Конечно, за два года до войны в Улыме парней было больше, чем девчат, казалось бы, выбирай, какого хочешь, но такое великое изобретение, как дамский вальс, когда девушки приглашают партнеров, еще не было сделано; нарымские девчата еще славились скромностью и послушанием, и родственники Раи Колотовкиной уже начали переживать за племяшку и сестру. Дядя Петр Артемьевич и тетя Мария Тихоновна, волнуясь, сидели на телеге, братья Раи исподтишка, но грозно посматривали на парней.
И вот началось! Пашка Набоков, посоветовавшись с Веркой Мурзиной, заиграл вальс «Дунайские волны», наступила стеснительная пауза, а потом все снова дружно повернулись к младшему командиру запаса Анатолию Трифонову. Он стоял спокойно, выдержанно, а как только молодые колхозники повернулись к нему, одернул, словно гимнастерку, рубаху и твердым шагом, глядя перед собой, пошел через пятачок утоптанной земли к Вальке Капе, которая уже, торопясь и нервничая, делала такое лицо, будто не видит приближающегося Анатолия, а, наоборот, увлечена своей некрасивой подружкой. При этом раскрасавица Валька Капа, пригибаясь к подружке, старалась выставить крутое бедро, а зубами покусывала губы, чтобы раскраснелись и напухли.
– Разрешите пригласить на танец! – громче, чем требовалось, сказал Анатолий и поклонился. – Просим прощения у вашей подружки.
Валька лениво, как бы просыпаясь, оторвалась от подружки, рассеянно посмотрев на Анатолия, пожала круглыми плечами.
– Пжалуста! – процедила она. – С нашим удовольствием!
Словно делая одолжение, Валька положила белую руку на плечо Анатолия, и они с места начали быстро кружиться. Анатолий обеими руками держал Вальку за талию, и ее широкая складчатая юбка раздулась, обнажив далеко голые ноги, покрытые ровным загаром. У Вальки Капы было все, что позволяло по улымским понятиям считаться красивой: высокий рост, широкие плечи, большая грудь, одинаково полные от колена до щиколотки ноги и могучие бедра; лицо у нее белое, на щеках два розовых пятна, брови соболиные, зубы крепкие, а рот был такой маленький, что походил на бантик.
Когда Анатолий и Валька закружились и у девушки наконец-то мелькнула на лице сладостная, победительная улыбка, Гранька Оторви да брось передернула плечами, ненавистно стиснув зубы, отвернулась от танцующих, и Рая сразу все поняла. «Вот оно что!» – подумала Рая и тоже отвернулась, хотя была секунда, когда ей показалось, что младший командир запаса хочет пригласить ее, – это было в тот миг, когда он обдергивал вышитую рубашку.
Потом в толпе парней опять послышался шум движения – это пошел приглашать партнершу Виталька Сопрыкин, который, оказывается, двигался прямехонько к Феньке Мурзиной, стоящей рядом с Раей и Гранькой, и на вид скромная Фенька Мурзина повела себя точно так же, как Валька Капа, – кокетничала и не замечала Витальку.
– Разрешите вас пригласить! – вежливо сказал он.
– Ах, поимейте удовольствие! – сухо ответила Фенька.
И как раз в тот момент на правом краю утрамбованной площадки раздались громкий смех и восклицания. Парни охотно разорвали плотную шеренгу, и вперед вышел преданный всенародно позору в речи Анатолия Трифонова лодырь и пьяница Ленька Мурзин – лохматый рыжий увалень с удивленно растаращенными глазами. Косолапый и потешный, он деловито осмотрелся, не обращая ни на кого внимания, словно был на площадке один, начал вразвалочку пересекать круг. Глаза у него были тоже рыжие, брюшко выпуклое, а руки длиннющие, как у обезьяны.
– К нам идет! – вдруг испуганно шепнула Гранька. – Ой, отвернись, отвернись, Раюха!
Ленька Мурзин действительно смотрел только на Раю, шел только к ней и был таким потешным, лохматым, растаращенным и симпатичным, что Рая заулыбалась и невольно для себя сделала короткий шаг навстречу Леньке, отпустив для этого руку Граньки. Однако в ту же секунду подружка потянула Раю назад, испуганно шепча:
– Откажись! Откажись!
Заклейменный лентяй и пьяница, как и все парни, был одет в вышитую рубашку-косоворотку, сапоги блестели и поскрипывали. Вблизи его лицо казалось еще более потешным, даже привлекательным – широкое, безмятежно-ленивое, доброе до последней складочки.
– Бывай здорова, Раюха! – еще на ходу ласково проговорил бархатным голосом Ленька Мурзин и улыбнулся хорошо. – Разрешите вас пригласить?
Снова засмеявшись, Рая высвободилась из горячих Гранькиных рук, чувствуя, как хорошо и весело живется людям на берегу Чирочьего озера, как дует ей в лицо счастливый молодой ветер и как добр рыжий увалень, открытым движением протянула к Леньке руки:
– Пожалуйста!
Но с Ленькой Мурзиным вдруг что-то произошло: он перестал улыбаться и ласково светиться, попятился от Раи и болезненно сморщился. Потом Рая перестала видеть Леньку: между ней и лохматым парнем появилось трое Раиных братьев; разделив их, начали молча глядеть на Леньку Мурзина, хмуря сросшиеся брови и напружинивая квадратные губы; глаза у них были холодные, жесткие, и только младший брат, Андрюшка, легкомысленно улыбался, но от этого казался совсем страшным. А Ленька Мурзин продолжал пятиться и делал это до тех пор, пока старший брат Василий не положил ему на плечо тяжелую руку.
– Ты чего же, Ленька, – угрюмо спросил он, – ты чего же, зараза, нашу сеструху позоришь?
– А чего я? Чего? – быстро и боязливо заговорил Ленька. – Чего вы на меня так поглядаете, когда я по-хорошему? В чем я виноватый, ежели со мной другие девки танцевать не соглашаются…
Он запнулся и замолк, тяжело дыша… С кряканьем поднимались с озера шустрые утки, два жаворонка тянули торжествующую трель в голубизне пустынного неба; уже струилось от земли кружевное марево, а кукушки все считали и считали длинные года для всех, кто был на берегу.
– Я невиноватый! – отчаянно крикнул Ленька Мурзин. – Я вашей сеструхе уваженье хотел сделать, раз с ней никто танцевать не будет… Стерлядка – кто ее пригласит! А мне она нравится!
Братья Колотовкины по-прежнему грозно молчали, баянист Пашка Набоков вальс «Дунайские волны» играл как можно громче, дядя Петр Артемьевич и тетя Мария Тихоновна страдали за племяшку на телеге, подружка Гранька стояла ни жива ни мертва, и даже раскрасавица Валька Капа не улыбалась торжествующе; все примолкло, кроме баяна, на Гундобинской верети. И Ленька Мурзин низко опустил голову, побледнев и осунувшись, сначала спиной, а потом боком-боком двинулся прочь от площадки.
– Леня! – жалобно крикнула Рая. – Подожди!
Ленька Мурзин, конечно, не остановился, и тогда братья Колотовкины – плечом к плечу, одинакового роста, тяжелые, как движущийся трактор, – медленной, но бесконечно терпеливой походкой двинулись вслед за ним. Это была такая походка, какой ходят пахари за плугом, – идут да идут до тех пор, пока вся земля не покроется гребешками жирной паханины. Братьям некуда было торопиться, Леньке Мурзину невозможно было уйти от них далеко, и трое Колотовкиных вышагивали тихохонько.
– Дядя! – тонко и страшно крикнула Рая. – Дядя, останови их!
Помедлив, тяжело вздохнув, дядя Петр Артемьевич поднял седую опозоренную голову, переглянувшись с тетей, не сразу отозвался на призыв племяшки.
– Вернитесь! – наконец приказал он сыновьям.
Улымские крестьяне за два года до войны считали последним человеком того, кто плохо работал и пил водку, стеснялись его, как позорной болезни, сторонились, словно от прокаженного, и жизнь лентяя, выпившего к тому же на Первомай почти бутылку водки, была очень тяжелой.
– Вернитесь!
Братья остановились. За два года до войны в нарымских деревнях отцов слушались.
10
11
И вот началось! Пашка Набоков, посоветовавшись с Веркой Мурзиной, заиграл вальс «Дунайские волны», наступила стеснительная пауза, а потом все снова дружно повернулись к младшему командиру запаса Анатолию Трифонову. Он стоял спокойно, выдержанно, а как только молодые колхозники повернулись к нему, одернул, словно гимнастерку, рубаху и твердым шагом, глядя перед собой, пошел через пятачок утоптанной земли к Вальке Капе, которая уже, торопясь и нервничая, делала такое лицо, будто не видит приближающегося Анатолия, а, наоборот, увлечена своей некрасивой подружкой. При этом раскрасавица Валька Капа, пригибаясь к подружке, старалась выставить крутое бедро, а зубами покусывала губы, чтобы раскраснелись и напухли.
– Разрешите пригласить на танец! – громче, чем требовалось, сказал Анатолий и поклонился. – Просим прощения у вашей подружки.
Валька лениво, как бы просыпаясь, оторвалась от подружки, рассеянно посмотрев на Анатолия, пожала круглыми плечами.
– Пжалуста! – процедила она. – С нашим удовольствием!
Словно делая одолжение, Валька положила белую руку на плечо Анатолия, и они с места начали быстро кружиться. Анатолий обеими руками держал Вальку за талию, и ее широкая складчатая юбка раздулась, обнажив далеко голые ноги, покрытые ровным загаром. У Вальки Капы было все, что позволяло по улымским понятиям считаться красивой: высокий рост, широкие плечи, большая грудь, одинаково полные от колена до щиколотки ноги и могучие бедра; лицо у нее белое, на щеках два розовых пятна, брови соболиные, зубы крепкие, а рот был такой маленький, что походил на бантик.
Когда Анатолий и Валька закружились и у девушки наконец-то мелькнула на лице сладостная, победительная улыбка, Гранька Оторви да брось передернула плечами, ненавистно стиснув зубы, отвернулась от танцующих, и Рая сразу все поняла. «Вот оно что!» – подумала Рая и тоже отвернулась, хотя была секунда, когда ей показалось, что младший командир запаса хочет пригласить ее, – это было в тот миг, когда он обдергивал вышитую рубашку.
Потом в толпе парней опять послышался шум движения – это пошел приглашать партнершу Виталька Сопрыкин, который, оказывается, двигался прямехонько к Феньке Мурзиной, стоящей рядом с Раей и Гранькой, и на вид скромная Фенька Мурзина повела себя точно так же, как Валька Капа, – кокетничала и не замечала Витальку.
– Разрешите вас пригласить! – вежливо сказал он.
– Ах, поимейте удовольствие! – сухо ответила Фенька.
И как раз в тот момент на правом краю утрамбованной площадки раздались громкий смех и восклицания. Парни охотно разорвали плотную шеренгу, и вперед вышел преданный всенародно позору в речи Анатолия Трифонова лодырь и пьяница Ленька Мурзин – лохматый рыжий увалень с удивленно растаращенными глазами. Косолапый и потешный, он деловито осмотрелся, не обращая ни на кого внимания, словно был на площадке один, начал вразвалочку пересекать круг. Глаза у него были тоже рыжие, брюшко выпуклое, а руки длиннющие, как у обезьяны.
– К нам идет! – вдруг испуганно шепнула Гранька. – Ой, отвернись, отвернись, Раюха!
Ленька Мурзин действительно смотрел только на Раю, шел только к ней и был таким потешным, лохматым, растаращенным и симпатичным, что Рая заулыбалась и невольно для себя сделала короткий шаг навстречу Леньке, отпустив для этого руку Граньки. Однако в ту же секунду подружка потянула Раю назад, испуганно шепча:
– Откажись! Откажись!
Заклейменный лентяй и пьяница, как и все парни, был одет в вышитую рубашку-косоворотку, сапоги блестели и поскрипывали. Вблизи его лицо казалось еще более потешным, даже привлекательным – широкое, безмятежно-ленивое, доброе до последней складочки.
– Бывай здорова, Раюха! – еще на ходу ласково проговорил бархатным голосом Ленька Мурзин и улыбнулся хорошо. – Разрешите вас пригласить?
Снова засмеявшись, Рая высвободилась из горячих Гранькиных рук, чувствуя, как хорошо и весело живется людям на берегу Чирочьего озера, как дует ей в лицо счастливый молодой ветер и как добр рыжий увалень, открытым движением протянула к Леньке руки:
– Пожалуйста!
Но с Ленькой Мурзиным вдруг что-то произошло: он перестал улыбаться и ласково светиться, попятился от Раи и болезненно сморщился. Потом Рая перестала видеть Леньку: между ней и лохматым парнем появилось трое Раиных братьев; разделив их, начали молча глядеть на Леньку Мурзина, хмуря сросшиеся брови и напружинивая квадратные губы; глаза у них были холодные, жесткие, и только младший брат, Андрюшка, легкомысленно улыбался, но от этого казался совсем страшным. А Ленька Мурзин продолжал пятиться и делал это до тех пор, пока старший брат Василий не положил ему на плечо тяжелую руку.
– Ты чего же, Ленька, – угрюмо спросил он, – ты чего же, зараза, нашу сеструху позоришь?
– А чего я? Чего? – быстро и боязливо заговорил Ленька. – Чего вы на меня так поглядаете, когда я по-хорошему? В чем я виноватый, ежели со мной другие девки танцевать не соглашаются…
Он запнулся и замолк, тяжело дыша… С кряканьем поднимались с озера шустрые утки, два жаворонка тянули торжествующую трель в голубизне пустынного неба; уже струилось от земли кружевное марево, а кукушки все считали и считали длинные года для всех, кто был на берегу.
– Я невиноватый! – отчаянно крикнул Ленька Мурзин. – Я вашей сеструхе уваженье хотел сделать, раз с ней никто танцевать не будет… Стерлядка – кто ее пригласит! А мне она нравится!
Братья Колотовкины по-прежнему грозно молчали, баянист Пашка Набоков вальс «Дунайские волны» играл как можно громче, дядя Петр Артемьевич и тетя Мария Тихоновна страдали за племяшку на телеге, подружка Гранька стояла ни жива ни мертва, и даже раскрасавица Валька Капа не улыбалась торжествующе; все примолкло, кроме баяна, на Гундобинской верети. И Ленька Мурзин низко опустил голову, побледнев и осунувшись, сначала спиной, а потом боком-боком двинулся прочь от площадки.
– Леня! – жалобно крикнула Рая. – Подожди!
Ленька Мурзин, конечно, не остановился, и тогда братья Колотовкины – плечом к плечу, одинакового роста, тяжелые, как движущийся трактор, – медленной, но бесконечно терпеливой походкой двинулись вслед за ним. Это была такая походка, какой ходят пахари за плугом, – идут да идут до тех пор, пока вся земля не покроется гребешками жирной паханины. Братьям некуда было торопиться, Леньке Мурзину невозможно было уйти от них далеко, и трое Колотовкиных вышагивали тихохонько.
– Дядя! – тонко и страшно крикнула Рая. – Дядя, останови их!
Помедлив, тяжело вздохнув, дядя Петр Артемьевич поднял седую опозоренную голову, переглянувшись с тетей, не сразу отозвался на призыв племяшки.
– Вернитесь! – наконец приказал он сыновьям.
Улымские крестьяне за два года до войны считали последним человеком того, кто плохо работал и пил водку, стеснялись его, как позорной болезни, сторонились, словно от прокаженного, и жизнь лентяя, выпившего к тому же на Первомай почти бутылку водки, была очень тяжелой.
– Вернитесь!
Братья остановились. За два года до войны в нарымских деревнях отцов слушались.
10
Так Рая Колотовкина начала жить странной – обособленной и замкнутой в самой себе – жизнью, хотя внешне все обстояло прекрасно. Улымские жители всегда охотно, весело и уважительно здоровались с ней, все говорили о председателевой племяннице только хорошее, ее любили за образованость, ум и вежливость, но вот на гульбищах-товарочках, которые в будни собирались вечером под старым осокорем, Рае было плохо.
На товарочку Рая приходила под ручку с подружкой Гранькой Оторви да брось; они скромно становились в стороне, вели себя просто, как другие девчата, но происходило обычное: ни Раю, ни Граньку парни не приглашали, и тогда они танцевали вдвоем, старательно делая вид, что им на все наплевать. Они задирали носы и гордо усмехались, однако глаза у них были печальные.
В пятницу Рая и Гранька на товарочку решили не идти, а, посовещавшись печальным шепотом, отправились гулять по длинной улымской улице. Двигались они, как в день знакомства, в двух метрах друг от друга, глядя в землю, не разговаривали.
В этот вечер над Улымом полетывали гривастые темные облака, луна то пряталась за них, то вновь являлась потемневшей земле. Ветра, однако, не было, стояла такая тревожная и влажная духота, что кожа на лице горела, и, видимо, поэтому на скамейках было мало стариков и старух, ребятишки давно угомонились, и в деревне стало пусто, одиноко, нежило. Когда выныривала луна, дорога блестела, делалась похожей на реку, а река, наоборот, казалась похожей на корявую, раскисшую дорогу. Тревожно и длинно лаяли собаки; лай был визгливым, испуганным, а рыбацкий костер за Кетью лишь чадил, подмигивая.
Рая согбенно шагала по левой стороне дороги, Гранька – по правой; они по-прежнему глядели себе под ноги и видели одно и то же – как медленно менялись местами модные белые тапочки, смазанные зубным порошком. Каждая думала о своем…
Рая, например, удивлялась тому, что целых три дня не притрагивалась к учебникам: ей не хотелось брать в руки тяжелые и толстые книги, открывать серые страницы; потом она думала о том, что не понимает саму себя – ей и хотелось и не хотелось танцевать; ей нравился Анатолий Трифонов, но она могла представить себя гуляющей и с Виталькой Сопрыкиным; еще минут пять спустя Рая укоряла себя за то, что думает только о танцах, прогулках и кавалерах. «Какая-то я суетная, беспокойная!» – думала Рая и действительно чувствовала суетность, беспокойство.
Гранька Оторви да брось тоже думала о разной разности. И, между прочим, о том, что Анатолий Трифонов – глупый человек, если не понимает, кто такая Валька Капа. Работает она, конечно, споро, только к работе относится как-то без души, и коровы у нее не такие веселые, как у других доярок. «Коровы, они все чувствовать могут! – думала Гранька. И усмехалась: – Коровы знают, какой ты человек, Валька Капа… Их вкруг пальца не обведешь!»
Шли девушки бесцельно, куда глаза глядят, торопиться не торопились, разговаривать не разговаривали, жили друг от друга отдельно и сами не заметили, как забрели за околицу. Здесь росло несколько огромных кедров, под ногами пошумливала трава, а меж деревьями белела сосновая лавочка, неизвестно когда и кем врытая в песчаную землю. На лавочку присаживались усталые путники, чтобы войти в Улым на отдохнувших ногах; на ней любили сидеть улымчане, когда хотели секретно пошептаться – до деревни с полкилометра, кедры приглушают голос, до реки – рукой подать.
– Посидим, Раюха!
– Посидим!
Душно пахло кедровой смолой и земляной прелью, облака сбивались в рыхлые тучи, помаргивали на Кети два бакена – желто-красный и зеленый; была настоящая нарымская ночь – глуховатая, тревожная от таежной тишины. Донькала в ельнике одинокая ночная птица, река поблескивала затаенно, маслено, словно не вода текла под яром, а тяжелый мазут; над деревней в разрыве облаков таращилась большая звезда, такая же усатая и красная, как бакен. Трава по-степному шелестела, хотя ветра не чувствовалось.
– Ни седни, ни завтра дожжа не будет! – задумчиво сказала Гранька Оторви да брось, поглядывая на небо и прислушиваясь к плеску речной волны. – Дожжь, смекаю, послезавтра припустит… Мелок будет, как туман… Ничего хуже этого нет!
Проговорив все это, Гранька подняла голову, усмехнувшись, поглядела на усатую красную звезду. Профиль у трактористки действительно был энергичный, движения она делала порывистые, в развороте плеч читалась лихость. Секунду она сидела неподвижно, потом по-мужичьи смачно плюнула себе под ноги, растерев тапочкой плевок, вдруг подмигнула Рае, обняла жаркой рукой за шею.
– Не печалься, подружка! – весело сказала Гранька. – Будет и на нашей улке праздник! Седни наши дела, конечно, как сажа бела, но придет и нашенска пора… Не горюй!
И они крепко, по-деревенски, по-бабьи обнялись, начали покачиваться из стороны в сторону, словно баюкали друг друга; голова Раи лежала на плече Граньки. Трактористка обнимала Раю за плечи. Рая обнимала Граньку за талию, и обеим уже казалось, что все хорошо в этом мире, где на околице деревни есть старая скамья, где живут могучие кедры, течет темная Кеть; ничего плохого не могло происходить там, где дождь должен был пойти только через два дня, где в глухую и тревожную ночь донькала маленькая пичуга, ничего не боясь, ничего не признавая, кроме того, что жизнь продолжается, что скоро выведутся желтые пухлые птенцы, которые тоже будут донькать глухой ночью. Все должно было образоваться, все хорошо было в этом мире, где девушки сидели обнявшись, где люди понимали друг друга и жалели и еще два года оставалось до большой и самой страшной войны на родной земле.
– Меня мой характер сничтожил, – тихо и добродушно сказала Гранька. – Я с малолетства была бойка да языкаста, все с парнишонками игрывала да на рыбаловку бегала… Вот и выросла така, что меня на тракторны курсы выделили… – Она взглянула Рае в глаза, усмехнулась. – С курсов-то все и началось. Бабы в деревне стали говорить, что Гранька-то ни мужик, ни баба, а так себе – оторви да брось…
Гранька опять усмехнулась, повела плечом.
– А чего им так не говорить, ежели я при мужичьих штанах хожу, с мужиками возжаюся, по-мужичьи матерюся… Мне без этого, подружка, не обойтись, а бабы напраслину прут: «Гранька при одном мужике жить не пожелаит!…» Вот и горю я белым пламенем, подруженька ты моя сердечная, лапонька ты моя горькая!
Тишина сгущалась, струилась маревом, замолкла отчего-то ночная пичуга, и сделалось слышным, как под молодыми осокорями тревожно-сладко вздыхает баян Пашки Набокова; приглушенная расстоянием музыка была печальна и недосягаема, сердце от нее заходилось тоской, и думалось о том, что младший командир запаса танцует с Валькой Капой, а Виталька Сопрыкин сверху вниз томно глядит на Феньку Мурзину, а она, танцуя, как бы нечаянно прижимается к нему.
– А ты за свою худость страдаешь, подружка! – ласково и нежно сказала Гранька. – Красивей тебя с лица я девки не знаю, но вот надоть тебе мясов набрать…
Они по-прежнему качались из стороны в сторону, сидели, тесно обнявшись, были нежны друг к другу, и Рая засмеялась, посмотрев в ярко освещенное луной лицо подружки.
В разрыве косматых облаков, оказывается, сияла красным светом та самая звезда, которая ранним утром была видна с сеновала. Сейчас эта Раина знакомая была крупной и зловеще-красной, но все равно красива и одинока в своей обособленности; звезда висела прямо над головой Раи, и хотелось думать, что утром она опять заглянет на сеновал уже зеленым глазом, колыхаясь, кольнет в самое сердце утренней свежестью, здоровьем, погожим днем, который нескончаем. Неизвестно отчего Рая сладостно вздохнула, еще теснее прижавшись плечом к жаркой подружке, прошептала.
– Тебе нравится Анатолий? Не скрывай, нравится!
– Я его, поди, люблю! – просто ответила Гранька и потерлась щекой о Раино плечо. – У него ко мне тоже интерес, но он своего отца Амоса Лукьяныча пуще огня опасается… Амос-то Лукьяныч такой умный да рассудительный, такой добрый да работящий на семью, что Натолька-то его шибко уважат и слушатся… А как не слушаться такого отца? Кажный бы слушался… Ну а Амос-то Лукьяныч не хочет, чтобы Натолька со мной гулял…
В ее голосе не чувствовалось ни раздражения, ни печали; Гранька говорила о себе самой как о посторонней, и в этом было столько мудрого всепрощения и крестьянской терпеливости, что Рая замерла, притаилась. В теплом и густом воздухе усыпляюще жужжали комары, кусались больно, но Рая привыкла к комарам точно так, как к белым тапочкам, раннему вставанию, обильным завтракам; ей было жалко подружку, казался злым самодуром отец Анатолия Трифонова, а сам младший командир запаса представлялся глупым человеком, если мог из-за дурацких сплетен не любить такую девушку, как Гранька.
– Не нравится мне Валька Капа! – с кривой усмешкой сказала Рая. – Она, по-моему, хитрющая да ловкая… Как она тогда кокетничала, когда Анатолий пригласил ее на вальс «Дунайские волны»! Подумаешь, цаца! И голос у нее противный…
– Одна беда – красивая! – со вздохом откликнулась Гранька. – И нога под ней полная, и в теле она, и при белом лице… Вот у меня никак не хватает терпенья морду-то от солнца поберечь! А Валька, хоть ты лопни, на улку без платка не выйдет… Ты вот тоже дурака, Раюха! Зачем лицо от солнца не поостерегешь?
– Я загар люблю, Граня.
– А чего в нем хорошего! То ли дело, когда лицо белое, на щеке – румянчик, да еще печной сажей вроде мушку посадишь… Как у Вальки! Это она заслонку из русской печки вынет, палочкой сажу сосберет – и вот тебе мушка! – Гранька вздохнула. – А рубахи у Вальки кружевны… Она сама кружева вяжет, а у меня на это дело терпежу не хватат…
– Но ведь она противная, эта Валька Капа! – сердито сказала Рая, вспомнив, как во время танца из-под юбки Вальки проглядывал кружевной подол рубахи. – Грубая и нос задирает!
– А как ты нос не задерешь, если с тобой Натолий Трифоновский гулят?… – ответила Гранька и ойкнула: – Ой, ты даже и не знашь, Раюха, какой он культурный!
Гранька Оторви да брось сняла руки с плеч Раи, широко открыв глаза, посмотрела на нее как бы испуганно.
– Ой, какой он культурный – это страсть! – взволнованно повторила она. – Вот как с тобой потанцует, так сразу говорит «спасибо!», за ручку берет и на то место отводит, где взял… И вот еще что быват… – Тут Гранька приблизила губы к самому уху Раи, пронзенная удивлением, жарко зашептала: – Вот что еще быват – это ты не поверишь, Раюха! Он до того культурный, что целоваться разрешенья просит.
– Неужели?
– Ей-бо! Папироску, это, бросит, помолчит и спрашиват: «Дозвольте вас поцеловать?»
– А ты что?
– Нельзя, говорю, если вы с Валькой Капой гуляете! А он говорит: «Простите, если что не так. Большого вам досвиданьица!»
– Так и не поцеловались?
– Не!
– Ну и правильно! – решительно сказала Рая. – Уж пусть он решает – или ты, или Валька… Ишь какой хитренький! Хочет двух целовать…
– Он не хитренький, он запутался, – после паузы ответила Гранька. – Ведь ему Амос Лукьяныч и с Валькой гулять не разрешат.
– Почему?
– Кулачка! Как же Амос Лукьяныч разрешит ему на Вальке жениться, если сам партизан?… Вот как все получатся, Раюха! А тебе-то кто нравится? Слыхать было, что Виталька Сопрыкинский к тебе интерес поимел…
А луна между тем висела высоко, очищенная на несколько минут от туч, сияла ярко и упрямо, словно хотела наверстать упущенное, собаки лаяли дружно, повизгивал трусливый щенок, томно ржала недавно ожеребившаяся кобылица Весна, и голос ее был могуч. Тяжелая темная вода в реке не двигалась, реку как бы навечно пересекал зубчатый отблеск луны.
– Спать надоть, подружка! – легко вздыхая, сказала Гранька. – Мне утресь на тракторишку: картохи начинам окучивать… Айда спать, подружка моя славненька! Вон и у тебя глаза-то сами закрываются!
Не разнимая рук, они поднялись со скамейки, пошли по лунной улице вдоль всей деревни и темной Кети. И Рая опять была счастлива тем счастьем, которое дают человеку здоровье, молодость, дружба. Попрощавшись с подружкой, она, спотыкаясь, подошла к своей калитке, увидев в темноте Верного и Угадая, укоризненно покачала головой.
– Спали бы, черти! – сказала она, зевая и не находя пальцами вертушку калитки. – Спали бы, а то все ходят да ходят, словно им делать нечего… Ну, чего всполошились-то?
Боясь разбудить тетю и дядю, Рая пошла по мягкой траве на цыпочках, старалась дышать тихо и сама на себя зашикала, когда под ногами заскрипели доски крыльца, но вдруг остановилась: кто-то сидел на верхней ступеньке:
– Дядя?
– Я, Раюх! – откликнулся Петр Артемьевич. – Ты чего так рано прибежавши? Ребят-то еще не слыхать…
– Спать захотела.
Рая сонно плюхнулась на верхнюю ступеньку крыльца, посмотрела на дядю, увидела, что он не переодевался – был в сапогах и хлопчатобумажном пиджаке, в старенькой кепке с потрепанным козырьком. Рая заметила, как устал дядя, какое у него морщинистое и серое от пыли лицо, никлые плечи.
– Я с тобой, племяшка, хочу сурьезный разговор поиметь! – торжественно сказал он. – Ты почто это три дня книгу в руки не берешь? Это как так? – Дядя строго покашлял и помахал под носом у племяшки согнутым пальцем. – Я такого дела не допущу, чтоб ты инженершей не стала! Миколай мне старший брат, я его изо всех силов уважаю, его воля – мне закон! Если братко хотел, чтобы ты была инженершей – значит, ты ей и будешь… Ну-к, отвечай, така-сяка, что с тобой деется?… Да ты не улыбайся, не морщь нижнюю-то губу – я тебе за отца! Давай-ка отчет родному дядю…
На товарочку Рая приходила под ручку с подружкой Гранькой Оторви да брось; они скромно становились в стороне, вели себя просто, как другие девчата, но происходило обычное: ни Раю, ни Граньку парни не приглашали, и тогда они танцевали вдвоем, старательно делая вид, что им на все наплевать. Они задирали носы и гордо усмехались, однако глаза у них были печальные.
В пятницу Рая и Гранька на товарочку решили не идти, а, посовещавшись печальным шепотом, отправились гулять по длинной улымской улице. Двигались они, как в день знакомства, в двух метрах друг от друга, глядя в землю, не разговаривали.
В этот вечер над Улымом полетывали гривастые темные облака, луна то пряталась за них, то вновь являлась потемневшей земле. Ветра, однако, не было, стояла такая тревожная и влажная духота, что кожа на лице горела, и, видимо, поэтому на скамейках было мало стариков и старух, ребятишки давно угомонились, и в деревне стало пусто, одиноко, нежило. Когда выныривала луна, дорога блестела, делалась похожей на реку, а река, наоборот, казалась похожей на корявую, раскисшую дорогу. Тревожно и длинно лаяли собаки; лай был визгливым, испуганным, а рыбацкий костер за Кетью лишь чадил, подмигивая.
Рая согбенно шагала по левой стороне дороги, Гранька – по правой; они по-прежнему глядели себе под ноги и видели одно и то же – как медленно менялись местами модные белые тапочки, смазанные зубным порошком. Каждая думала о своем…
Рая, например, удивлялась тому, что целых три дня не притрагивалась к учебникам: ей не хотелось брать в руки тяжелые и толстые книги, открывать серые страницы; потом она думала о том, что не понимает саму себя – ей и хотелось и не хотелось танцевать; ей нравился Анатолий Трифонов, но она могла представить себя гуляющей и с Виталькой Сопрыкиным; еще минут пять спустя Рая укоряла себя за то, что думает только о танцах, прогулках и кавалерах. «Какая-то я суетная, беспокойная!» – думала Рая и действительно чувствовала суетность, беспокойство.
Гранька Оторви да брось тоже думала о разной разности. И, между прочим, о том, что Анатолий Трифонов – глупый человек, если не понимает, кто такая Валька Капа. Работает она, конечно, споро, только к работе относится как-то без души, и коровы у нее не такие веселые, как у других доярок. «Коровы, они все чувствовать могут! – думала Гранька. И усмехалась: – Коровы знают, какой ты человек, Валька Капа… Их вкруг пальца не обведешь!»
Шли девушки бесцельно, куда глаза глядят, торопиться не торопились, разговаривать не разговаривали, жили друг от друга отдельно и сами не заметили, как забрели за околицу. Здесь росло несколько огромных кедров, под ногами пошумливала трава, а меж деревьями белела сосновая лавочка, неизвестно когда и кем врытая в песчаную землю. На лавочку присаживались усталые путники, чтобы войти в Улым на отдохнувших ногах; на ней любили сидеть улымчане, когда хотели секретно пошептаться – до деревни с полкилометра, кедры приглушают голос, до реки – рукой подать.
– Посидим, Раюха!
– Посидим!
Душно пахло кедровой смолой и земляной прелью, облака сбивались в рыхлые тучи, помаргивали на Кети два бакена – желто-красный и зеленый; была настоящая нарымская ночь – глуховатая, тревожная от таежной тишины. Донькала в ельнике одинокая ночная птица, река поблескивала затаенно, маслено, словно не вода текла под яром, а тяжелый мазут; над деревней в разрыве облаков таращилась большая звезда, такая же усатая и красная, как бакен. Трава по-степному шелестела, хотя ветра не чувствовалось.
– Ни седни, ни завтра дожжа не будет! – задумчиво сказала Гранька Оторви да брось, поглядывая на небо и прислушиваясь к плеску речной волны. – Дожжь, смекаю, послезавтра припустит… Мелок будет, как туман… Ничего хуже этого нет!
Проговорив все это, Гранька подняла голову, усмехнувшись, поглядела на усатую красную звезду. Профиль у трактористки действительно был энергичный, движения она делала порывистые, в развороте плеч читалась лихость. Секунду она сидела неподвижно, потом по-мужичьи смачно плюнула себе под ноги, растерев тапочкой плевок, вдруг подмигнула Рае, обняла жаркой рукой за шею.
– Не печалься, подружка! – весело сказала Гранька. – Будет и на нашей улке праздник! Седни наши дела, конечно, как сажа бела, но придет и нашенска пора… Не горюй!
И они крепко, по-деревенски, по-бабьи обнялись, начали покачиваться из стороны в сторону, словно баюкали друг друга; голова Раи лежала на плече Граньки. Трактористка обнимала Раю за плечи. Рая обнимала Граньку за талию, и обеим уже казалось, что все хорошо в этом мире, где на околице деревни есть старая скамья, где живут могучие кедры, течет темная Кеть; ничего плохого не могло происходить там, где дождь должен был пойти только через два дня, где в глухую и тревожную ночь донькала маленькая пичуга, ничего не боясь, ничего не признавая, кроме того, что жизнь продолжается, что скоро выведутся желтые пухлые птенцы, которые тоже будут донькать глухой ночью. Все должно было образоваться, все хорошо было в этом мире, где девушки сидели обнявшись, где люди понимали друг друга и жалели и еще два года оставалось до большой и самой страшной войны на родной земле.
– Меня мой характер сничтожил, – тихо и добродушно сказала Гранька. – Я с малолетства была бойка да языкаста, все с парнишонками игрывала да на рыбаловку бегала… Вот и выросла така, что меня на тракторны курсы выделили… – Она взглянула Рае в глаза, усмехнулась. – С курсов-то все и началось. Бабы в деревне стали говорить, что Гранька-то ни мужик, ни баба, а так себе – оторви да брось…
Гранька опять усмехнулась, повела плечом.
– А чего им так не говорить, ежели я при мужичьих штанах хожу, с мужиками возжаюся, по-мужичьи матерюся… Мне без этого, подружка, не обойтись, а бабы напраслину прут: «Гранька при одном мужике жить не пожелаит!…» Вот и горю я белым пламенем, подруженька ты моя сердечная, лапонька ты моя горькая!
Тишина сгущалась, струилась маревом, замолкла отчего-то ночная пичуга, и сделалось слышным, как под молодыми осокорями тревожно-сладко вздыхает баян Пашки Набокова; приглушенная расстоянием музыка была печальна и недосягаема, сердце от нее заходилось тоской, и думалось о том, что младший командир запаса танцует с Валькой Капой, а Виталька Сопрыкин сверху вниз томно глядит на Феньку Мурзину, а она, танцуя, как бы нечаянно прижимается к нему.
– А ты за свою худость страдаешь, подружка! – ласково и нежно сказала Гранька. – Красивей тебя с лица я девки не знаю, но вот надоть тебе мясов набрать…
Они по-прежнему качались из стороны в сторону, сидели, тесно обнявшись, были нежны друг к другу, и Рая засмеялась, посмотрев в ярко освещенное луной лицо подружки.
В разрыве косматых облаков, оказывается, сияла красным светом та самая звезда, которая ранним утром была видна с сеновала. Сейчас эта Раина знакомая была крупной и зловеще-красной, но все равно красива и одинока в своей обособленности; звезда висела прямо над головой Раи, и хотелось думать, что утром она опять заглянет на сеновал уже зеленым глазом, колыхаясь, кольнет в самое сердце утренней свежестью, здоровьем, погожим днем, который нескончаем. Неизвестно отчего Рая сладостно вздохнула, еще теснее прижавшись плечом к жаркой подружке, прошептала.
– Тебе нравится Анатолий? Не скрывай, нравится!
– Я его, поди, люблю! – просто ответила Гранька и потерлась щекой о Раино плечо. – У него ко мне тоже интерес, но он своего отца Амоса Лукьяныча пуще огня опасается… Амос-то Лукьяныч такой умный да рассудительный, такой добрый да работящий на семью, что Натолька-то его шибко уважат и слушатся… А как не слушаться такого отца? Кажный бы слушался… Ну а Амос-то Лукьяныч не хочет, чтобы Натолька со мной гулял…
В ее голосе не чувствовалось ни раздражения, ни печали; Гранька говорила о себе самой как о посторонней, и в этом было столько мудрого всепрощения и крестьянской терпеливости, что Рая замерла, притаилась. В теплом и густом воздухе усыпляюще жужжали комары, кусались больно, но Рая привыкла к комарам точно так, как к белым тапочкам, раннему вставанию, обильным завтракам; ей было жалко подружку, казался злым самодуром отец Анатолия Трифонова, а сам младший командир запаса представлялся глупым человеком, если мог из-за дурацких сплетен не любить такую девушку, как Гранька.
– Не нравится мне Валька Капа! – с кривой усмешкой сказала Рая. – Она, по-моему, хитрющая да ловкая… Как она тогда кокетничала, когда Анатолий пригласил ее на вальс «Дунайские волны»! Подумаешь, цаца! И голос у нее противный…
– Одна беда – красивая! – со вздохом откликнулась Гранька. – И нога под ней полная, и в теле она, и при белом лице… Вот у меня никак не хватает терпенья морду-то от солнца поберечь! А Валька, хоть ты лопни, на улку без платка не выйдет… Ты вот тоже дурака, Раюха! Зачем лицо от солнца не поостерегешь?
– Я загар люблю, Граня.
– А чего в нем хорошего! То ли дело, когда лицо белое, на щеке – румянчик, да еще печной сажей вроде мушку посадишь… Как у Вальки! Это она заслонку из русской печки вынет, палочкой сажу сосберет – и вот тебе мушка! – Гранька вздохнула. – А рубахи у Вальки кружевны… Она сама кружева вяжет, а у меня на это дело терпежу не хватат…
– Но ведь она противная, эта Валька Капа! – сердито сказала Рая, вспомнив, как во время танца из-под юбки Вальки проглядывал кружевной подол рубахи. – Грубая и нос задирает!
– А как ты нос не задерешь, если с тобой Натолий Трифоновский гулят?… – ответила Гранька и ойкнула: – Ой, ты даже и не знашь, Раюха, какой он культурный!
Гранька Оторви да брось сняла руки с плеч Раи, широко открыв глаза, посмотрела на нее как бы испуганно.
– Ой, какой он культурный – это страсть! – взволнованно повторила она. – Вот как с тобой потанцует, так сразу говорит «спасибо!», за ручку берет и на то место отводит, где взял… И вот еще что быват… – Тут Гранька приблизила губы к самому уху Раи, пронзенная удивлением, жарко зашептала: – Вот что еще быват – это ты не поверишь, Раюха! Он до того культурный, что целоваться разрешенья просит.
– Неужели?
– Ей-бо! Папироску, это, бросит, помолчит и спрашиват: «Дозвольте вас поцеловать?»
– А ты что?
– Нельзя, говорю, если вы с Валькой Капой гуляете! А он говорит: «Простите, если что не так. Большого вам досвиданьица!»
– Так и не поцеловались?
– Не!
– Ну и правильно! – решительно сказала Рая. – Уж пусть он решает – или ты, или Валька… Ишь какой хитренький! Хочет двух целовать…
– Он не хитренький, он запутался, – после паузы ответила Гранька. – Ведь ему Амос Лукьяныч и с Валькой гулять не разрешат.
– Почему?
– Кулачка! Как же Амос Лукьяныч разрешит ему на Вальке жениться, если сам партизан?… Вот как все получатся, Раюха! А тебе-то кто нравится? Слыхать было, что Виталька Сопрыкинский к тебе интерес поимел…
А луна между тем висела высоко, очищенная на несколько минут от туч, сияла ярко и упрямо, словно хотела наверстать упущенное, собаки лаяли дружно, повизгивал трусливый щенок, томно ржала недавно ожеребившаяся кобылица Весна, и голос ее был могуч. Тяжелая темная вода в реке не двигалась, реку как бы навечно пересекал зубчатый отблеск луны.
– Спать надоть, подружка! – легко вздыхая, сказала Гранька. – Мне утресь на тракторишку: картохи начинам окучивать… Айда спать, подружка моя славненька! Вон и у тебя глаза-то сами закрываются!
Не разнимая рук, они поднялись со скамейки, пошли по лунной улице вдоль всей деревни и темной Кети. И Рая опять была счастлива тем счастьем, которое дают человеку здоровье, молодость, дружба. Попрощавшись с подружкой, она, спотыкаясь, подошла к своей калитке, увидев в темноте Верного и Угадая, укоризненно покачала головой.
– Спали бы, черти! – сказала она, зевая и не находя пальцами вертушку калитки. – Спали бы, а то все ходят да ходят, словно им делать нечего… Ну, чего всполошились-то?
Боясь разбудить тетю и дядю, Рая пошла по мягкой траве на цыпочках, старалась дышать тихо и сама на себя зашикала, когда под ногами заскрипели доски крыльца, но вдруг остановилась: кто-то сидел на верхней ступеньке:
– Дядя?
– Я, Раюх! – откликнулся Петр Артемьевич. – Ты чего так рано прибежавши? Ребят-то еще не слыхать…
– Спать захотела.
Рая сонно плюхнулась на верхнюю ступеньку крыльца, посмотрела на дядю, увидела, что он не переодевался – был в сапогах и хлопчатобумажном пиджаке, в старенькой кепке с потрепанным козырьком. Рая заметила, как устал дядя, какое у него морщинистое и серое от пыли лицо, никлые плечи.
– Я с тобой, племяшка, хочу сурьезный разговор поиметь! – торжественно сказал он. – Ты почто это три дня книгу в руки не берешь? Это как так? – Дядя строго покашлял и помахал под носом у племяшки согнутым пальцем. – Я такого дела не допущу, чтоб ты инженершей не стала! Миколай мне старший брат, я его изо всех силов уважаю, его воля – мне закон! Если братко хотел, чтобы ты была инженершей – значит, ты ей и будешь… Ну-к, отвечай, така-сяка, что с тобой деется?… Да ты не улыбайся, не морщь нижнюю-то губу – я тебе за отца! Давай-ка отчет родному дядю…
11
Дождь пошел, как и предсказывала Гранька, на третий день, и действительно оказался мелким и нудным, похожим на осенний туман. Вечером окна клуба горько плакали дождевыми слезами, весь мир был холодным и неприютным, как нетопленая баня. Знаменитого баяниста Пашку Набокова увезли на свадьбу в Канерово, патефон сломался, на гармони Виталька Сопрыкин играл только «Катюшу» да «Трех танкистов». Девчата попробовали под Виталькину гармошку спеть, раза три начинали про то, что «на границе тучи ходят хмуро», но ничего не получилось.
Часам к десяти в клубе скучало человек пятнадцать, не больше; возле одной стены сидели парни, напротив – девчата. Щелкали кедровые орехи, зевали в кулаки и друг другом не интересовались – идти все равно некуда, везде дождь и слякоть! По стариковским прогнозам, дождь собирался жить до субботы, прополку и окучивание картошки приостановили, трактора вязли в черноземе – плохо все, ох как плохо!
Рая Колотовкина и Гранька Оторви да брось посиживали за крохотной сценой, в маленьком закутке, называемом «гримировочной», – здесь шла репетиция пьесы Чехова «Предложение». Постановкой руководила учительница Капитолина Алексеевна Жутикова, одетая по случаю дождя в тяжелое шелковое платье, такое темное, что казалось серым; на спине учительницы чугунной цепью лежала толстая коса, во рту блестел золотой зуб, на необъятной груди зияла полувершковая брошка-камея, и вообще Капитолина Алексеевна была роскошна, величественна и монументальна, как конная статуя. Досадливо поджимая губы, учительница расхаживала по крохотной комнате и говорила – учила Граньку драматическому искусству.
– Дорогая Граня, – важно и неторопливо выговаривала она. – Дорогая Граня, вы должны понять, как говорится, основное, если можно так сказать, если допустить такое выражение… Ваша героиня, то есть та женщина, которую вы играте на сцене… – Она так и сказала «играте», так как родилась и выросла в Улыме – …та женщина, которую вы играте, думает только об одном: как бы выйти замуж! Вместе с этим, как говорится, эта женщина, которую вы играте, если можно так выразиться, имеет привычку всегда и со всеми спориться…
Вот так говорила учительница Капитолина Алексеевна, а сама искоса посматривала на младшего командира запаса Анатолия Трифонова, стоящего дисциплинированно в противоположном углу. Анатолий в пьесе играл жениха, страстно хватался за сердце, когда спорил о Воловьих лужках, ежесекундно галантно кланялся, закатывал глаза под лоб и щелкал каблуками яловых сапог, но весь чеховский текст произносил на командной армейской ноте, чем смешил Раю до слез, – она глядела в темное окно и закусывала нижнюю губу.
Учительнице Капитолине Алексеевне только-только стукнул двадцать один год, она недавно окончила двухгодичный учительский институт в деревянном городе Пашеве, получив право преподавать русский язык и литературу в пятых – седьмых классах, и вернулась в родной Улым, чтобы сделаться несчастной. Беда была в том, что, имея неполновысшее образование, Капитолина Алексеевна уже не имела права выходить замуж за необразованного парня, а молодых людей с неполновысшим образованием в Улыме не было; возможными женихами для Капитолины Алексеевны являлись деревенские «аристократы» трактористы, из них самым привлекательным был младший командир запаса Анатолий Трифонов, наиболее образованный и понюхавший городской жизни. Поэтому через три дня после возвращения Анатолия из армии по деревне – с крыльца на крыльцо – передавались слова Капитолины Алексеевны, сказавшей под большим секретом своей подруге: «Анатолий Амосович – мой суженый! Ах, это мне судьба улыбнулась, Грушенька!» Подружка учительницы рассказала об этом своей матери, мать тут же – с крыльца – передала новость соседке Сопрыкиной, соседка Сопрыкина, бегавшая к Марии Капе за солью, шепнула про это Марии, которая через минуту рассказала о задумке учительницы тем Колотовкиным, у которых в прошлом году корова объелась вехом, а уж эти Колотовкины принесли слова Капитолины Алексеевны Жутиковой в дом Амоса Лукьяныча Трифонова, который тем же вечером сказал сыну:
– Натолька, слышь, чего учительша-то говорет… Выйду, грит, замуж за Натолия Трифоновского, дом поставлю, двое железных кроватей куплю, чтобы спать по раздельности…
Часам к десяти в клубе скучало человек пятнадцать, не больше; возле одной стены сидели парни, напротив – девчата. Щелкали кедровые орехи, зевали в кулаки и друг другом не интересовались – идти все равно некуда, везде дождь и слякоть! По стариковским прогнозам, дождь собирался жить до субботы, прополку и окучивание картошки приостановили, трактора вязли в черноземе – плохо все, ох как плохо!
Рая Колотовкина и Гранька Оторви да брось посиживали за крохотной сценой, в маленьком закутке, называемом «гримировочной», – здесь шла репетиция пьесы Чехова «Предложение». Постановкой руководила учительница Капитолина Алексеевна Жутикова, одетая по случаю дождя в тяжелое шелковое платье, такое темное, что казалось серым; на спине учительницы чугунной цепью лежала толстая коса, во рту блестел золотой зуб, на необъятной груди зияла полувершковая брошка-камея, и вообще Капитолина Алексеевна была роскошна, величественна и монументальна, как конная статуя. Досадливо поджимая губы, учительница расхаживала по крохотной комнате и говорила – учила Граньку драматическому искусству.
– Дорогая Граня, – важно и неторопливо выговаривала она. – Дорогая Граня, вы должны понять, как говорится, основное, если можно так сказать, если допустить такое выражение… Ваша героиня, то есть та женщина, которую вы играте на сцене… – Она так и сказала «играте», так как родилась и выросла в Улыме – …та женщина, которую вы играте, думает только об одном: как бы выйти замуж! Вместе с этим, как говорится, эта женщина, которую вы играте, если можно так выразиться, имеет привычку всегда и со всеми спориться…
Вот так говорила учительница Капитолина Алексеевна, а сама искоса посматривала на младшего командира запаса Анатолия Трифонова, стоящего дисциплинированно в противоположном углу. Анатолий в пьесе играл жениха, страстно хватался за сердце, когда спорил о Воловьих лужках, ежесекундно галантно кланялся, закатывал глаза под лоб и щелкал каблуками яловых сапог, но весь чеховский текст произносил на командной армейской ноте, чем смешил Раю до слез, – она глядела в темное окно и закусывала нижнюю губу.
Учительнице Капитолине Алексеевне только-только стукнул двадцать один год, она недавно окончила двухгодичный учительский институт в деревянном городе Пашеве, получив право преподавать русский язык и литературу в пятых – седьмых классах, и вернулась в родной Улым, чтобы сделаться несчастной. Беда была в том, что, имея неполновысшее образование, Капитолина Алексеевна уже не имела права выходить замуж за необразованного парня, а молодых людей с неполновысшим образованием в Улыме не было; возможными женихами для Капитолины Алексеевны являлись деревенские «аристократы» трактористы, из них самым привлекательным был младший командир запаса Анатолий Трифонов, наиболее образованный и понюхавший городской жизни. Поэтому через три дня после возвращения Анатолия из армии по деревне – с крыльца на крыльцо – передавались слова Капитолины Алексеевны, сказавшей под большим секретом своей подруге: «Анатолий Амосович – мой суженый! Ах, это мне судьба улыбнулась, Грушенька!» Подружка учительницы рассказала об этом своей матери, мать тут же – с крыльца – передала новость соседке Сопрыкиной, соседка Сопрыкина, бегавшая к Марии Капе за солью, шепнула про это Марии, которая через минуту рассказала о задумке учительницы тем Колотовкиным, у которых в прошлом году корова объелась вехом, а уж эти Колотовкины принесли слова Капитолины Алексеевны Жутиковой в дом Амоса Лукьяныча Трифонова, который тем же вечером сказал сыну:
– Натолька, слышь, чего учительша-то говорет… Выйду, грит, замуж за Натолия Трифоновского, дом поставлю, двое железных кроватей куплю, чтобы спать по раздельности…