Машины пахарей гудели ровно, весело и молодо, так как Жемтовская МТС возникла совсем недавно и у нее было все новое, молодое – трактористы, трактора, директор, начальник политотдела и бригадиры.
   Гранька и Анатолий работали старательно, гарцевали на своих пятнадцатисильных тракторах лихо, но все равно сразу заметили приближающуюся Раю – подружка помахала ей рукой, а Анатолий для чего-то снял окуляры.
   Рая Колотовкина была городской девушкой, большую часть жизни провела в Ромске, но смотрела она те же фильмы, пела те же песни, читала те же книги, которые смотрели, пели и читали Гранька и Анатолий. Горожанка Рая восхищалась фильмами «Трактористы», «Богатая невеста» и «Учитель», пела тоненьким голоском «Мы с железным конем все поля обойдем…», снопы пшеницы ей представлялись на самом деле золотыми, белые украинские хаты из кино вызывали умиление… За два года до войны деревенские парни и девушки не стремились уехать из деревни в город, а городские девушки по книгам и кинофильмам влюблялись в своих деревенских ровесниц; за два года до войны девушки мечтали о трактористах и комбайнерах, красноармейцах и учителях, а Сельскохозяйственная выставка в Москве для них была прекрасной, как сказка…
   Влюбленными, ласкающими глазами смотрела Рая Колотовкина на два колесных трактора – ей казались прекрасными их контуры, блеск колес на солнце, гул моторов чудился песней. Раина подружка сидела за рулем трактора необъяснимо грациозно, на Граньке была тугая красная косынка, острые концы которой пошевеливал ветер движения, глаза у подружки устремлены вдаль, трактор, приближаясь, гудел все громче, злее, отчаянней, и Рае вдуг показалось невероятным, что девушка в красной косынке, сидящая за рулем трактора, стала ее подружкой. Неужели она, эта девушка, могла гулять с Раей, обнявшись, пить молоко, спать на сеновале, кричать и ругаться в присутствии культурной учительницы? А младший командир запаса – неужели это он вчера вечером казался таким смешным?
   Глаза Анатолия фантастически поблескивали круглыми окулярами с дырочками по бокам, чтобы не запотевали стекла. На нем была высокая кожаная фуражка, новый чистый комбинезон туго обтягивал стройное тело, руки лежали на руле округло и мощно, квадратный подбородок напоминал подбородок актера Крючкова из фильма «Трактористы» – ну разве могла быть знакомой Рая с таким человеком? А торжественный гул моторов! А блеск зубастых колес! А стремительность движения!
   Сближаясь, трактора переваливались с боку на бок, фырчали друг на друга, волнистое марево подымалось над горячими капотами, зубцы колес казались жадными. Грачи ходили по бороздам важно, скучные от обилия пищи – и там червяк, и здесь червяк, – ни на кого не обращали внимания. Они быстро привыкли к тракторам, пугались только тогда, когда моторы замолкали, – поднимались с криком и улетали.
   – Здорово, Раюха! – закричала Гранька. – Давай подгребай сюда…
   Остановив машины, Гранька и Анатолий спрыгнули с металлических сидений, неловко, тяжело и косолапо пошли по неровной земле к Рае, которая и не догадывалась, что от долгого сидения на жестком металле болят ноги, ноет живот и неприятно погуживает в ушах.
   – Здравствуйте, Раиса Николавна! – сняв фуражку, поздоровался Анатолий.
   – Здорово, Раюха! – опять закричала Гранька, показывая белые зубы. – Вот и дожжишка прошел, как мы с тобой мечтали…
   Рая смотрела на них недоуменно, не понимая, почему Гранька, спустившись с высокого металлического сиденья, сразу стала проще и мягче, а младший командир запаса стоял в усталой позе и по-мальчишески оттопыривал губы. У Раи было такое чувство, какое возникает у человека, когда он выходит на улицу после дневного сеанса кино: будничным и неинтересным кажется все окружающее после темного зала, где он жил иной, приподнятой жизнью.
   – Пошла заниматься, – скучным голосом объяснила Рая. – Вы еще долго будете работать?
   – До шести…
   – Не буду вам мешать, – сказала Рая. – Пойду…
   – Вали! – одобрила Гранька. – Как пошабашим, я тебя покличу. Трактором поедем на деревню… Хочешь?
   – Хочу!
   Рая пошла по свежей борозде. Ноги в стареньких туфлях проваливались в мягкое; густо и сладко пахнул чернозем, грачи облетали Раю, косясь опасливо. Она минут за десять дошагала до озера Чирочьего и огорчилась тем, что на самом сухом и возвышенном месте берега сидел с тальниковыми удочками дед Абросимов – старик с лохматой трехцветной бородой. Увидав Раю, дед оживился.
   – Бывай здорова, внучатка! – зашамкал он провалившимся ртом и вдруг застыдился. – Чего, поглядать хошь, как твой дедушка ребячьим делом займается? Ну, сама ты поглядай, тока никому об этом не докладай… Это ить со смеха помрут, если узнают, что я вудочкой стараюся…
   В Улыме уженье рыбы считалось ребячьей затеей, над теми, кто сидел на берегу с удочками, смеялись, но у деда Абросимова не хватало уже сил для настоящей рыбалки, и он приспособился тайком от соседей и старухи уходить на Чирочье озеро; садился здесь на то место, которое любила и Рая из-за того, что оно было скрыто густыми тальниками.
   – Сядай, сядай! – радовался старик, делая рукой царственный жест. – Сядай, тока про меня никому не сказывай! Я за это дело тебе, внучатка, буду стории говореть…
   Борода у деда была разноцветной: с подбородка и щек стекала до блеска белая седина, на шее росли длинные рыжие волосы, а у самых глаз курчавились совершенно черные. Это у деда образовалось еще до коллективизации. Сейчас старику Абросимову было девяносто восемь, и, значит, он уже лет десять носил смешное прозвище Трехшерстный, чем кичился, говоря: «Ежели трехшерстна кошка удачу дает, то человек трехшерстный – эта сплошная радость! Вот и бабы до меня прилипучие…»
   – Коли ты села, внучатка, так я тебе всю правдень объясню! – сказал дед и поплевал мимо червяка. – Ежели ты к дедушке своему в ласковости, то и дедушка к тебе в ласковости… Я оттого здеся, внучатка, томлюся да пробавляюся что ко мне, трехшерстному, рыба сама на крючок прет. Ты ток глянь, сколь я рыбешки-то понапластал…
   Рая посмотрела и охнула: в большом садке ходило с десяток здоровенных карасей, над ними возвышались черные хребты линей, а всякой мелочи – чебаков да окунишек – было невпроворот.
   – Вот сколь я их напластал! – хвастался дед, шамкая и хихикая. – Я ить в молодых-то годах был такой рыбак, что обо мне сам Кухтерин-купец разговор имал. Дескать, говорет, если рыбу хорошу брать, то надоть непременно Ульяшку Абрасимовского кликать… Да-а! Я, бывалыча, рыбешку-то и броднем ботаю, и межеумком тягаю, и духову рыбу не обойду, а ежели вожателем иду, то тожеть – завозня полная. Я такой ловкой был, что не приведи господи…
   Говоря это, дед осторожненько дернул правую удочку, другой рукой в это время ловко и как бы исподтишка вытащил из озера здорового ленивого карася. Дед на леске подтянул его к себе, покачав головой, неодобрительно сказал:
   – Силов в тебе от лености нет, а жадный ровно чушка: хваташь что ни попади…
   Дед осторожно – двумя пальцами – взял карася, прищурившись от дальнозоркости, приложил его к довольно длинной тальниковой палочке и, так как карась оказался сантиметра на два короче, досадливо забросил в озеро.
   – Я такех карасев из ердани-то не брал! – сердито сказал он. – Это рази карась, это одно надругательство!
   Дед Абросимов говорил на том говоре, какой употребляют жители среднего бассейна реки Оби, отличном, скажем, от говора жителей низовья, и Рая Колотовкина плохо понимала его, так как не знала, что ердань – это прорубь для подледного лова рыбы, межеумок – сеть с ячеёй в три пальца, духовая рыба – это рыба из непроточных водоемов, ботать – ловить рыбу бреднем, а вожатель – это проводник плота. Дед разговаривал как бы на незнакомом языке, и от этого Рае было чуточку грустно, но ей все равно хотелось сидеть на берегу озера, слушать деда, смотреть, как он с присказками таскает карасей и хвастливо задирает трехцветную бороду. Дед был высок и сутул, под ситцевой рубахой просторно дышала могучая грудь, шея была покрыта толстой, как у слона, морщинистой кожей.
   – Я об прошлый раз от учителев цельных три рубля поимел, – заносчиво сказал дед Абросимов. – Я такех карасев приволок, что не приведи господи… Я еще хрустенек, внучатка!
   Озеро Чирочье лежало вогнутой чашей, сплетничая, покачивали коричневыми головами камыши, утки со свистом проносились в голубизне, прибрежная вода была прозрачна – там опасно извивались зубастые щуки, стояли на страже неподвижно пестрые окуни, зарывались в тину глупые караси, висели где придется ко всему равнодушные лини. Садясь на озеро, утки поднимали грудью крутой бурунчик воды, отряхивая крылья, зорко оглядывались, ища знакомых. На небе уже не было ни единого облачка, и от этого оно казалось приблизившимся к земле.
   – А ты ведь мне сродственница! – прищурив глаз, сказал дед. – Мы, Абросимовски, всем Колотовкиным – родня… Как это получается, я тебе обсказывать не буду – это шибко длинно, но ты мне – какая-то внучатка… Кака, это я в точности знать не могу, но внучатка…
   Открыв глаз, дед заботливо пояснил:
   – Это голец клюет, я его имать не буду – лучше пущай на его окунишка возьмется… Да-а-а-а! Вот с чем я не согласный, так это с тем, что все люди – братовья! Какой я, к примеру сказать, тебе братан? Я тебе дедушко, вот такая стория! А согласный я с тем, что все люди – сродственники!
   По-праздничному куковали за Кетью кукушки, в березняке хохотал сыч, тракторные моторы звучали приглушенно. Рая глядела на поплавки стариковских удочек, они монотонно покачивались от донных течений, белея, убаюкивали, а кукушки куковали трудолюбиво, безостановочно, словно решили накуковать бессмертие.
   – Ты чего примаргиваешь-то? – обернувшись, спросил дед. – Чего с тобой деется, что ты шею кажешь длинну и тонку? Скучно тебе с дедушкой-то?
   – Мне заниматься надо, – жалобно сказала Рая, – а я лентяйничаю…
   – Славно делать! – внезапно обрадовался старик. – Книги читать – голове болеть! Так что ты лучше сосни… Вот тебе кожушок, ты на его прилягни да и сосни…
   Дед хлопотливо достал пахучий кожушок, беззвучно смеясь, расстелил его рядом с собой, и Рая, не понимая, что с ней происходит, и уже не думая о занятиях, легла на теплую от солнца овчину, глядя в бесконечное небо, осыпанное бордовыми точками, закрыла глаза; теплая волна прокатилась по телу, затуманив голову, зазвенела в ушах, и Рая провалилась в теплое, зыбкое, подумав на прощание: «Их трое, кукушек-то…» Потом что-то ласковое приступило к боку, кто-то приложил пухлые мальчишечьи губы к пионерскому горну, рассыпалась барабанная дробь, услышался строгий голос: «Будь готов!» – «Всегда готов!» – ответила Рая, и сразу появился второй голос: «Ишь как заспалась!» В глаза полыхнула желтизна, лицу сделалось жарко, щекотно, и Рая открыла глаза…
   Рядом с ней, положив голову на тот же кожушок, спал дед Абросимов, между ним и головой Раи прямо из земли вырастали сапоги – это стояла Граня и смеялась: «Вот позанималася! Вот наработала!» За ее спиной виделось загорелое лицо Анатолия, который, глядя на Раю, улыбался сдержанно. Потом Гранькины сапоги отъехали в сторону, лучи низкого солнца полоснули Раю по глазам, и она окончательно проснулась.
   – А дедуля-то, дедуля-то! – хохоча, кричала Гранька, нагибаясь к старику. – Вы только поглядите на него – взял моду во время рыбаловки спать!
   Проснувшись, дед огорченно крякнул, схватив себя за трехцветную бороду, неожиданно бодро и басовито закричал:
   – Гранюшка, Натоленька, родны мои людишки, ударнички мои! Ну, чего вам полезного будет, ежели вся деревня над дедушкой Абросимовым почнет животы рвать? Не сказывайте, бравы ребятушки, про вудочки-то, не сказывайте… – Тут он резво вскочил, льстивой походочкой подбежал к Граньке. – Хочешь, травиночка, я тебе всех карасишек отдам? И копеюшки мне не надо, копеюшки…
   Рая неторопливо огляделась: солнце совсем приблизилось к Заречью, все вокруг было розово-желтым, прозрачным по-вечернему, таким приглушенным, каким бывает незадолго до заката солнце перед ясным безветренным днем. Трактора работали на малых оборотах, и Рая чувствовала покой, уверенность в себе, несуетность. Откуда это все пришло, ей было безразлично, в себе копаться не хотелось, но такой умиротворенности она давно не чувствовала. Учебник сиротливо лежал на земле – никаких угрызений совести, короткий сарафан высоко обнажил голые ноги – нет стыда перед Анатолием; волосы растрепались, а к щеке прилипли травинки – не возникает желания прихорашиваться. «Я совсем взрослая, – подумала Рая, и опять было неважно, отчего возникла эта мысль. – Да, я совсем взрослая!»
   – Поехали в деревню, Раюха!
   Новым, незнакомым самой себе человеком поднималась с земли Рая Колотовкина. Она была замедленной, неторопливой, на губах лежала уютная улыбка – словно на овчинном кожушке осталось все лишнее: поголубели и опростились глаза, плечи стали тверже, прямее. Рая новым, плавным шагом пошла прочь от озера; шагая по паханине, не разбирала, куда ставит ногу; смятый сарафан она не разгладила, он тоже казался отдельным от нее, как суетность, как ряд бесконечно малых величин из учебника.
   Новыми показались Рае и трактора, и сами трактористы: она теперь заметила, что машины грязны и запыленны, что у подружки на лбу расплывается мазутное пятно, руки дрожат от усталости; разглядела, как сутулился Анатолий, когда подходил к трактору.
   – Залезай, Раюха!
   Рая села на подрагивающий кожух тракторного колеса, взявшись крепко за теплый край металла, спокойно улыбнулась подружке: «Поехали!» Машины загудели, фыркнув, одновременно двинулись под горку; они прыгали по бороздам, от тряски чакали зубы, но Рая держалась цепко, глядела вперед прищуренными глазами. Гранька посматривала на нее искоса, как бы не узнавая; потом ясно улыбнулась – ей, наверное, понравилась новая Рая.
   – «На границе тучи ходят хмуро, край суровый тишиной объят…» – обняв Раю свободной рукой, запела Гранька.
   Гудели моторы, дребезжал металл, вился синий дымок… До самой страшной войны оставалось еще два года, но в деревенском клубе шли фильмы, в которых пограничники, девушки-подростки и старики ловили шпионов, взлетали в небо тупоносые истребители, шли танки, скакали, сверкая саблями, остроголовые от буденовок всадники; горела и обливалась кровью земля Испании, рычал Китай, умирала Абиссиния – чувствовалось уже, чувствовалось дыхание войны…
   – «В эту ночь решили самураи перейти границу у реки…» – пели девушки, и лица у них были суровыми, решительными, холодными. Рая Колотовкина была по необъяснимым причинам спокойна, просветленно-мудра. Она поднялась с тряского металлического полукружья и, обняв Граню за плечи, стояла лицом к ветру, пела громко, решительно, угрожающе:
   – «И пошел командою взметен…»
   Ох, как они любили землю, по которой мчались два колесных трактора и ходили важные грачи!

14

   После происшествия на берегу озера Чирочьего Рая переменилась так резко, что порой сама себя не узнавала; она много думала над тем, что случилось, но понять не могла, да и не хотела, и продолжала жить спокойно, безмятежно, неосознанно счастливо, как птица, – вставала по утрам в половине пятого, умывалась ледяной водой, съедала за завтраком все, что давали, вечерами выпивала полную кринку молока, полюбила бродить по лесу, не зная куда, не думая зачем. У нее, как у младшего двоюродного брата Андрюшки, сошла с переносицы упрямая морщинка, походка сделалась лениво-надменной, рот затвердел. Говорила она уже напевно и медленно, вместо «да» и «нет» отвечала «но» и каждое утро, открыв глаза, сразу глядела в сеновальные двери – интересовалась погодой.
   Рая загорела до черноты, длинные и крепкие ноги покрылись звездчатыми трещинками, кожа облупилась; лицо тоже потемнело, отчего глаза казались совсем синими. Стоя по утрам перед зеркалом, Рая глядела на себя как на постороннюю – были безразличны облупившийся нос, ссадины на ногах и чужое, темное лицо. Пожав плечами, она строго улыбалась незнакомой девушке в зеркале, чувствуя себя мудрой, спокойной старухой. Наверное, поэтому Рае теперь нравилось неспешно беседовать с дедом Абросимовым, следить за его удочками и подремывать; она соглашалась, когда дед утверждал, что внучатке «надоть набрать мясов, что это одна страмота, если она ходит така худюща»; потом старик охотно и поучающе рассказывал про «свою перву бабу, которая померши от старости», и про «втору свою бабу, которая померши тоже от старости», и гордился тем, что к бабам относился хорошо – ни разу пальцем не тронул и мужскую работу справлять не дозволял, хотя женскую работу требовал, на что Рая ответила: «Ну и правильно, дедушка!»
   Дядя Петр Артемьевич снова серьезно говорил с племяшкой об учении, она пообещала исправиться, но занималась мало и неохотно – прочтет несколько страниц, ничего не поняв, захлопнет книгу лениво и опять слушает, как кукуют отдельные от нее, совершенно посторонние кукушки. И вот это чувство отделенности от всего вещественного, предметного было, пожалуй, самым сильным и поэтому понятным. Рае казалось, что не только книги и одежда, мебель и жилище, но и солнце, земля, закаты, восходы – весь этот мир – существовали отдельно от нее. А все равно жилось Рае хорошо, время летело не быстро и не медленно; бежало так, как ему полагалось бежать.
   На предпоследней репетиции чеховского водевиля «Предложение» Рая и Анатолий играли вяло и плохо, свои реплики произносили тонкими голосами. Капитолина Алексеевна гневалась, лодырь и забулдыга Ленька Мурзин орал, что «в таком разе реплик давать не будет», и усмехался обидно, когда режиссерша от огорчения впадала в столбняк.
   На предпоследней репетиции Капитолина Алексеевна была в лиловом шелковом платье, с дутыми браслетами на толстых руках, со стеклянными бусами на груди и в модных белых тапочках, делающих ее ноги совсем тонкими и короткими. Она часто прижимала правую руку к груди, дышала тяжело и порывисто, словно поднималась в гору, – очень волновалась за себя и артистов.
   – Живее! Громче! – покрикивала она и огорченно замирала. – Боже мой! До показа остается всего два дня… Что вы играете? Ну, что вы играете, Анатолий Амосович?
   Репетиция на этот раз проводилась на высоком берегу Улыма, между старыми осокорями, в затишке, скрытом от посторонних глаз. Табуреток на берегу, естественно, не было, поэтому Рая сидела на пеньке, Анатолий, изогнувшись, стоял над ней, мрачно усмехался и на самом деле играл плохо: вздыхал там, где надо было кричать, а там, где Капитолина Алексеевна требовала «дать чувства», мямлил, и в тусклом его голосе пробивались командирские интонации. Все это кончилось тем, что Ленька Мурзин, выбрав траву помягче, лег на брюхо и заявил:
   – В таком разрезе я комедь представлять не желаю…
   Поклокатывала под высоким яром Кеть, тальники, березы и осокори левобережья казались такими близкими, что хотелось потрогать; рыбацкий костер пылал ярко, возле него на корточках сидел сам рыбак, помешивая ложкой в котелке, и слышалось, как ложка постукивает о стенки котелка.
   – Не балуйтесь, Мурзин! – прикрикнула на лентяя и забулдыгу Капитолина Алексеевна. – Искусство – оно… Оно – не в бабки играть…
   Манерно поджимая губы и колыхаясь, Капитолина Алексеевна подошла к водевильным жениху и невесте, приложив обе руки к груди, посмотрела на них так насмешливо, словно хотела сказать: «Эх вы, такого пустяка не можете сделать! Поцеловаться не можете…»
   – Где ваша рука, Анатолий Амосович? – вкрадчиво спросила Капитолина Алексеевна. – А вы почему не сгибаетесь к жениху, Раиса Николаевна? Как же вы будете целоваться, если промеж вами три метра дистанции?… Делайте сближение, делайте!
   Вот тут-то Капитолина Алексеевна наконец заметила, что Анатолий боится встретиться с Раей глазами, краснеет неизвестно отчего, а Рая, наоборот, на Анатолия смотрит пристально, бесцеремонно и даже усмехается над растерянностью такого смелого человека, как бывший танкист.
   – Товарищи, товарищи! – засмеявшись басом, сказала Капитолина Алексеевна. – Вы не маленькие, товарищи, вы с образованием, не как некоторые… Делайте сближение, делайте!
   Капитолине Алексеевне минул двадцать первый год, у нее были чистые девичьи глаза, добрые губы, и она вообще была хорошим человеком – бесхитростным и честным, но не очень умным.
   – Продолжаем, продолжаем репетицию! – захлопала она в ладоши. – Вам, Анатолий Амосович, надо положить руку на плечо невесты, а вам, Раиса Николаевна, дать сближение… Ах, какие вы стеснительные!
   Она решительно, с насмешливым лицом подошла опять к Анатолию и, приподняв его вялую руку, положила на плечо девушки.
   – Рука обязана находиться вот в этом месте… На какой реплике мы остановились?
   По реке плыл легкий обласок, на котором спускался вниз по течению остяк Николай Кульманаков, пробирающийся, вероятно, на Любинские пески, чтобы ловить осетров и нельм плавежной сетью. Течение быстро несло обласок, и Николай весло в руке держал неподвижно – только рулил. И от всей этой картины веяло таким покоем и безмятежностью, что Рая на секунду закрыла глаза – в темени тоже плыл серебряный обласок, улыбался морщинисто Николай Кульманаков, отражение лодчонки в Кети было нежно-розовым. Кульманаков негромко поздоровался с хозяином костра, тот ему ответил: «Ни пухи ни пера, Миколай!», и от этого в груди у Раи сделалось так тепло, словно с реки подул жаркий ветер.
   – Продолжаем, продолжаем репетицию!… Рука, Анатолий Амосович, остается тут. Ваша нога, Раиса Николаевна, располагается, если так можно выразиться, тут…
   Рае было щекотно от лежащих на ее плече пальцев Анатолия, так как они едва прикасались к кофточке. Младший командир запаса боялся положить пальцы твердо, и это было так смешно, что хотелось расхохотаться вслух – ликующе и громко. Рая чувствовала, что лицо у нее становится гордым, заносчивым, брови властно сдвигаются, а кончики губ тронуты загадочной улыбкой; она не мигая смотрела на Анатолия, видела, как его лицо под загаром краснеет, и торжествовала: «Влюбился, голубчик! Влюбился!… То-то же!» Ей казалось, что она старше Анатолия, хотя ему было на пять лет больше, и это тоже приносило спокойствие, безмятежность: «Попался, голубчик!»
   Она перевела взгляд на удаляющийся вниз по течению обласок Николая Кульманакова, проводив его немножко глазами, сама подняла плечо, чтобы рука Анатолия сделалась тяжелой, потом прижалась к нему боком и удовлетворенно отметила, что пальцы младшего командира запаса вздрогнули, губы сжались, а глаза сделались тревожными, словно ударил колокол на пожарной каланче.
   – Давай реплик! – обозлившись, крикнул Ленька Мурзин. – Давай, репетировай, а то я весь чешуся от нервности…
   Знаменитый деревенский лентяй и забулдыга кричал возмущенно, взмахивая руками от нетерпения, но глаза у него были по-кошачьи затаенными, вкрадчивыми и губы расгягивались – он давно понял, что происходит между Раей и Анатолием; похаживая вокруг них, он от удовольствия высоко задирал ноги, словно перешагивал большие лужи. «Доигралися!» – было написано на круглом Ленькином лице, и Рая снова подумала о том, какой он талантливый и умный.
   – Репетировай! – опять закричал Ленька. – Репетировай, мать вашу за ногу!
   Лежащая на плече Раи рука Анатолия была теплой, словно он ее подержал на раскаленной боковине русской печки. Младший командир запаса тусклым голосом проговорил очередную реплику, снова отведя глаза в сторону, стал ждать, когда папаша – Ленька Мурзин – прикажет им целоваться. И конечно, сорвал этим всю сцену, в которой они с Раей должны были безостановочно кричать друг на друга, впадать в истерику.
   – Я в таком отчаянии – работать не могу! – сердито сказала Капитолина Алексеевна и с размаху села на широкий пень. – Раз никто в деревне не желает целоваться на сцене, я в райкоме комсомола так и скажу.
   Рая ее не слышала. По-прежнему прижимаясь плечом к теплой руке Анатолия, она глядела на излучину реки, за которой скрывался серебряный обласок остяка Кульманакова, сделавшегося похожим на карточную фигурку: один Кульманаков упирался головой в ясное небо, другой – касался головой речного дна. Через секунду оба Кульманакова скрылись за сиреневой излучиной, и от этого показалось, что прозвенели маленькие колокола – почему, отчего, неизвестно, но звон был печальный. Уронив руку Анатолия, Рая осторожно поднялась с пенька. Больше она ни о чем не думала, никуда не глядела, а сказала спокойно:
   – Перенесем репетицию на завтра…
   И пошла по крутому берегу так тихо, осторожно и тяжело, словно несла на коромысле полные ведра; ее не волновало то, что происходило за спиной, голос Капитолины Алексеевны прозвучал тихо, как бы из далекого прошлого, Раино имя, произнесенное Анатолием, ей тоже не принадлежало.
   Хотелось увидеть обласок Николая Кульманакова, скрывшийся за речной излучиной, подойти к нему близко, чтобы убедиться – и на самом деле он серебряный?
   Возле новой бани тех Мурзиных, у которых старая баня сгорела, на низкой лавочке сидели старик со старухой, по-одинаковому подперев подбородки руками, смотрели туда же – на сиреневую излучину Кети. Старик и старуха были мужем и женой и сидели на лавочке, видимо, давно – может быть, триста лет. Рая подошла к ним, не поздоровавшись и не обращая внимания на стариков, тоже села на кончик скамейки, вздохнув, подперла рукой подбородок. И только после этого перестали звенеть колокола. «Странно!» – безмятежно подумала Рая.