После этого Рая почувствовала, что под щекой уже нет мягкой груди, на которой так удобно плакать, что руки тети разжались и что вообще Рая плачет не в Марию Тихоновну, а в пустоту, тетя, оказывается, отодвинулась и сурово покачивала головой, а дядя задрал на лоб обе брови.
   – Это почему ты не собираешься взамуж? – спросил дядя и замигал. – Как это не собираешься, ежели гуляешь с Натолькой?
   Дядя посмотрел на тетю, тетя – на дядю, оба пожали плечами. Тетя, въедливо поджав губы, проговорила осторожно:
   – Уж не жалашь ли ты, Раюха, просто так гулять с Натолием?
   – Это позоришша! – стукнув кулаком по столу, загремел Петр Артемьевич. – Это не то что стерпеть, это я помыслить не могу!
   – Правильность! – тоже разгневалась тетя. – А ты чего, Раюха, глаза-то воротишь?… Ох, девка, ты эту моду – глаза воротить-то – бросай… А ну глянь на меня прямо… Глянь, глянь!… Ты вот что, отец, – обернулась она к дяде. – Ты вали-ка по своим мужчинским делам… Вали, вали, пока греха нету! Улепетывай, отец… Вон и Раюха над тобой улыбатся, такой ты есть заполошный… Ишь, чего про нашу Раюху удумал!
   Когда дядя, сердито оглядываясь и ворча, удалился, тетя опять придвинулась к племяшке, обняв ее, сказала:
   – От этих мужиков один грех! С ими повяжешься, Раюха, так голова у тебя кругаля дает… С мужиками строгость нужна, но и обхожденье. Вот ты думашь, что мой-то Петра всегда такой славный да пригожий был? Да ни сроду! Он в парнях такой выжига был, что сразу тебя лапать! Сколько я об него рук отмочалила – это тебе не рассказать! – Она тихонечко засмеялась. – Конечно, побаловаться парень должон, на то он и парень, но ты его – по носу! Вот таким макаром делан кулак – и по носу!
   Тетя сжала пальцы и показала ядреный, темный от загара и блестящий кулак.
   – Ты его по носу, Раюха!

17

   И был субботний вечер, и снова жаловался на скуку в тальниках коростель, и снова солнце садилось при луне, словно они не хотели разлучаться – солнце и луна, свет и темень. Пылал всегдашний костер на левобережье, всходила зеленая звезда, с которой начинался каждый день Раи Колотовкиной, и эта звезда была большой.
   Баянист Пашка Набоков играл грустный вальс «На сопках Маньчжурии», шаркали по твердой земле подошвы сапог и тапочек, девчата смеялись приглушенно, а младший командир запаса Анатолий Трифонов тоненькую Раю Колотовкину в руках держал бережно, откинув голову, смотрел ей в лицо так, как учили на военной службе, – прямо, искренне и смело. Рая сквозь зубы напевала вальс «На сопках Маньчжурии», смотрела на младшего командира из-под опущенных ресниц, улыбалась загадочно, на манер Моны Лизы.
   – «Спите, герои русской земли, отчизны своей сыны…» – напевала Рая и тоже откидывала голову
   Вместе с Раей кружились дома и Кеть, проплывали синие кедрачи и прозрачная луна, старые осокори и закопченная баня, хороводился палисадник дома деда Абросимова и сам дед, довольный за внучатку. Глядя исподлобья на Анатолия, она видела, как он красив и здоров, понимала, что он добр, по-деревенски хорошо воспитан; глаза у него были влажны и чуточку печальны, губы сжимались осторожно, нежно, брови выгибались, когда она усмехалась. Складчатая юбка девушки широко развевалась, утоптанная земля звенела под ногами – было ощущение полета, невесомости, доброты.
   Танцуя, они еще не проронили ни слова, но Рая уже вопросительно поглядывала на Анатолия, ободряя его улыбкой, ждала, когда он начнет говорить.
   Однако Анатолий молчал, хотя и глядел на нее смело, и Рая, не выдержав, капризно спросила:
   – А почему мы не кружимся в левую сторону, Анатолий Амосович?
   Ей было забавно ощущать власть над Анатолием, казаться старше его.
   – Так вы умеете кружиться в левую сторону, Анатолий Амосович?
   – Не умею!… Пробовал, но не выходит.
   – Сейчас выйдет!
   Уверенная в том, что все ей теперь удается и будет удаваться, Рая, переменив положение рук, взяла Анатолия за талию, смешливо заглянув ему в глаза, стала кружиться в левую сторону, и сразу же все – небо, земля и дома – поплыло в обратном направлении, в голове образовалась сладкая пустота, и Рая беспричинно засмеялась, – наверное, оттого, что ей все удавалось, что девчата и парни глядели удивленно, так как в Улыме никогда не танцевали вальса в левую сторону. От Анатолия пахло трактором, у него, как от солнца, суживались зрачки, подбородок был мальчишеский, нежный.
   – Вот мы и научились танцевать в левую сторону! – протяжно сказала Рая. – Теперь возьмем меня по-старому и поведем сами… Вот так, вот так… Ах, какие мы молодцы!
   Кружась то в правую, то в левую сторону, они изредка прижимались друг к другу, и в эти секунды Рая чувствовала, как мускулиста грудь Анатолия, какие могучие у него руки, а он видел, как хороша Рая – какие у нее красивые глаза, рот, шея.
   – «Спите, герои русской земли, отчизны своей сыны…» – пела Рая.
   После вальса «На сопках Маньчжурии» они танцевали фокстрот «Рио-Рита», после чего плыли медленно под «Утомленное солнце нежно с морем прощалось», потом опять кружились в обе стороны под вальс «Дунайские волны»… Этот вечер на деревенской товарочке казался Рае бесконечным, как ее жизнь, напевным, как вальс, и немножко грустным оттого, что Рая и Анатолий чувствовали себя одиноко на танцевальной площадке, хотя народу там была тьма-тьмущая. Однако они никого и ничего вокруг себя не замечали – Рая так и не узнала, была ли на товарочке раскрасавица Валька Капа, об отсутствующей Граньке Оторви да брось вспомнила мельком, братьев сразу потеряла из виду; она не слышала, как перешептывались девчата, пораженные тем, что Стерлядка танцует, не видела улыбок парней, не одобрявших Анатолия.
   Вечер длился вечно, и уж потом, когда Пашка Набоков устал и начал делать длинные перерывы, когда стали незаметно исчезать с товарочки обнявшиеся пары и когда дед Абросимов, привалившись к стене, захрапел громко, Рая пришла в себя и обнаружила, что стоит ночь, настоящая ночь…
   Луна уже потеряла прозрачность и светила ярко, хотя время от нее откусило четвертушку, небо сделалось черным, и в мире остались светлыми только дорога-улица да лунная полоса на Кети – все остальное было темно, как ночь: чернели палисадники, ельник, заречный лес и кедрачи за огородами, а вокруг желтого рыбацкого костра сгущалась такая темень, что брала жуть.
   – Проводите меня домой, Анатолий Амосович! – тихо попросила Рая. – Пора уже…
   Она давно усвоила патриархальную привычку улымских молодых людей обращаться друг к другу по имени-отчеству и на «вы»; больше не удивлялась этому, а, наоборот, чувствовала особую прелесть выдуманной отчужденности.
   – Идемте, идемте! – повторила Рая.
   Они пошли отдельно друг от друга, пошли медленно, сдержанными, укороченными шагами, так как за два года до войны в Улыме еще не было заведено обычая брать девушку под руку, а обняться Рая и Анатолий пока не имели права. Под ручку с женой по деревне разгуливал только дядя Петр Артемьевич, но и он это не сам придумал, а был научен кем-то, чтобы показывать пример культурного обхождения с женщиной.
   В тишине тревожно лаяла молодая собака, кто-то смеялся за спиной, на дороге похрюкивала свинья тех Мурзиных, у которых брат в тюрьме; она, свинья, была такая вздорная, что никак не хотела ночевать в собственном дворе, а все норовила поспать на деревенской улице да под чужим пряслом, и свинью прозвали Гулеванная. Она и сейчас лежала посреди дороги, постанывая, дрыхла в свое удовольствие – пузатенькая, солидная и такая спокойная с виду, что и не подумаешь про нее: «Гулеванная!»
   Сначала Рая и Анатолий шли просто прямо, не задумываясь над тем, куда ведут их натанцевавшиеся ноги, но метров через триста-четыреста поняли, что приближаются к околице, к тому самому месту, где между двумя кедрами стояла скамейка для усталых путников, одинокая и желтая от луны. Скамейка относилась к тем местам в мире, которые были светлыми, и Рая, конечно, заметила, как между бровями Анатолия появилась стариковская морщина. Она вздохнула и сказала:
   – Вот и пришли. Вот и сели.
   Было безветренно, глухо, но кедры пошумливали кронами, кто-то шуршал травой, наверное, лесная мышь; младший командир запаса дышал аккуратно, сдержанно, лунный свет сделал его глаза фиолетовыми, руки на коленях лежали неподвижно, словно восковые. Мир постепенно собирался в одну небольшую светлую полоску – скамейка, кедры над головой, два молчаливых человека. Рая чувствовала, как река, небо и деревня постепенно исчезают, тьма заботливо окутывает их жутью, точно рыбацкий костер на левобережье; потом, когда мир окончательно сошелся на ней и Анатолии, время остановилось, покачиваясь, как маятник старинных часов… Рая подобрала ноги, устроившись на скамейке как на широком диване, спиной привалилась к плечу Анатолия, прислушиваясь к тишине, окаменела. Не было ни желаний, ни мыслей, ии ощущения самой себя, ни пространства, ни времени – только светлая полоска среди тьмы.
   …Две недели назад Рая проснулась на рассвете со слезами на глазах, посмотрев на зеленую звезду, растопыренную по-паучьи, подумала: «Пропала я!» За мерцающей звездой, в паутине и серости, голубела Гундобинская вереть, шаталось, готовое пролиться, Чирочье озеро, перекатывалось в березах эхо: «Стерлядка!» Глотая безмолвно горячие слезы, Рая увидела умирающего отца, услышала сдавленный болью голос: «Не хочу оставлять тебя одну! Не хочу!» По пергаментной щеке отца катилась одна-единственная слеза, маленькие от болезни – детских размеров – пальцы беспомощно комкали простыню, умирающие волосы сами по себе лежали на подушке: «Не хочу оставлять тебя одну!» На глазах у растопыренной звезды Рая судорожно вздрагивала, руки разбросала в стороны, чтобы пальцы случайно не нащупали тоненькую талию, узкие бедра, крошечную грудь. «Пропала я! Пропала!» Зеленая звезда все пошевеливалась да пошевеливалась, паучьи ноги вырастали и махрились, тянули острые коготки к Раиному лицу; потом паук исчез – слезы застлали глаза…
   Очнувшись, Рая затрясла головой, потом засмеялась хрипло – Анатолий по-прежнему сидел рядом, боясь переменить положение плеча, на которое опиралась Рая, смотрел на нее странно-отчужденно и робко, словно подглядывал в щелочку. «Кто ты такая? – спрашивало лицо младшего командира запаса. – Как случилось, что ты опираешься на мое плечо, а я не могу понять, кто ты есть? И почему я, Анатолий Трифонов, сижу с тобой?» И он ошеломленно молчал и боялся дышать, так как, наверное, предчувствовал, что рядом с ним сидит такая девушка, какие несколько десятилетий спустя пойдут десятками по улицам советских городов и сел, заполнят экраны кинотеатров, аэродромы и танцплощадки, а иностранцы нехотя признаются в том, что на московской улице Горького красивых современных девушек больше, чем на Елисейских полях, итальянки и француженки полнеют рано, американки мужеподобны, а русские девушки семидесятых годов будут стройны, вальяжны и современны. Однако за два года до войны, всего через два десятилетия после революции, призвавшей к власти коренастых, широкоплечих пахарей и кузнецов, таких девушек, как Рая, было мало. Два десятилетия должно было пройти до той поры, когда у пахарей и кузнецов начнут рождаться дети космического века, а пахари и кузнецы, не поняв сразу, как прекрасны их дети, будут ворчать и огорчаться, что юбки на их длинных ногах коротки, что небрежные прически юношей закрывают высокие лбы атомщиков и кибернетиков.
   – Обеими меня, Толя! – прошептала Рая, сжавшись и вздрагивая от того, что было в глазах парня. – Обними меня, мне холодно и страшно…
   Утренняя Раина звезда висела на кедровой ветке, зацепившись за хвою, пульсировала ровно, замедленно.
   – Раюха! – волнуясь, прошептал Анатолий. – Ах ты, Раюха-краюка, ах ты, Раюха-матюха…

18

   Когда шаги Анатолия эатихла, когда луна начала затуманиваться, а звезды, наоборот, предрассветно засветились ярко, когда в утренней тишине остался только один звук – лая молодой собаки, Рая Колотовкина протяжно засмеялась и упала грудью на калитку собственного дома, на теплое и шершавое дерево – так и замерла надолго, дыша запахами земли и речной влажностью.
   Молодая собака все лаяла да лаяла, река шелестела, как бумага, по которой осторожно проводят пальцами, под крышей дома возился воробей, не зная, что делать – спать дальше или упасть в теплый воздух, и так бы ни на что не решился, дремал бы только, если бы вдруг ошалело не загорланил эаполошный мурзинский петух. Он прокукарекал трижды, потом замолк, набираясь сил, и уж тогда завопил во всю моченьку.
   Рая от петушиного крика вздрогнула, подняв голову, укоризненно посмотрела на мурзинский двор и, подумав, передразнила петуха:
   – Кука-ре-ку!… Ишь, разорался!
   И опять протяжно засмеялась, так как вся – с головы до ног – была потрясена теплым деревом, тускнеющей луной, запахом дегтя, которым пахли сапоги дяди и братьев, стоящие возле крыльца; шаги Анатолия давным-давно затихли, но ей казалось, что он все еще идет рядом, что его рука лежит на ее плече, а он все растерянно повторяет: «Ах ты, Раюха-краюха, ах ты, Раюха-матюха!» И все это было таким смешным, радостным и неиспытанным, что Рая, обнимаясь с калиткой, ласкала пальцами теплые ее доски, прикасаясь мизинцем к новой вертушке, смеялась тому, что Верный и Угадай молчали сконфуженно – не могли понять, почему стоит возле калитки, а не идет в дом пахнущий родным запахом человек; они такие были забавные и растерянные, что Рая снисходительно похлопала их по глупым мордам, потом, сняв туфли, на цыпочках вошла в дом.
   В сенях, конечно, оголтело храпели братья, на отдельном кожушке опять лежал Виталька Сопрыкин, что означало драку с парнями каповскими, и Рая осуждающе свела брови, подумав: «Каждый вечер дерутся!» В комнате с раскрытым настежь окном спали, обнявшись, тетя и дядя, во второй комнате – горнице – посередине пола лежала кошка, умудряющаяся спать сутками. А следующая комната была Раиной. Здесь на столе матово поблескивала кринка с молоком, лежали хлеб, сало и кусок холодного вареного мяса. Под столом сидела вторая кошка и неотрывно глядела вверх. Ей Рая сказала:
   – Хитренькая какая!… Это для меня приготовлено… Понятно?
   Минут через десять, выпив все молоко и все съев, Рая на цыпочках выбралась из дому, остановившись на крыльце, увидела, что ночь быстро бледнела и таяла, луна, сливаясь с небом, словно впитывалась в него, а рыбацкий костер окутался синим дымом, неподвижным и волнистым. Выпала роса, трава блестела и едва приметно шевелилась, сделалась зеленой до того, что казалась синей, и вот от этого – синюшности и тусклого блеска – в лицо Раи подуло холодом и тревогой. «Надо идти к Граньке! – внезапно подумала она. – Надо обязательно пойти!»
   Больше ни о чем не думая, не разбираясь в причинах своего поступка и почему-то по-прежнему на цыпочках, Рая вышла на улицу и быстро-быстро зашагала к дому подружки, хотя не знала, что скажет Граньке, для чего бежит к ней на рассвете и почему роса вызывает тревогу и беспокойство.
   Бледная заря чуточку высветливала темень сеновала, можно было уже видеть одеяло из разноцветных кусочков, хотя оно казалось серым; полный и круглый локоть закрывал лицо Граньки – лежала она на спине, и было понятно, что не спала долго, все ворочалась да ворочалась – так измученно был перекошен угол подушки, одеяло сбилось… Действуя по-прежнему инстинктивно, Рая проскользнула под одеяло, обняв Граню за твердые плечи, прижалась щекой к щеке подружки и заплакала.
   Плакала Рая осторожно и тихо; поздно уснувшая Гранька спала на рассвете крепко, и в одиночестве можно было всласть поплакать. Рая плакала оттого, что у нее убили на колчаковском фронте мать, что умер от старых ран отец, что Анатолий полюбил ее, но не любит Граньку, что братья каждый вечер дерутся с каповскими парнями, что долго стоит хорошая погода, после чего, конечно, начнутся дожди, что за летом последует осень, что Ленька Мурзин выпил почти всю бутылку водки, что ей не хочется читать учебник тригонометрии, что Анатолий уходил домой так неохотно, словно его вели в тюрьму, что он не умеет говорить слово «любовь», что плечо Граньки пахнет полынью и что жить на белом свете хорошо.
   Рая уже затихала, уже только крупно вздрагивала, когда проснулась Гранька; долго, наверное минуты три, подружка лежала в полной и слепой неподвижности, затем плечи Граньки затряслись, и она тоже заплакала так громко и ровно, словно еще с вечера приготовилась плакать и только ждала момента, чтобы начать. Плача, подружка жарко прильнула к Рае, и Рая тотчас же заревела белугой, как бы обрадовавшись возможности плакать громко и коллективно.
   Гранька Мурзина плакала потому, что ее не полюбил Анатолий, которого любила она, что в соревновании на Гундобинской верети она победила младшего командира запаса, что тяжело крутить заводную ручку трактора, что все в деревне называли ее Гранькой Оторви да брось, что она зарабатывала больше любого мужика в Улыме, что вслед за летом придет осень, что на самом деле она добрая, тихая, деловитая девушка, а вовсе не Оторви да брось и что жить на белом свете все-таки хорошо.
   Подружки плакали долго, проливали слезы друг другу на плечи, лежали тесно, горячо обнявшись, и смотрела на них утренняя зеленая звезда, которая и звездой-то не была, а планетой – самой яркой и крупной из тех, что бывают видны в благословенных нарымских краях. Сладко и беззастенчиво плакали подружки, и слезы их смешивались как два ручейка, были горькими-горькими, а обе плачущие были счастливы молодостью, дружбой, здоровьем, зеленой звездой и сеновалом, на котором пахло покосом; плакали они, не подозревая об этом, от счастья, так как не знали, что всего через два года и с ними, и с Анатолием Трифоновым, и с деревней, и с сеновалом, и с цветастым одеялом, и с зеленой звездой произойдет страшное. Всего два года оставалось до самой большой и жестокой войны в истории человечества, после которой от их сегодняшнего счастья ничего не останется: падет смертью храбрых младший командир Анатолий Трифонов, потеряет левую руку Граня – медсестра саперного батальона, утратит дядю и двух братьев Рая Колотовкина, а деревня Улым превратится в поселок с леспромхозом и сплавконторой…
   Кричали на деревне петухи, выходили на крылечки старики в белом, справив надобность, длинно и сладко зевали, поглядев на белесое небо и зеленую звезду-планету, решали, что долго продержится еще хорошая погода. На востоке было светло, и роса чисто сверкала на листьях подорожника, и петухи пели бодро, и воздух ходил над землей легкий, прозрачный, словно ранней весной.
   – Ой, Граня, Граня! – плакала Рая Колотовкина. – Да почему я такая разнесчастная да такая неудачливая?… Ой, Граня, Граня, подружка ты моя сердечная!
   – Ой, Раюха, Раюха, – вторила Гранька низким бабьим голосом, – да почему такое деется, что нет мне счастья-удачи, да отчего я такая невезучая?… Ой, подруженька моя ясная!
   Плакали они до тех пор, пока были слезы, потом же начали затихать так же медленно, как утишивается нудный осенний дождь, – тучи уже разошлись, солнце уже дважды или трижды проглянуло, а откуда-то еще каплет, что-то еще шелестит и хлюпает. Затихая, подружки швыркали носами, вздыхали, не разжимая рук, старались сделать так, чтобы каждая могла видеть большую зеленую звезду. Наконец они замолкли совсем.
   Деревенские петухи разнобойно кричали, мурзинский горлодер, конечно, старался перекукарекать всех, довел себя до пропойного хрипа, но все равно не сдавался: настырный был петух и злой, как супоросая чушка.
   А немного спустя на колхозной конюшне, проснувшись, заржала каурая кобылица Весна.
   – Скоро вставать, – осипшим голосом сказала Гранька. – Вот и ноченька прошла…
   Она осторожно вынула руку из-под Раиной шеи, перевернувшись на спину, трижды вздохнула так, словно ей не хватало воздуха. Гранька молчала долго – минут пять, потом сказала в темный потолок сеновала:
   – Ты не обижайся на мои слова, Раюха, но трифоновская-то мать не хотит, чтобы Натолий на тебе обженивался… У их хозяйство само большое в деревне, так она сомневается…
   Выпуклые глаза Граньки блестели.
   – Самого-то Амоса Лукьяныча неделю в деревне нету, так его возвращения ждут не дождутся… – Она снова вздохнула. – Натолькина-то мать ногами больная… Вот все и сомневаются…
   Граня обратила лицо к подружке, сморщившись, закрыла глаза.
   – Сама-то хотит в снохи Вальку Капу. Валька, она шибко удалая, работящая да старательная – лучше ее доярки во всем районе нету… Вот они ждут не дождутся Амоса Лукьяныча – его слово последнее…
   Пахло росой и влажными травами, выцветшее небо казалось застиранным, мурзинский петух уж не кричал, а хрипел перехваченным горлом – прохладно было, тревожно и беспокойно, точно на сеновал заглянул посторонний человек.
   – Как это сомневаются? – шепотом спросила Рая. – Что это значит: сомневаются?…
   Она поднялась, отряхнув с волос сенную труху, уставилась в белесое небо.
   – Как это сомневаются?…

19

   Весь тот длинный день Рая ходила по деревне и по двору безостановочно, как чумная, все из рук у нее валилось, губы сохли, глаза блестели, и нигде она не находила покоя – вдруг останавливалась, поднявшись на цыпочки, чутко и болезненно прислушивалась, чтобы уловить гул тракторного мотора, но его не было, так как трактора давно ушли с Гундобинской верети.
   Ничего хорошего Рая придумать не могла. Минуты две-три подряд она понимала, что ей не надо так рано выходить замуж, что это безумство, – став женой на девятнадцатом году жизни, отказаться от института; в следующие две-три минуты Рая решала, что погибнет, если не выйдет замуж за Анатолия Трифонова, и уже собиралась бежать к Капитолине Алексеевне, чтобы договариваться о месте учительницы первых-вторых классов, которое ей могли предоставить как человеку со средним образованием, а еще через две-три минуты она хотела только одного – зарыться лицом в подушку и ни о чем не думать.
   Встревоженная Мария Тихоновна несколько раз перехватывала племянницу на дворе, насильно усадив на скамейку, пыталась разговаривать, но при виде тетки Рая начинала улыбаться лихо, хохотала угрожающим, варнацким смехом и вообще сбивала Марию Тихоновну с толку отчаянностью и бабьей злостью. Рая искусала до дыр маленький носовой платок, вырядившись с раннего утра в сарафан, так затянула пояс, что из-под оборки виделись начала маленьких грудей, и после обеда, когда дядя и братья ушли на работу, найдя пачку дядиных папирос «Норд», закурила, чем перепугала тетю до смерти. Тетя от этого обессиленно шмякнулась задом на крыльцо и, забыв о том, что муж ее – человек партийный, председатель и бывший партизан, мелко закрестилась: «Свят, свят!»
   Анатолий появился в этот день рано, в шестом часу вечера, тоже начал торопливо прогуливаться по улице, и, когда Рая выбежала к нему, ей вдруг показалось, что день был коротким, как мгновение. Потом они о чем-то говорили, куда-то шли – в голубое и прозрачное, с ними происходило что-то такое, что сделало все вокруг зыбким и нереальным, и Рая не поняла, как они внезапно оказались на берегу озера Чирочьего. Однако это было так – вон оно, озеро! – и день, оказывается, уже умирал. Значит, он действительно промелькнул обидно быстро, а как хотелось, чтобы солнце сейчас было ярче, трава зеленей, вода прозрачней и утки летали чаще! Ах, каким коротким оказался день, если солнце уже цеплялось за синие кедрачи, по земле бродили на мягких ногах сонные тени, камыши грустно кивали, а утки, сытые и розовые, нехотя окунали головы в теплую воду!
   Рая и Анатолий прилегли на траву, пронизанные тишиной и грустью, замолчали надолго, до тех пор, пока солнце не занизилось настолько, что озеро и берег начали окутываться серостью и прохладой. Тогда Рая и Анатолий, не сговариваясь, одновременно поднялись с земли, сцепив пальцы, отдаленные друг от друга на длину вытянутых рук, медленно пошли в деревню. Метров через двести они снова, не сговариваясь, одновременно остановились, исподлобья посмотрев друг на друга, сблизились, чтобы поцеловаться. Когда им не хватило воздуху, они просто обнялись.
   – Ты любишь меня, Толя? – закидывая голову назад, спросила Рая. – Скажи, ты любишь меня?
   – Люблю! – помолчав, ответил он. – Ты моя Раюха-краюха!
   Дальше они пошли, по-деревенски обнявшись, то есть Анатолий обхватил рукой шею девушки, она обвила рукой его талию, и так шагали тесно, слитно, как бы один человек. До самой деревни они ни разу бы не остановились, если бы Рая могла вспомнить какие-то очень важные слова Анатолия, сказанные им в первые минуты встречи. Однако она забыла, о чем он говорил, а только помнила, что это было что-то значительное, тревожное и обязательное. Поэтому Рая остановилась, заглянула Анатолию в лицо.
   – А что ты мне сказал тогда, когда я уронила на землю платок? – спросила Рая удивленно. – Ты мне что-то сказал, а я не слышала.
   – Я сказал, что под вечер вернется отец, – ответил Анатолий и выпрямился. – Он сейчас, поди, уже дома…
   Рая ойкнула, уронив голову, тяжело привалилась к Анатолию – было темно и страшно, как на Гранькином сеновале, а потом произошло такое, что Рая опять почувствовала себя проснувшейся: заметила, что они давно подошли к деревне, уже осталась позади скамеечка под двумя кедрами, и даже начались первые дома, палисадники и лавочки, на которых сидели старики и старухи.