Страница:
"Подельники" сообщили мне поступившее из-за решетки уточнение. Да, нас будут судить, но сейчас нас повезут в большой комиссариат. Меня опять приковали к мясистой руке Эжена и прямо со ступенек комиссариата ввели в полицейский фургон. Однако я успел увидеть кусок неизвестной мне площади и свободных людей, хуячащих по своих делам. Я вспомнил, что в книгах Солженицына они называются "вольняшки". На улице было холодно, и я счастлив был, что дверь фургона тотчас же закрыли.
Преимущества передвижения по Парижу в полицейском фургоне очевидны. Ни хуя не нужно ждать в потоке машин. Включив сирену, шофер мгновенно домчал нас куда надо. Давидов первая, затем мы с Эженом неравными сиамскими близнецами спрыгнули на тротуар. Полдюжины флике, окружив нас, повели к двери. Мимо, очевидно в лицей, шла группа девочек-подростков. Их группа остановилась, чтобы дать пройти нашей группе. Они улыбнулись мне преступнику в белом пальто с белым фуляром на шее, и я улыбнулся им в ответ. "Ах, полиция арестовала важного преступника, мафиози в белом пальто. Мафиози и его подручных", - может быть, подумали лицеистки. Mне вдруг сделалось очень стыдно перед юными пиздами за то, что я не мафиози, а всего лишь... смирно сидел на заднем сидении "фольксвагена" в прошлую ночь. Мне стало стыдно, что я не заслуживаю почестей, мне оказываемых, - катания с сиреной по городу Парижу и эскорта из полдюжины сильных зверей в мундирах и кепи. Мне отчаянно захотелось быть большим преступником...
В новой камере было тепло. Даже слишком. Камера была в три раза меньше предыдущей и напоминала лифт среднего размера. В ней уже находился один "зэка" - мальчишка лет пятнадцати. Впоследствии выяснилось, что несовершеннолетний удрал из дома. Сидеть имел возможность только один человек - в амбразуре зарешеченного окна. Остальные должны были стоять. Стена нового места заключения была необыкновенно толста. Возможно за подобными могучими стенами сидел в Бастилии де Сад. Однако же, о счастье и о удовольствие, в камере были четыре стены. И была дверь! Нас запирали! Отгораживали от мира.
К несчастью, они все тотчас же закурили. Мальчишка-узник выпросил у Эжена житанину и, прислонясь к стене, блаженно наполнившись дымом, закрыл глаза. Я не запротестовал против дыма, не желая наживать себе врагов. Психологически я всегда готов к бессрочной отсидке и даже, может быть, к пожизненному заключению. Мой жизненный опыт научил меня, что ничего хорошего от властей ожидать не следует. И от народов тоже... В сущности, я также профессионально подозрителен, как и полицейские. Однако основанием для полицейской подозрительности служит то обстоятельство, что они меня не знают, для меня же то, что я их полицейскую натуру изучил во многих ее вариантах.
Я снял "блан манто", аккуратненько сложил его много раз и, вытерев пол носовым платком, уселся в углу у двери. Пальто, уменьшившееся до размеров хорошо сложенного пледа, я положил на колени. "Не следует опускаться, сказал я себе. - Следует следить за собой..." Эммануэль Давидов вдруг стала кричать на покрасневшего Эжена. Я же, мимоходом отметив, что их ссора известный исследователям тюрем и лагерей феномен "перенесения раздражения на другой объект", с сожалением констатировал, что "отжимания от пола" в такой миниатюрной камере будет делать невозможно. Придется ограничиться приседаниями, наклонами, верчением шеи и поворотами корпуса.
Они вскоре сами ограничили потребление сигарет, убедившись, что воздух исчез из камеры. Мальчишку забрали двое следователей. Один - пузатый, в волосатом пиджаке цвета скорлупы грецкого ореха, другой - этакий симпатяга-чиновник. Я решил, что лучше попасть к грубияну с пузом, в пиджаке грецкого ореха. Грубиян может тебе врезать пару раз в живот, но миляга-чиновник подготовит тебя, вежливый, к самому большому сроку.
Только к одиннадцати часам вызвали из камеры Эммануэль Давидов. Раз уж ты у них в лапах, они спокойно "берут свое время". И в Москве, и в Лос-Анжелесе, и в Париже. Шубу Давидов оставила Эжену. Мое испорченное личным опытом и американскими фильмами воображение предвкушало трагическое возвращение Давидов в камеру. Избитая, лицо в крови, она обвисает меж двух полицейских. Флики вталкивают ее и захлопывают дверь, скрежещут замками, запирая, а мы бросаемся к телу Давидов, и Эжен кладет ей под голову шубу. Садится на пол и плачет. Его толстая спина колышется...
Давидов переступила порог камеры сама и очень злая.
- Ебаные флики! Они действительно решили судить нас!
- Но за что, Боже мой! - воскликнул Эжен и стал ломать руки.
Я уже замечал эту странную в большом, дородном мсье привычку. Теперь, в горячей крошечной камере, он ломал руки беспрерывно. Может быть, руки у него чесались, может быть, ему очень хотелось поиграть на рояле? В дневное время Эжен был причастен каким-то образом к науке химии. Вечерами он был причастен к Эммануэль Давидов, к алкоголю и игре на рояле. Отчасти из-за этого его пристрастия мы и мчались сквозь ночь в "Балалайку". Чтобы Эжен и профессионал Жаки играли бы вдвоем на рояле и пели.
- Они обвиняют нас... - Давидов закурила и, держа сигарету в руке, стала загибать пальцы: - Первое. В провоцировании инцидента. В том, что я резко затормозила перед "4-Л". Второе. В отказе подчиниться полиции. Они утверждают, что первый мэк, остановивший нас на Трокадэро, был спокоен и в полицейской форме... И третье. Мы обвиняемся в бегстве от полиции.
- Но мы-то думали, что это бандиты! Как отличить размахивающего револьвером полицейского в гражданском от бандита? - Эжен еще энергичнее захрустел руками и зашагал на месте.
- Комиссар утверждает, что среди них был один полицейский в униформе. Шофер.
- Ложь! И первый мэк, ломившийся к нам в "фольксваген", был в гражданском! Никто из нас не видел ни клочка полицейской формы!..
Меня вывели на допрос после вернувшегося мокрым и красным Эжена. Преодолев несколько колен коридора, я вошел в комнату, так же густо наполненную дымом, как и наша камера. Лысый, мускулистый человек в синей рубашке с закатанными до локтей рукавами сидел за серым металлическим столом. Рядом развалился, нога на ногу, персонаж в полицейской форме. Какой из них комиссар? Я выбрал в комиссары мускулистого, с закатанными рукавами. Из-под рубашки под самое горло выползала белая тишорт. Я сказал:
- Бонжур, мсье! - и скромно примостил задницу на край стула, на который мне указал мускулистый.
- Вы - советский русский, мсье? - с осторожной ласковостью спросил меня тот, кого я сам назначил комиссаром.
- Нет, - сказал я. И больше ничего не сказал.
Комиссар поскучнел. Может быть, он лелеял надежду, что я окажусь крупным советским шпионом и он, комиссар, раскроет мой террористический заговор?
- Если вам трудно объясняться по-французски, инспектор немного говорит по-английски, он переведет. - Инспектор утвердительно качнул ногой в полицейском ботинке. - К трем часам приедет переводчица с русского, и тогда мы сможем зарегистрировать ваши показания.
- Мадам Давидов прекрасно владеет русским. Она могла бы перевести мои показания, - сказал я по-английски, гладя на инспектора.
- Мы не можем воспользоваться услугами мадам Давидов по техническим причинам. Она обвиняется в том же преступлении, что и вы. - Инспектор употребил слово crime.
"Ну уж так прямо и crime! - подумал я. - Разве если расценивать как crime пребывание в "фольксвагене. Это они совершали крайм, ваши полицейские. Пытались меня угрохать". Однако, разумный, я не стал их оспаривать.
- Мсье комиссар?! - сказал я. - Могу ли я позвонить моему издателю? У меня с ним свидание в 12.30?
Они обменялись несколькими фразами.
- Давай номер! - сказал комиссар.
Я, не умея произнести, написал на куске бумаги номер. Комиссар сам, какой почет, набрал мне его. Калипсо в издательстве сняла трубку и, очевидно, сказала, как обычно, скороговоркой:
- Издательство "Рамзэй". Бонжур!.. - Комиссар передал трубку мне.
- Калипсо, бонжур. Это Эдуард Лимонов. Могу я говорить с Коринн, пожалуйста?
Атташе дэ пресс, слава Богу, была на месте.
- Бонжур, Коринн. Я не смогу быть в 12.30 в ресторане "Сибарит".
Атташе дэ пресс не задают лишних вопросов. Коринн не спросила меня: "Почему?" Она спросила:
- Когда ты сможешь? Какой день тебе удобен?
- Не знаю. Я звоню тебе из полиции. Я арестован. - Я говорил по-английски. Инспектор старательно вслушивался. Комиссар, не понимающий английского, заскучал. Я решил не раздражать начальство без нужды.
- Орэвуар, Коринн.
- Надеюсь, что с помощью такого бесподобного паблисити-трюка твоя книга будет хорошо продаваться. Не падай духом.
"Бесподобный паблисити-трюк! - размышлял я на обратном пути в камеру. Хуй его знает, что у них на уме? Может быть, им не хватает одного осуждения до выполнения их полицейского месячного плана? Как раз конец января. Врежут пару лет... Откуда я знаю, какие у них тут порядки... - Однако моя научившаяся не унывать ни при каких обстоятельствах натура тотчас же нашла в предстоящем тюремном заключении массу достоинств. - Выучу в совершенстве французский язык. И выучу тюремное арго! Стану писать по-французски. А сколько материала для книг в тюрьмах прямо под ногами валяется. Достоевский стал Достоевским, лишь пройдя через каторгу. И Жан Женэ вряд ли стал бы Женэ без тюрьмы... Да и кто тебя ждет на свободе? Никто тебя не ждет. Эммануэль Давидов ждет ребенок. У нее есть холеный отец и мать-аристократка. У химика-пианиста Эжена есть нелюбимая им, но семья, а кто ждет тебя на улице Архивов? Никто, и это хорошо. Ты - компактная, независимая единица. Все твое с тобой. Сиди себе. Может быть, позволят иметь карандаш".
Их было четверо в камере, когда я вошел. Вернулся с допроса мальчишка, глаза были красные, очевидно, плакал, и стоял, прилипнув к стене необыкновенно грустный, дистрофического сложения человек в джинсовом костюме. Было ясно, что он молод, но совершенно безволосая голова и преждевременные глубокие складки на лице заставляли думать, что тяжелая болезнь поселилась в джинсовом человеке. Я решил, что у него рак и его подвергают хемотерапии.
- И я хочу позвонить! - вскричала Давидов, узнав о том, что мне позволили позвонить в издательство. - Я должна позвонить моему мальчику и моему адвокату!
Эжен застучал в дверь, требуя внимания. После переговоров с недовольным полицейским Давидов увели.
Вернулась она нескоро, но заметно повеселевшая.
- Есть надежда, что мы сможем выбраться отсюда, избежав суда. Адвоката не оказалось в бюро, и мне в голову пришла прекрасная идея. Я позвонила приятелю Франсуа, моего покойного мужа. Он комиссар полиции и тоже пьед-нуар*. Он сказал, что приедет говорить с нашим комиссаром...
- Когда? - Эжен возобновил ломание рук. - Жрать хочется.
- Сказал, что выезжает.
Ракового больного увели. Я смог опуститься на пол и принял ту же позу, в какой находился до вызова на допрос.
- Странный ты, Эдуард... - сказала Давидов, примостившись в нише окна. - Почему ты молчишь? Ты что, их боишься?
- Да, - сказал я. - Я им не доверяю. И я их боюсь. И что я должен по-твоему делать? Биться головой о стенку?
- Но ты не проявляешь эмоций, Эдуард, - осторожно заметил Эжен. - Нужно выбираться отсюда. Нельзя вести себя пассивно. Ты сказал им, что ты писатель, что у тебя как раз сейчас вышла книга?
- Что писатель - сказал. Что вышла книга - нет. Спросят - скажу. Я не хочу выглядеть как глупый хвастун.
- Нужно было сразу же заявить: "Я - писатель! Если вы сейчас же не выпустите нас, я устрою скандал во всех газетах!" - Давидов стукнула себя по колену кулаком.
- Вот этого-то они и не любят больше всего. Когда их запугивают связями и положением.
- Откуда ты можешь знать французскую полицию! Они боятся паблисити! Если они поймут, что схватили известного писателя, они постараются замять нашу историю. А я им сказала: "Этот парень в белом пальто - известный русский писатель! И если вы не хотите неприятностей - оставьте нас в покое! Выпустите нас!" - Давидов сердито перебросила волосы с правой груди на спину.
- Я буду известным писателем. Но я еще не известный писатель, - твердо сказал я.
И они оставили меня в покое, поняв, что меня не исправишь. В основном, я так понимаю, им было неприятно мое молчаливое спокойствие. Я себе сидел на корточках, как китаец, накурившийся опиума, и старался размышлять о приятных вещах. Они же, прилепившись друг к другу, замерли на некоторое время в нише окна. Но так как беспокойство разрывало их изнутри, они вскочили и стали ругаться.
Около трех часов, в это время у "вольняшек" кончается ленч, или дэжэнэр, явился уже знакомый мне инспектор, увел Давидов и почти мгновенно возвратил. Давидов улыбалась.
- Мой приятель комиссар обедал с нашим комиссаром. Сейчас нам принесут сэндвичи и пиво. Зарегистрируют наши показания и показания бригады бандитов. Бандиты прибудут в четыре. Все утро они, оказывается, отсыпались... Комиссар должен надавить на них, чтобы они сняли обвинения против нас. Я видела свой "фольксваген". Он стоит во дворе. Нам всем очень повезло, вы знаете... В "фольксвагене" две пулевые дыры. Кстати говоря, в задней части автомобиля. Там, где сидел ты, Эдуард...
Давидов продолжала выдачу информации, я же подумал, что если я действительно выйду отсюда через несколько часов, то в ближайшие несколько лет с головы моей не упадет и волос. Мне можно будет преспокойненько расхаживать вблизи всяческих опасностей. Пролетевшие прошлой ночью мимо пули дали мне достаточно долгий и прочный иммунитет от посягательств мадам Судьбы на мою жизнь.
Усталая женщина русского происхождения, в глупой меховой шапке, призналась и мне, и комиссару, что она никогда не слышала о писателе Лимонове. Я скромно сказал, что в декабре вышел мой первый роман, но что она еще услышит обо мне. Комиссар подкатил к себе стол с грубой пишущей машиной и почему-то сам, двумя пальцами, стал выстукивать мои показания, переводимые женщиной в меховой шапке.
- Много ли вы выпили за обедом? - спросил он меня в самом начале.
Я сказал, что лично я, да, выпил много.
- А Эммануэль Давидов? - спросил комиссар.
- Сколько выпила Эммануэль Давидов, мсье комиссар, я не знаю. - сказал я. - Она не моя подружка, я за ней не следил.
Комиссар курил житан за житаном, женщина в меховой шапке курила длинные сигареты, и постепенно предметы в комнате сделались труднорассмотримыми. Я думал о том, что уже где-то видел и комнату, и крепкие руки комиссара с большей, чем это необходимо, силой ударяющие по клавишам. И дама в шапке, с присущим всем дамам этого типа ужасно приличным выражением лица и такими же приличными, старомодными, благонадежными манерами, была мне знакома. Комиссар гнул свою нехитрую линию, пытаясь на всякий случай (все равно ведь полицейское товарищество уже аннулировало наше нехитрое и обыденное преступление) отделить меня от Эммануэль Давидов и Эжена. Только профессиональной привычкой возможно было объяснить в данном случае его бесцельные замечания о том, что Давидов - безответственная, не думающая о своих пассажирах водительница.
Единственное, что отличало комиссара от виденных мною в многочисленных фильмах комиссаров, - под мышкой его не было револьвера в кобуре. Я, рассмотрев его, решил, что он симпатяга. Крупные черты лица выражали уверенность, крепкость и надежность. Может быть, благодаря чертам лица он и выслужился в комиссары. Движения его были целенаправленными и определенными. Лысину его я отнес к категории сильных. Лысины, как я давно заметил, бывают хрупкими, подлыми, хитрыми, множество категорий лысин существует в наличии. Эта была сильна, как броня легкого танка... Интересно, подражают ли полицейские комиссары фильмам о полицейских комиссарах? В конечном счете я решил, что даже перед писателем, выпустившим один роман, полицейский комиссар должен вести себя чуть иначе, чем перед простым смертным.
Оказалось, что моя версия происшедшего отличается от версии Давидов и Эжена.
- Вы, по-видимому, находились в шоковом состоянии? - подсказала мне меховая шапка.
- Да! - охотно согласился я. - Да-да. В шоковом состоянии.
В моей версии не хватало одного эпизода, на котором настаивали мои "подельники".
Вскоре все действующие лица несостоявшейся трагедии заполнили комиссарский кабинет. Не присутствовал лишь шофер "4-Л". Версия отоспавшихся "ковбоев", как их стала называть Давидов прямо в глаза, разительно отличалась и от моей, и от версии Давидов - Эжена. Ковбои, тихие и даже стеснительные в присутствии комиссара, все же продолжали утверждать, что они кричали нам: "Полис!" и что шофер "4-Л" был в полицейской форме. Я заметил, что "мой" ковбой, державший мой лоб на мушке прошлой ночью, был самый нервный. Я бы предпочел, если бы мне предоставили право выбора, оказаться на мушке или у полного ленивца-блондина, или же у главы их ковбойской команды, тоже нервного, но в меньшей степени.
Эммануэль Давидов, подкрасившая губы и расчесавшая волосы, заявила, что неправдоподобно предполагать, что водитель, или в данном случае водительница автомобиля, не остановилась на паблисити крик: "Полис!" Ведь "Либерасьен" едва ли не каждую неделю публикует похожие как капли воды истории о том, как полиция поливает свинцом не остановившихся на ее предупреждение водителей.
- Трупы французов отмечают ковбойские приключения французской полиции! - вскричала она.
Комиссар заметил, что если бы Эммануэль Давидов и ей подобные реже читали "Либерасьен", было бы лучше для всех. "Ковбои" заулыбались.
Последовала словесная битва по поводу роли "Либерасьен" в жизни Франции. Полицейская сторона явно не жаловала газету. Эммануэль Давидов заявила, что "Либерасьен" - оплот, во всяком случае, одна из опор демократии во Франции. Я сидел, качал ногой (только я и комиссар остались сидеть, все они стояли и размахивали руками) и думал, что если бы Давидов не ввязывалась постоянно в мелкие ссоры, мы бы сейчас уже пили алкоголи в ближайшем к комиссариату кафе. Потребность доказать свою правоту была в Давидов, очевидно, сильнее здравого смысла, велящего заткнуться и дать возможность полицейским почувствовать себя правыми.
Они поделили правду пополам. Сошлись на том, что водитель, да, был в полицейской форме, но в момент, когда они пытались взять нас на абордаж, он снял кепи, и мы не могли видеть, что он в форме. Поняв, что нас отпустят, три "ковбоя" горько усмехнулись и поджали губы. Им, разумеется, было обидно, что у "мальфетерс" оказался где-то в верхах "пистон" (так, смеясь, назвала Давидов своего приятеля комиссара) и их ночная ковбойская работа не была увенчана торжеством правосудия. С разрешения комиссара они надели головные уборы, развернулись и покинули помещение.
- Их можно понять, - сказал комиссар, обращаясь почему-то ко мне. Может быть, как к иностранцу. Может быть, его вдруг встревожило, какой имидж французской полиции может сложиться у иностранного писателя в результате подобного опыта. - У старшего жена умирает от рака. Три месяца тому назад они потеряли товарища. Остановили автомобиль, показавшийся им подозрительным. Водитель выхватил револьвер и уложил парня наповал. Так-то...
- Сколько же им нужно уложить автомобилистов, чтобы успокоиться? - не выдержал, съязвил Эжен.
Комиссар внезапно рассердился.
- Подписывайте показания и уваливайте отсюда. 18.30. Уже полчаса, как меня здесь быть не должно. Мне за вас лишних денег не заплатят.
Он раздавил последнюю житанину о пепельницу, наполненную скорчившимися, как креветки, окурками. Стал отворачивать рукава синей рубашки. По очереди мы наклонились над столом и подписали бумагу в нескольких экземпляpax. Отвернувшись от нас, комиссар надевал спортивный пиджак.
- Орэвуар, мсье комиссар! - сказал я ему в спину.
- Гуд бай, мсье.
Комиссаровское "гуд бай" прозвучало насмешливо.
Эммануэль Давидов и Эжен вышли не прощаясь.
- Напишите мне, пожалуйста, название вашей книги! - русская меховая шапка протянула мне блокнот и ручку.
Я написал.
Эдуард Вениаминович Лимонов
ЧУЖОЙ В НЕЗНАКОМОМ ГОРОДЕ
THE NIGHT SUPPER
Человек я одинокий, и развлечения у меня одинокого человека. И даже живя с несколькими женами, я был и остаюсь одиноким.
Прилетев в Нью-Йорк через десяток лет после первого приземления, я поселился из любопытства в том же отеле "Лэйтэм", в котором провел мою первую ночь на Американском континенте - ночь с 18 февраля 1975 года; и ходил по его коридорам сомнамбулически гурмандизируя прошлое. Старым друзьям я не позвонил. Теплые чувства к ним жили в глубине моего сердца, но видеть их мне не хотелось. Я люблю, чтоб персонажи моей прошлой жизни смирно сидели на местах, а не путались под ногами, неуместно выскакивая вдруг в настоящем.
Оказавшись в городе моей второй юности, я сам этого возможно не сознавая, сместился в 'сторону привычек того времени, и даже расписание мое сделалось таким же разорванным, судорожным и хаотическим, каким было в те годы. Я вдруг просыпался в два часа утра, одевался, спускался в Нью-Йорк и бродил по улицам до рассвета. На рассвете я покупал в супермаркете пакет пива, изогнутый буквой "П" кусок польской колбасы, и шел в отель. Я включал теле, ложился в кровать, пил свои шесть банок и съедал колбасу. Якобы уже вареная колбаса эта, подозреваю, была' изготовлена из чистых гормонов, во всяком случае она была ядовито-розового цвета, если ее раскусить. Такими же ядовитыми, розовыми и зелеными были цвета на экране старого теле.
Лежа в "Лэйтэме", с пивом, теле и польской келбасой, я с удовольствием обнаружил, что я абсолютно счастлив. Стюпид шоу, которые нравились мне когда-то, по-прежнему продолжались или повторялись, и я без труда сориентировался в несколько дней кто есть кто в новых шоу. То, что шоу стюпид, вовсе не мешало мыслям, возникающим у меня по поводу их, быть серьезными и глубокими мыслями. Глядя на упитанные физиономии героев, я беззлобно думал, что "америкэнс" смахивают на пришельцев из космоса. Что у них куда меньше морщин, чем у европейцев, что если европейское лицо - это жилистый кусок мяса, разветвляющийся на подглазные мешки, западения щек, сумки у рта и ушей, то американская физиономия - более общий, "женэрализэ" кусок мяса. Не отбитый историей, не усугубленный тонкими узорами культуры голый и бесстыдный муляж. Я вспомнил фильм о "бади-снатчерс" - похитителях тел, о пришельцах из космоса, которые есть "клоуне" людей, но не люди. Если присмотреться к актерам "Династи" или "Далласа" (я называю их здесь не для того, чтобы презрительно осудить с позиций интеллигента, но по причине того, что шоу эти знает весь мир, и каждый сможет проэкс-периментировать), то легко заметить нечеловеческую гладкость лиц, нечеловеческие здоровые волосы без изъяна, такими бывают или искусственные парики или подшерсток у хорошо откормленных кастрированных собак. Еще телеамериканцы похожи на заколотых инсулином психбольных. (Спокойные гомункулусы, инсулиновые больные, окружали меня много лет тому назад в харьковской больнице. Так что я знаю о чем говорю, - предмет исследования.) Наши американские "Бразэрс" выглядят как "пипл", но если распотрошить скажем ногу или руку (как в фильме "Экстерминэйтор" - робот Шварценнегер "ремонтирует" себе руку), то не обнаружатся ли механический скелет и электронные печатные схемы как в компьютере? К счастью, реальные жители американских городов и поселений менее гладки чем теле-американцы.
Весь "тот" день было жарко. Но к вечеру сделалось прохладнее, и после наступления темноты еще прохладнее. Ветер сдул теплые облака с небес над Нью-Йорком; появилась большая луна; и вся природа сложилась в подобие осени. Подобная прохладность пришлась не в сезон, обыкновенно тачало сентября в Нью-Йорке влажно-тяжелое и горячее, потому я чувствовал себя странно. Около полуночи я обнаружил себя на Бродвее, в мидлл-тауне, в баре. Джазовая певица, пела, сидя за пьяно.
Я выпил в полутьме несколько Гиннесов один за другим и попытался заговорить с певицей. Певица меня отвергла. Происшествие это не выстрелит, как ружье у Чехова в последнем акте, однако оно задало тон вечеру и ночи. Почувствовав себя символически отвергнутым, не только певицей, но и Нью-Йорком, я воспылал желанием быть принятым обратно в лоно родного города, и желание привело меня вы увидите куда. Причина отказа была сформулирована певицей в столь откровенной форме, что я позволю себе процитировать нашу короткую беседу. На мой вопрос: когда она заканчивает петь, и не могу ли я предложить ей дринк уже в другом баре, высокая девушка извлекла из сумочки очки в красной оправе (была пауза антракта), одела их, и серьезно, без улыбки, в очках, сказала: "Сорри, нет. У меня достаточно мужчин в моей жизни. Один постоянный бой фрэнд и трое нерегулярные. Если бы ты был в шоу-бизнесе, ты мог бы мне помочь вылезти из этой сырой дыры, - она пристукнула каблуком опилки пола, - но ты даже не американец. Я уверена, ты хороший мужчина, но я устала от мужчин." Она сняла очки и спрятала в сумочку. Я сказал, что я лишь имел в виду пригласить ее на дринк, потому что мне понравилось, как"';; она, белая девушка, блистательно исполняет репертуар Билли Холлидэй. "Ну да, весь репертуар заканчивается в постели", сказала она устало. Кто-то сделал ей что-то очень нехорошее в постели, подумал я, потому она теперь враг всех постелей.
Преимущества передвижения по Парижу в полицейском фургоне очевидны. Ни хуя не нужно ждать в потоке машин. Включив сирену, шофер мгновенно домчал нас куда надо. Давидов первая, затем мы с Эженом неравными сиамскими близнецами спрыгнули на тротуар. Полдюжины флике, окружив нас, повели к двери. Мимо, очевидно в лицей, шла группа девочек-подростков. Их группа остановилась, чтобы дать пройти нашей группе. Они улыбнулись мне преступнику в белом пальто с белым фуляром на шее, и я улыбнулся им в ответ. "Ах, полиция арестовала важного преступника, мафиози в белом пальто. Мафиози и его подручных", - может быть, подумали лицеистки. Mне вдруг сделалось очень стыдно перед юными пиздами за то, что я не мафиози, а всего лишь... смирно сидел на заднем сидении "фольксвагена" в прошлую ночь. Мне стало стыдно, что я не заслуживаю почестей, мне оказываемых, - катания с сиреной по городу Парижу и эскорта из полдюжины сильных зверей в мундирах и кепи. Мне отчаянно захотелось быть большим преступником...
В новой камере было тепло. Даже слишком. Камера была в три раза меньше предыдущей и напоминала лифт среднего размера. В ней уже находился один "зэка" - мальчишка лет пятнадцати. Впоследствии выяснилось, что несовершеннолетний удрал из дома. Сидеть имел возможность только один человек - в амбразуре зарешеченного окна. Остальные должны были стоять. Стена нового места заключения была необыкновенно толста. Возможно за подобными могучими стенами сидел в Бастилии де Сад. Однако же, о счастье и о удовольствие, в камере были четыре стены. И была дверь! Нас запирали! Отгораживали от мира.
К несчастью, они все тотчас же закурили. Мальчишка-узник выпросил у Эжена житанину и, прислонясь к стене, блаженно наполнившись дымом, закрыл глаза. Я не запротестовал против дыма, не желая наживать себе врагов. Психологически я всегда готов к бессрочной отсидке и даже, может быть, к пожизненному заключению. Мой жизненный опыт научил меня, что ничего хорошего от властей ожидать не следует. И от народов тоже... В сущности, я также профессионально подозрителен, как и полицейские. Однако основанием для полицейской подозрительности служит то обстоятельство, что они меня не знают, для меня же то, что я их полицейскую натуру изучил во многих ее вариантах.
Я снял "блан манто", аккуратненько сложил его много раз и, вытерев пол носовым платком, уселся в углу у двери. Пальто, уменьшившееся до размеров хорошо сложенного пледа, я положил на колени. "Не следует опускаться, сказал я себе. - Следует следить за собой..." Эммануэль Давидов вдруг стала кричать на покрасневшего Эжена. Я же, мимоходом отметив, что их ссора известный исследователям тюрем и лагерей феномен "перенесения раздражения на другой объект", с сожалением констатировал, что "отжимания от пола" в такой миниатюрной камере будет делать невозможно. Придется ограничиться приседаниями, наклонами, верчением шеи и поворотами корпуса.
Они вскоре сами ограничили потребление сигарет, убедившись, что воздух исчез из камеры. Мальчишку забрали двое следователей. Один - пузатый, в волосатом пиджаке цвета скорлупы грецкого ореха, другой - этакий симпатяга-чиновник. Я решил, что лучше попасть к грубияну с пузом, в пиджаке грецкого ореха. Грубиян может тебе врезать пару раз в живот, но миляга-чиновник подготовит тебя, вежливый, к самому большому сроку.
Только к одиннадцати часам вызвали из камеры Эммануэль Давидов. Раз уж ты у них в лапах, они спокойно "берут свое время". И в Москве, и в Лос-Анжелесе, и в Париже. Шубу Давидов оставила Эжену. Мое испорченное личным опытом и американскими фильмами воображение предвкушало трагическое возвращение Давидов в камеру. Избитая, лицо в крови, она обвисает меж двух полицейских. Флики вталкивают ее и захлопывают дверь, скрежещут замками, запирая, а мы бросаемся к телу Давидов, и Эжен кладет ей под голову шубу. Садится на пол и плачет. Его толстая спина колышется...
Давидов переступила порог камеры сама и очень злая.
- Ебаные флики! Они действительно решили судить нас!
- Но за что, Боже мой! - воскликнул Эжен и стал ломать руки.
Я уже замечал эту странную в большом, дородном мсье привычку. Теперь, в горячей крошечной камере, он ломал руки беспрерывно. Может быть, руки у него чесались, может быть, ему очень хотелось поиграть на рояле? В дневное время Эжен был причастен каким-то образом к науке химии. Вечерами он был причастен к Эммануэль Давидов, к алкоголю и игре на рояле. Отчасти из-за этого его пристрастия мы и мчались сквозь ночь в "Балалайку". Чтобы Эжен и профессионал Жаки играли бы вдвоем на рояле и пели.
- Они обвиняют нас... - Давидов закурила и, держа сигарету в руке, стала загибать пальцы: - Первое. В провоцировании инцидента. В том, что я резко затормозила перед "4-Л". Второе. В отказе подчиниться полиции. Они утверждают, что первый мэк, остановивший нас на Трокадэро, был спокоен и в полицейской форме... И третье. Мы обвиняемся в бегстве от полиции.
- Но мы-то думали, что это бандиты! Как отличить размахивающего револьвером полицейского в гражданском от бандита? - Эжен еще энергичнее захрустел руками и зашагал на месте.
- Комиссар утверждает, что среди них был один полицейский в униформе. Шофер.
- Ложь! И первый мэк, ломившийся к нам в "фольксваген", был в гражданском! Никто из нас не видел ни клочка полицейской формы!..
Меня вывели на допрос после вернувшегося мокрым и красным Эжена. Преодолев несколько колен коридора, я вошел в комнату, так же густо наполненную дымом, как и наша камера. Лысый, мускулистый человек в синей рубашке с закатанными до локтей рукавами сидел за серым металлическим столом. Рядом развалился, нога на ногу, персонаж в полицейской форме. Какой из них комиссар? Я выбрал в комиссары мускулистого, с закатанными рукавами. Из-под рубашки под самое горло выползала белая тишорт. Я сказал:
- Бонжур, мсье! - и скромно примостил задницу на край стула, на который мне указал мускулистый.
- Вы - советский русский, мсье? - с осторожной ласковостью спросил меня тот, кого я сам назначил комиссаром.
- Нет, - сказал я. И больше ничего не сказал.
Комиссар поскучнел. Может быть, он лелеял надежду, что я окажусь крупным советским шпионом и он, комиссар, раскроет мой террористический заговор?
- Если вам трудно объясняться по-французски, инспектор немного говорит по-английски, он переведет. - Инспектор утвердительно качнул ногой в полицейском ботинке. - К трем часам приедет переводчица с русского, и тогда мы сможем зарегистрировать ваши показания.
- Мадам Давидов прекрасно владеет русским. Она могла бы перевести мои показания, - сказал я по-английски, гладя на инспектора.
- Мы не можем воспользоваться услугами мадам Давидов по техническим причинам. Она обвиняется в том же преступлении, что и вы. - Инспектор употребил слово crime.
"Ну уж так прямо и crime! - подумал я. - Разве если расценивать как crime пребывание в "фольксвагене. Это они совершали крайм, ваши полицейские. Пытались меня угрохать". Однако, разумный, я не стал их оспаривать.
- Мсье комиссар?! - сказал я. - Могу ли я позвонить моему издателю? У меня с ним свидание в 12.30?
Они обменялись несколькими фразами.
- Давай номер! - сказал комиссар.
Я, не умея произнести, написал на куске бумаги номер. Комиссар сам, какой почет, набрал мне его. Калипсо в издательстве сняла трубку и, очевидно, сказала, как обычно, скороговоркой:
- Издательство "Рамзэй". Бонжур!.. - Комиссар передал трубку мне.
- Калипсо, бонжур. Это Эдуард Лимонов. Могу я говорить с Коринн, пожалуйста?
Атташе дэ пресс, слава Богу, была на месте.
- Бонжур, Коринн. Я не смогу быть в 12.30 в ресторане "Сибарит".
Атташе дэ пресс не задают лишних вопросов. Коринн не спросила меня: "Почему?" Она спросила:
- Когда ты сможешь? Какой день тебе удобен?
- Не знаю. Я звоню тебе из полиции. Я арестован. - Я говорил по-английски. Инспектор старательно вслушивался. Комиссар, не понимающий английского, заскучал. Я решил не раздражать начальство без нужды.
- Орэвуар, Коринн.
- Надеюсь, что с помощью такого бесподобного паблисити-трюка твоя книга будет хорошо продаваться. Не падай духом.
"Бесподобный паблисити-трюк! - размышлял я на обратном пути в камеру. Хуй его знает, что у них на уме? Может быть, им не хватает одного осуждения до выполнения их полицейского месячного плана? Как раз конец января. Врежут пару лет... Откуда я знаю, какие у них тут порядки... - Однако моя научившаяся не унывать ни при каких обстоятельствах натура тотчас же нашла в предстоящем тюремном заключении массу достоинств. - Выучу в совершенстве французский язык. И выучу тюремное арго! Стану писать по-французски. А сколько материала для книг в тюрьмах прямо под ногами валяется. Достоевский стал Достоевским, лишь пройдя через каторгу. И Жан Женэ вряд ли стал бы Женэ без тюрьмы... Да и кто тебя ждет на свободе? Никто тебя не ждет. Эммануэль Давидов ждет ребенок. У нее есть холеный отец и мать-аристократка. У химика-пианиста Эжена есть нелюбимая им, но семья, а кто ждет тебя на улице Архивов? Никто, и это хорошо. Ты - компактная, независимая единица. Все твое с тобой. Сиди себе. Может быть, позволят иметь карандаш".
Их было четверо в камере, когда я вошел. Вернулся с допроса мальчишка, глаза были красные, очевидно, плакал, и стоял, прилипнув к стене необыкновенно грустный, дистрофического сложения человек в джинсовом костюме. Было ясно, что он молод, но совершенно безволосая голова и преждевременные глубокие складки на лице заставляли думать, что тяжелая болезнь поселилась в джинсовом человеке. Я решил, что у него рак и его подвергают хемотерапии.
- И я хочу позвонить! - вскричала Давидов, узнав о том, что мне позволили позвонить в издательство. - Я должна позвонить моему мальчику и моему адвокату!
Эжен застучал в дверь, требуя внимания. После переговоров с недовольным полицейским Давидов увели.
Вернулась она нескоро, но заметно повеселевшая.
- Есть надежда, что мы сможем выбраться отсюда, избежав суда. Адвоката не оказалось в бюро, и мне в голову пришла прекрасная идея. Я позвонила приятелю Франсуа, моего покойного мужа. Он комиссар полиции и тоже пьед-нуар*. Он сказал, что приедет говорить с нашим комиссаром...
- Когда? - Эжен возобновил ломание рук. - Жрать хочется.
- Сказал, что выезжает.
Ракового больного увели. Я смог опуститься на пол и принял ту же позу, в какой находился до вызова на допрос.
- Странный ты, Эдуард... - сказала Давидов, примостившись в нише окна. - Почему ты молчишь? Ты что, их боишься?
- Да, - сказал я. - Я им не доверяю. И я их боюсь. И что я должен по-твоему делать? Биться головой о стенку?
- Но ты не проявляешь эмоций, Эдуард, - осторожно заметил Эжен. - Нужно выбираться отсюда. Нельзя вести себя пассивно. Ты сказал им, что ты писатель, что у тебя как раз сейчас вышла книга?
- Что писатель - сказал. Что вышла книга - нет. Спросят - скажу. Я не хочу выглядеть как глупый хвастун.
- Нужно было сразу же заявить: "Я - писатель! Если вы сейчас же не выпустите нас, я устрою скандал во всех газетах!" - Давидов стукнула себя по колену кулаком.
- Вот этого-то они и не любят больше всего. Когда их запугивают связями и положением.
- Откуда ты можешь знать французскую полицию! Они боятся паблисити! Если они поймут, что схватили известного писателя, они постараются замять нашу историю. А я им сказала: "Этот парень в белом пальто - известный русский писатель! И если вы не хотите неприятностей - оставьте нас в покое! Выпустите нас!" - Давидов сердито перебросила волосы с правой груди на спину.
- Я буду известным писателем. Но я еще не известный писатель, - твердо сказал я.
И они оставили меня в покое, поняв, что меня не исправишь. В основном, я так понимаю, им было неприятно мое молчаливое спокойствие. Я себе сидел на корточках, как китаец, накурившийся опиума, и старался размышлять о приятных вещах. Они же, прилепившись друг к другу, замерли на некоторое время в нише окна. Но так как беспокойство разрывало их изнутри, они вскочили и стали ругаться.
Около трех часов, в это время у "вольняшек" кончается ленч, или дэжэнэр, явился уже знакомый мне инспектор, увел Давидов и почти мгновенно возвратил. Давидов улыбалась.
- Мой приятель комиссар обедал с нашим комиссаром. Сейчас нам принесут сэндвичи и пиво. Зарегистрируют наши показания и показания бригады бандитов. Бандиты прибудут в четыре. Все утро они, оказывается, отсыпались... Комиссар должен надавить на них, чтобы они сняли обвинения против нас. Я видела свой "фольксваген". Он стоит во дворе. Нам всем очень повезло, вы знаете... В "фольксвагене" две пулевые дыры. Кстати говоря, в задней части автомобиля. Там, где сидел ты, Эдуард...
Давидов продолжала выдачу информации, я же подумал, что если я действительно выйду отсюда через несколько часов, то в ближайшие несколько лет с головы моей не упадет и волос. Мне можно будет преспокойненько расхаживать вблизи всяческих опасностей. Пролетевшие прошлой ночью мимо пули дали мне достаточно долгий и прочный иммунитет от посягательств мадам Судьбы на мою жизнь.
Усталая женщина русского происхождения, в глупой меховой шапке, призналась и мне, и комиссару, что она никогда не слышала о писателе Лимонове. Я скромно сказал, что в декабре вышел мой первый роман, но что она еще услышит обо мне. Комиссар подкатил к себе стол с грубой пишущей машиной и почему-то сам, двумя пальцами, стал выстукивать мои показания, переводимые женщиной в меховой шапке.
- Много ли вы выпили за обедом? - спросил он меня в самом начале.
Я сказал, что лично я, да, выпил много.
- А Эммануэль Давидов? - спросил комиссар.
- Сколько выпила Эммануэль Давидов, мсье комиссар, я не знаю. - сказал я. - Она не моя подружка, я за ней не следил.
Комиссар курил житан за житаном, женщина в меховой шапке курила длинные сигареты, и постепенно предметы в комнате сделались труднорассмотримыми. Я думал о том, что уже где-то видел и комнату, и крепкие руки комиссара с большей, чем это необходимо, силой ударяющие по клавишам. И дама в шапке, с присущим всем дамам этого типа ужасно приличным выражением лица и такими же приличными, старомодными, благонадежными манерами, была мне знакома. Комиссар гнул свою нехитрую линию, пытаясь на всякий случай (все равно ведь полицейское товарищество уже аннулировало наше нехитрое и обыденное преступление) отделить меня от Эммануэль Давидов и Эжена. Только профессиональной привычкой возможно было объяснить в данном случае его бесцельные замечания о том, что Давидов - безответственная, не думающая о своих пассажирах водительница.
Единственное, что отличало комиссара от виденных мною в многочисленных фильмах комиссаров, - под мышкой его не было револьвера в кобуре. Я, рассмотрев его, решил, что он симпатяга. Крупные черты лица выражали уверенность, крепкость и надежность. Может быть, благодаря чертам лица он и выслужился в комиссары. Движения его были целенаправленными и определенными. Лысину его я отнес к категории сильных. Лысины, как я давно заметил, бывают хрупкими, подлыми, хитрыми, множество категорий лысин существует в наличии. Эта была сильна, как броня легкого танка... Интересно, подражают ли полицейские комиссары фильмам о полицейских комиссарах? В конечном счете я решил, что даже перед писателем, выпустившим один роман, полицейский комиссар должен вести себя чуть иначе, чем перед простым смертным.
Оказалось, что моя версия происшедшего отличается от версии Давидов и Эжена.
- Вы, по-видимому, находились в шоковом состоянии? - подсказала мне меховая шапка.
- Да! - охотно согласился я. - Да-да. В шоковом состоянии.
В моей версии не хватало одного эпизода, на котором настаивали мои "подельники".
Вскоре все действующие лица несостоявшейся трагедии заполнили комиссарский кабинет. Не присутствовал лишь шофер "4-Л". Версия отоспавшихся "ковбоев", как их стала называть Давидов прямо в глаза, разительно отличалась и от моей, и от версии Давидов - Эжена. Ковбои, тихие и даже стеснительные в присутствии комиссара, все же продолжали утверждать, что они кричали нам: "Полис!" и что шофер "4-Л" был в полицейской форме. Я заметил, что "мой" ковбой, державший мой лоб на мушке прошлой ночью, был самый нервный. Я бы предпочел, если бы мне предоставили право выбора, оказаться на мушке или у полного ленивца-блондина, или же у главы их ковбойской команды, тоже нервного, но в меньшей степени.
Эммануэль Давидов, подкрасившая губы и расчесавшая волосы, заявила, что неправдоподобно предполагать, что водитель, или в данном случае водительница автомобиля, не остановилась на паблисити крик: "Полис!" Ведь "Либерасьен" едва ли не каждую неделю публикует похожие как капли воды истории о том, как полиция поливает свинцом не остановившихся на ее предупреждение водителей.
- Трупы французов отмечают ковбойские приключения французской полиции! - вскричала она.
Комиссар заметил, что если бы Эммануэль Давидов и ей подобные реже читали "Либерасьен", было бы лучше для всех. "Ковбои" заулыбались.
Последовала словесная битва по поводу роли "Либерасьен" в жизни Франции. Полицейская сторона явно не жаловала газету. Эммануэль Давидов заявила, что "Либерасьен" - оплот, во всяком случае, одна из опор демократии во Франции. Я сидел, качал ногой (только я и комиссар остались сидеть, все они стояли и размахивали руками) и думал, что если бы Давидов не ввязывалась постоянно в мелкие ссоры, мы бы сейчас уже пили алкоголи в ближайшем к комиссариату кафе. Потребность доказать свою правоту была в Давидов, очевидно, сильнее здравого смысла, велящего заткнуться и дать возможность полицейским почувствовать себя правыми.
Они поделили правду пополам. Сошлись на том, что водитель, да, был в полицейской форме, но в момент, когда они пытались взять нас на абордаж, он снял кепи, и мы не могли видеть, что он в форме. Поняв, что нас отпустят, три "ковбоя" горько усмехнулись и поджали губы. Им, разумеется, было обидно, что у "мальфетерс" оказался где-то в верхах "пистон" (так, смеясь, назвала Давидов своего приятеля комиссара) и их ночная ковбойская работа не была увенчана торжеством правосудия. С разрешения комиссара они надели головные уборы, развернулись и покинули помещение.
- Их можно понять, - сказал комиссар, обращаясь почему-то ко мне. Может быть, как к иностранцу. Может быть, его вдруг встревожило, какой имидж французской полиции может сложиться у иностранного писателя в результате подобного опыта. - У старшего жена умирает от рака. Три месяца тому назад они потеряли товарища. Остановили автомобиль, показавшийся им подозрительным. Водитель выхватил револьвер и уложил парня наповал. Так-то...
- Сколько же им нужно уложить автомобилистов, чтобы успокоиться? - не выдержал, съязвил Эжен.
Комиссар внезапно рассердился.
- Подписывайте показания и уваливайте отсюда. 18.30. Уже полчаса, как меня здесь быть не должно. Мне за вас лишних денег не заплатят.
Он раздавил последнюю житанину о пепельницу, наполненную скорчившимися, как креветки, окурками. Стал отворачивать рукава синей рубашки. По очереди мы наклонились над столом и подписали бумагу в нескольких экземпляpax. Отвернувшись от нас, комиссар надевал спортивный пиджак.
- Орэвуар, мсье комиссар! - сказал я ему в спину.
- Гуд бай, мсье.
Комиссаровское "гуд бай" прозвучало насмешливо.
Эммануэль Давидов и Эжен вышли не прощаясь.
- Напишите мне, пожалуйста, название вашей книги! - русская меховая шапка протянула мне блокнот и ручку.
Я написал.
Эдуард Вениаминович Лимонов
ЧУЖОЙ В НЕЗНАКОМОМ ГОРОДЕ
THE NIGHT SUPPER
Человек я одинокий, и развлечения у меня одинокого человека. И даже живя с несколькими женами, я был и остаюсь одиноким.
Прилетев в Нью-Йорк через десяток лет после первого приземления, я поселился из любопытства в том же отеле "Лэйтэм", в котором провел мою первую ночь на Американском континенте - ночь с 18 февраля 1975 года; и ходил по его коридорам сомнамбулически гурмандизируя прошлое. Старым друзьям я не позвонил. Теплые чувства к ним жили в глубине моего сердца, но видеть их мне не хотелось. Я люблю, чтоб персонажи моей прошлой жизни смирно сидели на местах, а не путались под ногами, неуместно выскакивая вдруг в настоящем.
Оказавшись в городе моей второй юности, я сам этого возможно не сознавая, сместился в 'сторону привычек того времени, и даже расписание мое сделалось таким же разорванным, судорожным и хаотическим, каким было в те годы. Я вдруг просыпался в два часа утра, одевался, спускался в Нью-Йорк и бродил по улицам до рассвета. На рассвете я покупал в супермаркете пакет пива, изогнутый буквой "П" кусок польской колбасы, и шел в отель. Я включал теле, ложился в кровать, пил свои шесть банок и съедал колбасу. Якобы уже вареная колбаса эта, подозреваю, была' изготовлена из чистых гормонов, во всяком случае она была ядовито-розового цвета, если ее раскусить. Такими же ядовитыми, розовыми и зелеными были цвета на экране старого теле.
Лежа в "Лэйтэме", с пивом, теле и польской келбасой, я с удовольствием обнаружил, что я абсолютно счастлив. Стюпид шоу, которые нравились мне когда-то, по-прежнему продолжались или повторялись, и я без труда сориентировался в несколько дней кто есть кто в новых шоу. То, что шоу стюпид, вовсе не мешало мыслям, возникающим у меня по поводу их, быть серьезными и глубокими мыслями. Глядя на упитанные физиономии героев, я беззлобно думал, что "америкэнс" смахивают на пришельцев из космоса. Что у них куда меньше морщин, чем у европейцев, что если европейское лицо - это жилистый кусок мяса, разветвляющийся на подглазные мешки, западения щек, сумки у рта и ушей, то американская физиономия - более общий, "женэрализэ" кусок мяса. Не отбитый историей, не усугубленный тонкими узорами культуры голый и бесстыдный муляж. Я вспомнил фильм о "бади-снатчерс" - похитителях тел, о пришельцах из космоса, которые есть "клоуне" людей, но не люди. Если присмотреться к актерам "Династи" или "Далласа" (я называю их здесь не для того, чтобы презрительно осудить с позиций интеллигента, но по причине того, что шоу эти знает весь мир, и каждый сможет проэкс-периментировать), то легко заметить нечеловеческую гладкость лиц, нечеловеческие здоровые волосы без изъяна, такими бывают или искусственные парики или подшерсток у хорошо откормленных кастрированных собак. Еще телеамериканцы похожи на заколотых инсулином психбольных. (Спокойные гомункулусы, инсулиновые больные, окружали меня много лет тому назад в харьковской больнице. Так что я знаю о чем говорю, - предмет исследования.) Наши американские "Бразэрс" выглядят как "пипл", но если распотрошить скажем ногу или руку (как в фильме "Экстерминэйтор" - робот Шварценнегер "ремонтирует" себе руку), то не обнаружатся ли механический скелет и электронные печатные схемы как в компьютере? К счастью, реальные жители американских городов и поселений менее гладки чем теле-американцы.
Весь "тот" день было жарко. Но к вечеру сделалось прохладнее, и после наступления темноты еще прохладнее. Ветер сдул теплые облака с небес над Нью-Йорком; появилась большая луна; и вся природа сложилась в подобие осени. Подобная прохладность пришлась не в сезон, обыкновенно тачало сентября в Нью-Йорке влажно-тяжелое и горячее, потому я чувствовал себя странно. Около полуночи я обнаружил себя на Бродвее, в мидлл-тауне, в баре. Джазовая певица, пела, сидя за пьяно.
Я выпил в полутьме несколько Гиннесов один за другим и попытался заговорить с певицей. Певица меня отвергла. Происшествие это не выстрелит, как ружье у Чехова в последнем акте, однако оно задало тон вечеру и ночи. Почувствовав себя символически отвергнутым, не только певицей, но и Нью-Йорком, я воспылал желанием быть принятым обратно в лоно родного города, и желание привело меня вы увидите куда. Причина отказа была сформулирована певицей в столь откровенной форме, что я позволю себе процитировать нашу короткую беседу. На мой вопрос: когда она заканчивает петь, и не могу ли я предложить ей дринк уже в другом баре, высокая девушка извлекла из сумочки очки в красной оправе (была пауза антракта), одела их, и серьезно, без улыбки, в очках, сказала: "Сорри, нет. У меня достаточно мужчин в моей жизни. Один постоянный бой фрэнд и трое нерегулярные. Если бы ты был в шоу-бизнесе, ты мог бы мне помочь вылезти из этой сырой дыры, - она пристукнула каблуком опилки пола, - но ты даже не американец. Я уверена, ты хороший мужчина, но я устала от мужчин." Она сняла очки и спрятала в сумочку. Я сказал, что я лишь имел в виду пригласить ее на дринк, потому что мне понравилось, как"';; она, белая девушка, блистательно исполняет репертуар Билли Холлидэй. "Ну да, весь репертуар заканчивается в постели", сказала она устало. Кто-то сделал ей что-то очень нехорошее в постели, подумал я, потому она теперь враг всех постелей.