Ну, пацан, выбирай, – сказал официант, – только знай, если не сдашь, просто так не кончишься. Будет больно.
   Топорик изобразил покорность, послушность. Это у него получалось не потому, что играл. Он и был таким, чего ждать от сироты?
   Отодвинул кровать, открыл тайник, своими руками достал чемоданы – пустой и полуполный. Отдал их Таракану, назвал номера кодов.
   Включили свет, теперь он требовался.
   Топорик разглядывал гостей: официанта, кассира, Андреотти. Четвертый отсутствовал. Таракан распахнул настежь чемоданы, широколапый Андрей запричитал при виде пятисотрублевых пачек, но кассир оборвал его:
   – Молчи, дура!
   Перевел взгляд на Топорика.
   – Где деньги пацан? Где баксы, сторож?
   – Не знаю, не видал, – небыстро, чтобы соблюсти правдивость, ответил он. И прибавил серьезно: – У хозяина надо спрашивать, я мелкий служащий. Как вы.
   – Не хочешь, как хочешь, – сказал официант. И спросил у кассира:
   – Сколько должно здесь быть?
   – От одного до полутора, по нашим расчетам, – проговорил он. – Миллионов долларов.
   – А на тебя, безродного, пацан, – сказал учтивый когда-то официант, – и одной тысячи хватит. Рассказывай, где?
   Кольча пожал плечами.
   – Ну, ладно, – сказал Тараканов, – забирай его, Андрюха. Расколем. Никуда не денется, сиротина. Жить-то надо. И хавать тоже.

9

   Они вывели его и усадили в тот самый задрипанный «жигуль» – теперь Кольча его признал. Силу не применяли – Топорик не рвался. Ехали недолго – не так уж велик старинный городок, завели в избушку – ясно, это чтоб не было слышно криков. Давили на мозги, точнее сказать, Андрюха, – ведь они вместе были, когда Антона грохнули, кровью крещены – толковал: че, мол, ты, пацан, в натуре, был бы хозяин жив, понятно, есть кому верность хранить, а щас?
   Кольча все не верил, что Валентина грохнули. Как это: только вчера кричал на него, был все время рядом, любое шевеление пацаньей души слышал, на него откликался, и – раз! Больше нет? Вообще – нет? Не присутствует на земле?
   – Как – нет? – усмехнулся Кольча.
   – Да вот уж так, – ответил Тараканов. – Заказали его. Теперь вот расплачиваться надо. – Официант по дороге в избушку исчез, выколачивать чемодан из Кольчи, похоже, не входило в договор с ним. Это доставалось своим.
   А Таракан витийствовал:
   – Зарвался больно, императором возомнил, ему все позволено, деньги хапал сверх меры. Мне выручку сдают, а он у меня забирает. Обкуски оставит – и так годами! Сколько терпеть! У нас – семьи, мы – рискуем, а все сливки ему!
   Говорил по-отечески, снисходительно:
   – Ты пацан еще, Николай! Жизнь только начинается! Должен понять, хозяин и тебя грабил, и тебе недоплачивал. Вернешь спрятанное, оставайся в компании, мы не против, теперь у нас начальничек будет – ого-го! – покруче твоего Валентайна, аж из самой Белокаменной, заживем богаче, а не хочешь – гуляй свободно, никто силой держать не станет, доучись на слесаря, ступай работать, только условие одно, тебе известное, – никому и никогда.
   – Где же хозяин? – выдохнул, не удержавшись, Топорик. Спокойное это нравоучительство убеждало: его и вправду нет!
   – А об этом не спрашивай, – все так же нравоучительно ответил Таракан, – не стало его и все тут. Похорон не будет. Ну дак где деньги?
   Мелькнуло: отдай, ведь это не твое. Разве не ты столько раз думал об этом? И деньги такие страшные, полный чемодан, не твои, и квартира, где живешь, чужая. И сам ты просто подручный, шестерка, обласканная, правда, взлелеянная Валентином для будущих, пока неведомых дел, необиженная и неоскорбленная почему-то. Видно, все же, и правда желал он вырастить шестерку в туза, шестеренку превратить в маховик, выпестовать себе замену. Да еще с винтарем в руках. К каким таким кровавым делам готовил его хозяин – никогда не узнать.
   И как планировал? Грохнуть человека, чтобы замазать Кольчу кровью – уж это братство не на словах, а на уголовном кодексе, на силуэте тюряги. Ведь вон как плавно, не торопясь, но основательно затягивал он ремешки на сиротской раздрызганной натуре. Вот конфеты твоим собратьям интернатовским, а вот режим – ждать свистка, собственные дела в расчет не брать, служить владельцу истово. Сам того не замечая, Кольча, как и все общественные дети, не сильный в этих качествах, овладел потихоньку таким мужским достоинством, как дисциплина, четкость. И преданность командиру. Разве плохо?
   Но прекрасный Валентайн был многоэтажен, это ясно даже Кольче. И он куда-то незримо вел. Вряд ли к тихому лежбищу и дальним странам. До них еще добраться, докарабкаться надо. И на этом открытом поле к неясной цели много препятствий нежданных, даже если ты силен, многоопытен, командуешь другими и обладаешь богатством.
   Кто бы подумал, что так спроста он исчезнет? Что так элементарно уберут его, сильнейшего из сильных, осторожнейшего из осторожных – ведь даже Кольча не знал, где он ночует. А другие, выходит, узнали.
   Андреотти выработал свой моторесурс, вздремывал, отвратный Тараканов пихал его в бок, а с Кольчей не торопился, обрабатывал его психологически.
   – Ну и врал он! – разоблачал вчерашнего своего патрона, перед которым дребезжал аки жестянка на ветру. – И в Афгане-то он воевал. И в Чечне бился. Проверили мы его, и оказалось – просто сидел, ворюга! Такой же, как ты, детдомовец!
   Хлестал он Кольчу, лупил по морде, в самый поддых наносил удары не кулаком, а этими сообщениями. Хотел сломать, думал, что добивает, и многое ему удалось, но не все.
   Дело в том, что Топорик не ломался, слишком закалила его предшествующая жизнь. Из огня да в полымя! Гнуться – гнулся, а чтобы сломаться – не выходило, вот и сейчас сгибался этот паренек, тонкий закаленный прут, а не ломался. Последняя фраза, известие, что Валентайн – сирота, поставило точку. Ведь он знал это. Валентин сам сказал. А от амбалов скрывал, боялся даже он, что сиротство – как клеймо.
   Клеймо?
   Кольча принял решение. Уметь играть, лицедействовать, представляться – одно из искусств, которым как бы обучал его Валентайн, – вступало в силу. Никогда до сих пор у Кольчи это не получалось – слишком прост был, прямолинеен, покорен. И вот согнутый прут разгибался.
   – Смотри, пацан, – вспомнил свою роль широколапый Андреотти, – будешь молчать, станем пытать. Не умрешь, пока не укажешь.
   И вдруг, как гром для обоих этих лопухов:
   – Эх ты, Андрей! Ведь вроде вместе Антоху везли. А грозишь, будто я враг. Будто пойду против всей команды!
   Таракан и Андреотти вскинулись, лыбились, козлы.
   – Должен же я понять, что на самом деле хозяина нету.
   – Охо-хо, – вздохнул Андрей, – нету, пацан, вот те крест.
   – А раз так, – произнес Кольча, – и я скажу.
   Он помолчал, разглядывая, как Таракан и Андреотти подтягиваются, собираются, довольно переглядываются: добились своего.
   – Хозяин наш жил не по карману, – говорил Кольча и удивлялся, слушая себя со стороны: я ли это? – Изображал из себя интеллигента, помыкал всеми, будто слугами.
   – Во, во! – прокряхтел Андрей, а Тараканов облегченно назад откинулся, себя, видать, хваля: какой молодец, добился своего убедительной психологической обработкой.
   – Да ты, паренек, не дурак!
   – Вы думаете, это мне нравилось, – выдавал Кольча несекретные теперь тайны, – ездить с ним в Москву за столько верст, менять там рубли на баксы, хоронить их в каких-то кустах?
   – Так покажешь, пацан? – возбужденно спросил кассир.
   – Да я никогда не считал эти деньги своими! – воскликнул жарко Кольча. И был искренен на сто процентов. – А теперь они принадлежат вам. Раз шефа нет…
   – Ха, – рыкнул Андрей, – кому шеф, а кому утопленник, – и Топорик содрогнулся.
   Боже, так вот какой конец подкинули они Валентайну! Шикарному мужику, их благодетелю, предводителю! Его чуть не вывернуло, но он и тут лишь согнулся.
   – Когда? – спросил он Таракана.
   – А где это? – ответил тот вопросом.
   – За городом. В земле. Может, до рассвета? – Теперь ему было жаль времени, хотелось быстрее. Пока никто ничего не расчухал. Да и ночью, до утра, им не собрать кодлу, впрочем, толпой по таким делам не ходят.
   – Конечно, пацан, – соглашался Таракан, – молодец, пацан.
   Кольча понимал, что перехватывал инициативу, надо было забивать гвоздь до конца, и так, чтобы верили.