- И он пошлет нас подальше. Или вызовет полицию. В любом случае, мне не нравится их стиль. Слишком консервативный.
   Елена критически оглядела витрину магазина. Сестра, жившая за границей уже одиннадцать лет, регулярно завозила Елене одежды свободного мира. Удивить Елену одеждами было нелегко.
   - От этой связки сосисок я бы не отказался. И от окорока тоже. Это мой стиль. Пусть и консервативный.
   Они стояли у витрины магазина, который в Москве назывался бы "Гастроном". Отворилась красивая дверь в бронзовых украшениях и розоволицый аккуратный господин вышел, неся чуть на отлете красивый сверток.
   - И у них лучшее в мире пиво! - мечтательно произнес Еленин супруг.
   На пересечении Гилферштрассэ с мелкой улочкой стояла жаровня, и продавали сосиски и пиво. Они поспешили скорее уйти от тревожного запаха. Отойдя, они обнялись и признались друг другу, что есть очень хочется. Впрочем то, что сегодня у них не было денег, казалось даже забавным. Они были уверены, что очень скоро у них будут деньги. Много денег. Она собиралась работать в Англии моделью, он собирался писать сценарий. Ей было двадцать четыре, ему - на шесть лет больше. В гостинице на подоконнике стояли бутылки с водкой и лежали банки с икрой. И, сняв деревянную раму с кровати и положив ее на пол, можно было сколько угодно заниматься любовью. До самого понедельника.
   Возвращаясь, они прошли через Вестбанхоффэ. В зале, на усеянном окурками камне, размещались кучки по-восточному выглядевших людей, и каждая группка что-то оживленно обсуждала. Исключительно мужчины. Почти все с усами. Восточные рабочие - югославы, знали они со слов привезшего их поляка. На вокзале у них как бы клуб.
   - Опасные люди, - сказал поляк. - Австрийцы их не любят.
   Судя по гримасе, какой поляк сопроводил объяснение, сам он тоже не был в восторге от восточных рабочих. Они с опаской прошли мимо опасных югославов. Елена сильнее, чем обычно, сжала руку супруга у локтя.
   В понедельник в штаб-квартире "Сохнута" им пришлось долго ждать своей очереди. Хорошо и добротно одетые в кожу и джинсы люди, похожие на успешно ворующих цыган, наполняли коридоры организации. Оказалось, что несколько сотен бывших советских евреев из Азии, пожив в Израиле, сбежали в Европу и живут теперь в Вене, добиваясь, чтобы их пустили обратно в Советский Союз. Что им было нужно от "Сохнута", супруги понять не смогли.
   - Вот сумасшедшие! - сказала Елена. - Как дети! Туда! Сюда! Как в анекдоте про старого раввина.
   Он не знал анекдот. Она рассказала ему: "Старый раввин уехал в Израиль, но попросился через некоторое время в Союз. Его пустили. Однако через определенный промежуток времени он вновь подал документы на выезд. Его выпустили. Короче говоря, он проделал эту операцию несколько раз. В конце концов ему сказали в ОВИРе: "Послушайте, дедушка, выберите, наконец, где вы хотите жить. И не морочьте нам голову". А старый раввин им отвечает: "Я нигде не хочу жить. Мне в самолете нравится".
   Они смеялись, целуясь, и он рассказал ей анекдот про глобус. Из той же серии. Тот же старый раввин приходит в ОВИР и объявляет, что хочет уехать из СССР, но не знает куда. Овировец, раздраженный, дает ему глобус и говорит: "Вот, папаша, возьмите, пройдите в соседний пустой кабинет и выберите себе страну, в которой вы хотите жить". Старик скрывается в кабинете вместе с глобусом. Час его нет. Два его нет. Овировец, встревоженный, открывает дверь в соседний кабинет. Раввин сидит на полу и грустно глядит на глобус. "Вы решили, папаша? - спрашивает овировец. - Выбрали страну?" - "Простите, молодой человек, а у вас нет другого глобуса?" - говорит старик.
   Они хохотали, вызывая недоумение подпирающих стены или неспокойно трущихся задами о стулья посетителей. Наконец назвали их фамилии. В закуренном офисе стучали сразу несколько пишущих машин, и сразу несколько сотрудников на нескольких языках беседовали с посетителями. Громкость собеседований варьировалась от крика до полушепотов. Испуганное семейство из десятка душ облепило стул, на котором покоился полуживой, с пергаментным лицом, глава семьи.
   Женщина, напомнившая ему его истеричную тетку Лидию, худая, в пиджаке, проглядев их бумаги, тяжело вздохнула.
   - Кого они нам посылают! - вскричала она, обратившись за сочувствием к коллегам по офису и к посетителям. - Русских! Наши люди годами не могут выехать, а эти...
   Она поглядела на пару с нескрываемым отвращением. Было ясно, что окончательно и бесповоротно их поместили в категорию "ненаших людей". Хитроумный Солнцев в Москве такого поворота событий не предвидел.
   - Что же нам теперь делать? - спросила Елена.
   - О, я не знаю, делайте что хотите! - Пиджачная "Лидия" встала и стоя начала нервно перебирать бумаги на столе.
   - Дайте нам хотя бы немного денег. Мы же должны как-то существовать. Мы не знаем языка. Что же нам теперь умереть, если мы не евреи? Объясните нам хотя бы, как получить визу в Англию. - Он вспомнил, что с теткой Лидией следовало разговаривать очень спокойным тоном.
   - Я ничем не могу вам помочь. "Сохнут" принимает на себя заботу только о людях еврейской национальности. Вы знали, что делали, когда уезжали! Выудив нужную бумагу, "Лидия" обратилась к печатающему на машине пожилому типу в помятом костюме: - Они сплавляют нам своих бездельников и преступников, все антисоциальные элементы, как будто мы - свалка, куда сбрасывают мусор!
   - Какие вы все мерзкие! - сказала Елена. - В Москве мы знали других евреев!
   - Вы действительно мерзкие, - сказал он вежливо. Обнявшись, они вышли. Она расплакалась уже за дверью.
   - Поневоле станешь антисемитом, - сказал он.
   До этого он был антисемитом только единожды, на протяжении года и четырех месяцев, когда был любовником Елены. Антисемитизм его, впрочем, был направлен исключительно против одного семита - мужа Елены - Виктора. В день, когда Елена ушла от Виктора к нему, антисемитизм покинул его.
   В коридоре опытные азиатские евреи научили их уму-разуму. Объяснили, что существует организация, называемая Толстовский фонд, помогающая устроиться на Западе полуевреям и людям русской национальности.
   - К сожалению, Толстовский фонд дает своим эмигрантам вдвое меньше денег, - сказал молодой израильский гражданин с усами и в джинсах, поглядывая на Елену с интересом. - Они - бедные.
   Так на третий день своего пребывания в свободном мире они попали в бедные люди. Стали эмигрантами второго сорта. К первому по праву рождения принадлежали евреи.
   Они сумели добраться до бюро Толстовского фонда. Он вел ее под хмурым небом, сверяясь с подаренной усатым израильцем картой Вены. Они поворачивали на нужных углах, шагали по нужным улицам, и лишь к концу оказавшегося значительно более долгим, чем oни ожидали, путешествия, она устала и разнылась. Последний километр они отдыхали через каждые несколько минут, и он уговаривал ее пройти еще один блок. Блоки были мрачные и солидные. Ручки массивных дверей начищенно сияли. Она кричала, что она не солдат, и что ему, привыкшему к заводам и сумасшедшим домам, бывшему вору и рабочему, сейчас легче, а ей, Елене, тяжело. Что она девушка изнеженная и привыкла к роскоши. Ему пришлось прикрикнуть на нее. Она обиделась и убежала в боковую улицу, где пыталась спрятаться от него в подъездах нескольких домов. К ее отчаянью и удивлению оказалось, что все двери австрийских домов заперты. Он бежал за ней, а случившиеся в этот момент на улицах австрийцы в мохнатых зеленых пальто удивленно повернули к ним в фас розовые блины лиц. Подавляющее большинство австрийцев и австриек почему-то пользовались в том сезоне зелеными шерстистыми пальто-балахонами. Он нагнал ее, и они помирились, целуясь на холодном ветру, примчавшемся от Дуная, но он почувствовал, что это лишь первая их ссора. Что будут и другие. В новых обстоятельствах их новой жизни его опыт заводов и сумасшедших домов был куда более употребим, чем ее московский опыт дочери полковника и жены богатого художника.
   В Толстовский фонд они опоздали. Бюро закрылось. Путь назад был кошмаром, каковой он постарался преодолеть поэтапно, улицу за улицей. Туфли натерли кровавые пузыри на Елениных щиколотках, и, очевидно, каждый шаг причинял ей боль. Он сказал ей утром, чтобы она надела удобные туфли, но, разумеется, Елена не могла себе позволить явиться в публичное место не на каблуках. Может быть понимая свою вину, она молчала и больше не жаловалась. Он думал о том, что один он бы прошагал через город быстро и весело и увидел бы множество интересностей. С Еленой же он видел только Елену. Она думала, что одна она нашла бы способ, как доехать до отеля. Остановила бы автомобиль. Например, этот черный "мерседес", за рулем которого сидит седоусый симпатичный мужик в черном костюме и при галстуке...
   Когда они вышли на финишную прямую - на Мария-Гильферштрассэ, уже горели фонари. Витрины магазинов были ярко освещены холодным дневным светом, и, нагие и прекрасные, покоились в витринах все удовольствия свободного мира. Поросенок, обложенный листьями салата, помидорами и огурцами. Ветчина. Знаменитые венские пирожные. Бижутерия, камни голубые и зеленые, оправленные в золото и серебро. Английские шляпы. Австрийские шляпы. Пальто для фрау и фройлайн. Пальто для герров: для адвокатов и докторов. Пальто попроще: для водопроводчиков, трубочистов и сталелитейных рабочих. Автомобиль "фольксваген" медленно вращался под стеклянным колпаком. В автомобиле помещалась ярко одетая пара молодых манекенов. Он - в клетчатой кепке сжимал руль, она, разметав рыжий парик по плечам, прижималась к нему. Деревянные лица манекенов пылали от невозможного восторга. За двадцать минут домчит "фольксваген" пару от "Сохнута" до Толстовского фонда и за двадцать пять - до отеля...
   Менеджерша материализовалась из клуба сигаретного дыма, когда они проходили мимо комнаты-офиса. Как будто поджидала их. Из-за ее плеча высовывалось личико ухмыляющейся подружки. В глубине офиса светилась, как фонарь сквозь туман, настольная лампа. Под лампой стояла бутыль не то виски, не то шнапса, очевидно, доселе развлекавшая подружек. И два сосуда.
   - Гуд ивнинг, - сказала вежливая Елена.
   - Гутэн абен, - сказала менеджерша. И выдала фразу, значение которой, разумеется, не было понято ни Еленой, ни ее супругом.
   - Что она сказала? - спросил он.
   - Понятия не имею. - Елена сделала несколько шагов по направлению к их комнате. Он тоже сделал шаг.
   - Хальт! - сказала менеджерша.
   "Хальт" он понял. В старом отцовском самоучителе немецкого языка, еще военных времен, называемом "Памятка воину", солдат обязан был, нацелившись "калашниковым" в немца, крикнуть ему: "Хальт! Хэндэ хох!" Он остановился.
   - Мани! - сказала менеджерша. - Аржан! Гелд! Айн, цвай, драй - она загнула три пальца.
   Он покачал головой.
   - Не понимаю! - Хотя уже начал понимать.
   Менеджерша обратилась к подружке с длинной фразой, во время произнесения которой она несколько раз с презрением взглядывала на пару. Затем вдруг протянула руку и, похлопав его по накладному карману плаща, вскричала:
   - Мани! Аржан! Денга! Гелд... юдэн!
   - Толстой фонд... - выдавил он. - Завтра. - И пошел за Еленой.
   Менеджерша еще кричала им вслед, и в злых фразах он различил опять лишь два слова: "Гелд!" и "Юдэн".
   Бросившись на постель, Елена сказала:
   - Ты понял? Эта стерва принимает нас за евреев. Она хочет, чтобы мы заплатили за отель. Она уверена, что у евреев всегда есть золото. - Елена подняла руку и поглядела на свои красивые кольца. - Стерва наверняка была надзирательницей в Аушвице или Треблинке.
   Обнявшись, они вскоре уснули, и обоим приснился один и тот же сон. Сергей Сергеич в портупеях и сапогах, с ТГ на бедре едет, сияя золотыми погонами, в открытом "опеле" по Мария-Гильферштрассэ, а они сидят рядом с ним. Дети военного коменданта. Из дверей отеля выбегает менеджерша и, плача, бежит рядом с "опелем", умоляя ее пощадить.
   СЫН УБИЙЦЫ
   Я вспомнил о Лешке недавно, после того как у меня украли золотые запонки, - его подарок. Суки-бляди воры прошли по карнизу, выбили стекло в окне и проникли в жилище писателя Лимонова в Марэ. Золотые запонки были единственной ценной вещью, которую им удалось найти.
   Шла весна 1977 года. У меня не было работы, бедный и одинокий, я жил в полуразвалившемся отеле на Бродвее. Из моего окна на десятом этаже "Дипломата" я мог лицезреть окна Лешкиной квартиры на Колумбус авеню. В квартире было пять комнат, и кроме танцора Лешки в ней жили еще балетмейстер Светлана и балетный критик Владимир. Разумеется, балетным эмигрантам в Нью-Йорке жилось много лучше, чем поэту Лимонову. Ими интересовались. К ним приходили знаменитости. Бывал у них критик Клив Барнс, Макарова и маленький Миша Барышников. Меня приглашал Володя, когда знаменитостей не ожидалось, ему было любопытно со мной спорить, он находил во мне черты человека из подполья - героя Достоевского. Я приходил охотно, Владимир ведь всегда кормил меня. С Лешкой нас сближал алкоголь.
   На голову выше меня, могучее большелицее и большеносое существо с голым надо лбом черепом, Лешка Кранц учился в той же балетной школе, что и Нуриев. Никогда не достигнув седьмого балетного неба, где в холодном одиночестве пребывали сверх-звезды, Лешка, однако же, был вовсе не плохим танцором, - в ту весну он был Дроссельмейером в "Щелкунчике". Характерная, но вполне почетная роль. Лешке было около сорока, балетная карьера его кончалась, ему предстояло переходить в балетные учителя или балетмейстеры. Мне казалось, что именно от этого он и пьет.
   В один из вечеров, выдув бутылку виски "Белая лошадь", мы сошлись с Володей в яростном споре на банальную тему: "Солженицын. Плохой или хороший писатель?" Володя стоял за Солженицына, я - против. Выиграл я. Полный желания взять реванш за поражение, Володя начал меня задирать.
   - В глубине себя, Лимонов, ты - несвободный человек, - заявил Володя, ты боишься самого себя. Ты боишься найти в себе гомосексуальность... Слабо тебе выспаться с Лешкой! Смотри, какой красавец! Богатырь!
   Я хохотал над его демагогией. Как малые народы гордятся своими знаменитыми представителями, корсиканцы - Наполеоном, грузины - Сталиным, так Володя гордился знаменитыми гомосексуалистами от Александра Великого до Оскара Уайльда. Щедрому Володе хотелось приобщить всех друзей к великой малой этой народности, и он радостно открывал в приятелях латентный гомосексуализм. Сам Володя не боялся найти в себе... Он нашел в себе гомосексуализм еще в Ленинграде, в возрасте восемнадцати лет, и с тех пор жил, даже нарочито декларируя свой гомосексуализм, подчеркивая его.
   Я сказал, что свободен безгранично. Володя закричал, что я трус. Лешка гоготал и откупорил вторую бутылку виски, уже не "Белую лошадь". Короче, мы напились. Напившись, я совершил противоественное - пошел с Лешкой в постель. Из хулиганства.
   Утром Володя убежал в какой-то журнал, а мы с Лешкой спустились в бар на Колумбус авеню. Лешка залпом проглотил свое пиво и потребовал у бармена еще бокал. Выпив второе пиво, он, очевидно, счел нужным объяснить мне свой энтузиазм по поводу алкоголя.
   - Лимоша, - сказал он, положив свою руку на мою, - всю жизнь я стеснялся своего пьянства и часто задумывался, почему я, сын маленькой интеллигентной еврейской докторши, надираюсь, как русский мужик...
   - Не всякий русский мужик пьет, - возразил я. - Я вот пью, но мой отец, если ему случалось выпить пару рюмок водки, болел после этого несколько дней.
   - Согласись все же, Лимоша, что русский мужик пьет больше и выразительнее, чем еврей. С криком, с удалью, со скандалом...
   - Согласен.
   - Я спрашивал маму Дору: "Мама, может, я не твой сын? Может быть, ты меня взяла из детского дома?" Мама грустно смеялась и говорила, что, увы, я ее сын. Ты знаешь, что я уже старый козел, что я родился в 1937, Лимоша, в один год с Рудиком Нуриевым?
   - Я не люблю зазнайку Рудика, Лешка...
   - Имеешь право. Я тебе уже рассказывал, Лимоша, что я родился в лагере, в Сибири?
   Он мне не рассказывал. Я качнул головой, что нет.
   - Моя мамочка Дора была активной партийкой. Но в начале 30-х просчиталась и приняла не ту сторону. Имела несчастье определиться в одну из фракций, позднее охарактеризованных как троцкистская. Партия тогда развлекалась тем, что активно уничтожала сама себя, ну, ты знаешь нашу доблестную историю... Короче, когда Сталин и его ребята победили всех и оказались у власти, мамочка вместе со своей группой загудела в лагерь. Лешка посмотрел на меня добрыми глазами. - Тебе интересно, Лимоша?
   Я тогда уже понял, что я писатель, и старался слушать людей, а не пытаться произвести на них впечатление.
   - Интересно.
   - Банальная история, да? Папа Самуил заделал ей ребенка, и вскоре после этого счастливую троцкистскую пару арестовали. И меня в животе мамочки.
   - История в духе Солженицына, - сказал я.
   - Не совсем. Слушай дальше, Лимоша... Папа из своего лагеря никогда не вернулся. Мама Дора вышла из лагеря в сорок первом году, потому что стране потребовались медицинские работники, а ее участие в троцкистской группировке ограничивалось участием в общем трепе на подпольных собраниях. Вместе с мамой вышел я... Вырос, мама отдала меня в балетную школу, где меня научили красиво бегать по сцене в сопровождении музыки и еще множеству приятных, но нехороших с точки зрения советского общества вещей...
   - Володя говорил мне, что ты спал с Рудиком?
   - Всего несколько раз, Лимоша... В первый год обучения. - Лешка довольно улыбнулся. Он очень гордился этой короткой связью с суперзвездой. Так вот, Лимоша... Жил я, уверенный в своем прошлом, настоящем и будущем, как вдруг началось... как бы это явление поточнее определить... всеобщее брожение. Вначале сбежал Рудик. За ним - Пановы, Наташа Макарова, Миша Барышников. Рудик стал на Западе мультимиллионером и сверх-звездой, а мы там все продолжали отплясывать за зарплату, равную зарплате слесаря. Я был хорошо устроен в Ленинграде... Ты понимаешь, что я имею в виду. У меня был прекрасный любовник Жорж, много друзей, впереди у меня было светлое и спокойное будущее балетмейстера. Ты знаешь, что в нашем бизнесе, как в футболе, тридцать семь - пенсионный возраст. Это у вас, писателей, в тридцать семь карьера обычно только начинается...
   Я был с ним согласен. Я кивнул.
   - Я имею обыкновение изменять своим любовникам... Не от злобности, но скорее, по причине общительного характера, Лимоша. Изменял я и Жоржу. И достукался. В один прекрасный день он ушел от меня со страшным скандалом, назвав меня неудачником, алкоголиком и старой шлюхой. Одновременно Володя подал документы на выезд в Израиль. Естественно, в Израиль он ехать не собирался, его уже ждали в Штатах. Володя - мой очень близкий друг, ты, наверное, уже успел в этом убедиться. Я тоже решил подать документы на выезд в Израиль. Ты знаешь, Лимоша, что для выезда, кроме всего прочего, требуется согласие родителей?
   Я знал. Если родитель желает тебе зла, он может не дать согласия, и будешь ты сидеть в СССР против твоего желания. Закон есть закон.
   - Мама Дора без проблем дала письменное согласие. В отделе виз и регистраций меня, однако, спросили, а где согласие второго родителя? Я сказал, что мой отец умер в лагере. "Принесите нам свидетельство о смерти". Мама Дора грустно сказала, что свидетельства о смерти у нее нет. Я подал заявление во Всесоюзное бюро по розыску умерших и пропавших и стал ждать. Через три месяца меня вызвали в бюро открыткой и сообщили, что отец мой жив, и вручили лист бумаги с его адресом... Деревня Малые Броды в Красноярском крае. Лимоша... Над адресом значилось неслышимое мной никогда имя: Иван Сергеевич Рябов...
   Я присвистнул. Лешка улыбался.
   - Я явился к мамочке, заслуженному доктору Российской Федерации, и спросил ее, что все это значит. Она разрыдалась и сказала, что всю жизнь пыталась сохранить от меня правду моего рождения, но вот, увы, не смогла. Что она не была беременна от Самуила Кранца, когда ее арестовали. Что осужденный за убийство уголовник Иван Рябов изнасиловал ее в лагере, и что она не смогла даже сделать аборт...
   - Да... - сказал я. - Шекспир за колючей проволокой... Какие страсти!
   - Страсти, да, и сентименты, но мне нужна была справка, Лимоша. Я поворочался в постели ночь, а наутро купил билет на самолет... Через полчаса после того как мы приземлились в Красноярске, началась страшнейшая пурга, и мне пришлось проспать ночь в гостинице. Проспал я ее с бутылкой водки, эту ночь, как ты сам понимаешь. Еще двое суток ушло у меня на то, чтобы по железной дороге, а затем на попутном грузовике добраться до деревни Малые Броды. Хорошая деревня, Лимоша, Малые Броды. Вкусно пахнет дымом... Снег, мощный еловый лес, много неба...
   - И? - прервал я его нетерпеливо.
   - Здоровый сибирский дом за забором. Открыла мне калитку и отогнала овчарку баба с татаро-монгольским лицом. Большая и еще молодая. Я спросил: "Здесь живет Иван Сергеевич Рябов?" - "А вы кто будете?" - спросила баба, забросив за спину косу. - "Сын его". В комнате, куда она ушла, заскрипели половицы, и вскоре вышел ко мне в сапогах, в старых армейских брюках-галифе и белой нижней рубахе мой папочка, Иван Сергеевич Рябов. Никаких сомнений, Лимоша, тот же здоровый нос клубнем, те же губищи и рост медвежий. Одно только отличие: у меня лысина уже тогда начиналась, а у старого бандита седой короткий чуб на лоб спадал... - Лешка замолчал, мечтательно улыбаясь.
   - Справку он мне дал. Что согласен на мой выезд в Израиль и материальных претензий не имеет. После того как мы выпили три пол-литры водки, он вдруг откинулся на спинку стула, подмигнул мне и сказал: "Мать твоя врет, что я ее изнасиловал, Лешка! Это ей перед тобой неудобно. Она сама мне дала. Не могу сказать, что по большой любви, но думаю, что защиты она во мне искала. Я ведь "паханом" в лагере был. Меня боялись. А если б не со мной, ей бы со всей зоной, может быть, пришлось бы спать. А уж с конвойными так точно. Уж очень она свеженькая и смазливая была... Изнасиловал я ее, ишь ты!.. - Старый бандит хмыкнул. - Еще два года после твоего рождения я ее насиловал. Пока меня не перевели в другой лагерь..."
   Лешка помолчал, потом спросил:
   - Тебе не кажется, Лимоша, что реальность, как матрешка? Одну оболочку случайно догадаешься снять, а под ней другая, под той еще одна и еще одна...
   - Я часто думал, что мои родители - не мои родители, - сказал я. - До того я на них не похож. Но документы этого не подтверждают. В свидетельстве о рождении...
   - Ха, свидетельство о рождении... - Лешка погладил меня по плечу здоровенной ручищей. - Бумажка. В бумажке что угодно можно написать... Иногда, Лимоша, я жалею, что узнал старого бандита-папашу только перед самым отъездом. Может, был бы я другим человеком. Мы же строим себя согласно нашему представлению о том, кто мы. Я всегда думал о себе, как о "Лешке Кранце, сыне евреев-троцкистов, интеллигентной пары", и в друзья, очевидно, подсознательно выбирал таких же интеллигентов-декадентов. И профессию выбрал декадентскую. Темперамент мой и пьянство мое нееврейское меня только и смущали... - Лешка вдруг загреб меня за плечи и притянул к себе: - Эх, Лимоша! Может быть, нам с тобой надо бы по тайге с ружьями бродить, да с девками-монголками спать, а мы тут им Дроссельмейеров, Лимоновых исполняем...
   - Может быть, - сказал я. - Мне тоже раз в год кажется, что я не ту судьбу себе выбрал, Лешка. Но уж если взял, нужно ее играть. Нельзя шарахаться от одной к другой. Не то станешь неудачником... А кого твой папаша убил, а, Лешка?
   - Кассира, Лимоша, замочил. Денег милиция так и не нашла. Спрятал, наверное, хорошо. При Сталине смертной казни не было, 25 лет получил. Вышел и там же, в Красноярском крае, на поселении остался. Никто, Лимоша, не знает, где человек счастливее и когда. Может, Иван Рябов счастливее Лешки Кранца...
   Мы выпили за папашу-бандита и его монголку. Чтоб им было весело в их Сибири. И так как ничего уже с нашими судьбами поделать не могли, вернулись в постель. В тот день он и подарил мне золотые запонки. На память.
   ТОНТОН-МАКУТ
   Они подошли ко мне, когда я уже вывозил тележку за пределы таможенного зала. Двое, по-американски рыхлые и бесформенные. Два тюка с грязной одеждой. Белый и Черный. Черный развернул у меня перед носом бумажник. В таких бумажниках у них всегда бляха или удостоверение.
   - US-customs*. Пройдите с нами!
   Обычный таможенник, черный, худенький паренек, пропустил меня, лишь мельком заглянув в мою сумку.
   - Добро пожаловать домой, мэн!
   Вот тебе и "Добро пожаловать". Один из чемоданов принадлежал не мне, я даже не знал, что в нем лежит. Друг Димитрий привез мне чемодан прямо в аэропорт. Теперь (у меня сжалось сердце), если в чемодане окажется пакет с героином, что я буду на хуй делать? Поди докажи, что это не мой героин! Посадят лет на десять. С моей репутацией антиамериканского писателя с удовольствием посадят, и никогда не выйду... Грязный зал перевернулся несколько раз у меня перед глазами. И, о издевательство! Как приговоренного к казни заставляют выкопать себе могилу, я обязан толкать перед собой тележку.
   Мы приблизились к дверям, окрашенным в цвет свежего дерьма алкоголика.
   - Внесите чемоданы!
   Никакого желания помочь мне у них не появилось. Внес оба чемодана и сумку. Под их ухмылки.
   - Положите чемоданы на столы!
   Положил. Столы как в морге, в полиции, в тюрьме - металлические, функциональные, серые и скучные, дешевые и надежные, как вся их цивилизация.