Дома, палисадники и улица тоже казались серыми, как Гундобинская вереть, только окна чуточку розовели, прозрачные тени были глухими; мир переживал как раз те минуты, когда день переходит в вечер и на короткое время все вокруг теряет цвет. Несколькими мгновениями позже мир приобретет новые, вечерние краски, но сейчас все серо, бесцветно, бесприютно…
   – Ой, Толя, – шепнула Рая, – ой, Толя, почему они так смотрят?
   Старики и старухи действительно глядели на Раю и Анатолия необычно, то есть глаза у них были добрые, ласковые и безмятежные, но на лицах можно было прочесть терпеливое ожидание печальной неизбежности; старые старики и старухи на Раю и Анатолия смотрели так, как немой глядит на слепого, когда тот делает последние шаги к зияющей яме.
   – Отец приехал! – тоже прошептал Анатолий, инстинктивно прижимая к себе Раю. – Отец, говорю, приехал…
   Деревня Улым состояла всего из одной длинной улицы, прямой по той причине, что река Кеть до излучины была тоже пряма, как натянутая леска, и поэтому можно было видеть, что от околицы до околицы деревни нет ни одной пустой скамейки – на всех сидели старики и старухи, выбравшиеся на улицу в полном составе оттого, что полчаса назад на жеребчике Ваське по пыльной дороге проехал решительной иноходью Амос Лукьянович Трифонов, спрашивая на ходу, где сейчас находится его единственный сын.
   – Ой, Толя!
   Сера и бесцветна была улымская улица, висело над ней серое небо с серой половинкой луны, и даже низкое солнце в эти мгновения казалось серым. Стариковские скамейки, делающие деревенскую жизнь публичной, стояли возле каждого дома, и поэтому идти по улице было так же страшно, как сквозь строй солдат с визгливыми розгами.
   Рая побледнела, осунулась, у Анатолия на скулах набухали желваки.
   – Ну, поглядим! – шепнул он с угрозой. – Ну, погоди!… Пошли, Раюха, не боись!
   Еще вчера и позавчера старики и старухи, заметив Раю и Анатолия, дальнозорко прищуривались, склоняли головы на плечо, притихали так, словно вглядывались в самих себя, вспоминали, наверное, молодость, своих женихов и невест, свою молодую Кеть и свой молодой месяц. Сегодня старики и старухи жили только в настоящем, в предчувствии печальной неизбежности, и поэтому были преувеличенно вежливы – привставали со скамеек, отвешивая Рае и Анатолию поясные поклоны, ласково морщили губы: «Бывайте здоровехоньки, Раиса Николавна! Всего вам хорошего, Натолий Амосович!»
   Дом Трифоновых приближался, уже были видны подробности тальникового прясла и резных наличников, уже проглядывал сизый дымок дворовой печурки, и уже можно было заметить кривоногую по-кавалерийски и сутуловатую фигуру Амоса Лукьяновича, энергично расхаживающего меж крыльцом и колодцем. Его жена Агафья Степановна – женщина с толстыми прозрачными ногами – стояла возле печурки, так как пришло время ужина. И на колотовкинском дворе тоже можно было наблюдать оживление, хотя до него было в два раза дальше, чем до дома Анатолия.
   – Ничего, не боись! – опять прошептал Анатолий и остановился, чтобы снять руку с плеча Раи. – Не боись, Раюха-краюха!
   Он, как гимнастерку, одернул белую вышитую рубаху, выпятив квадратный подбородок, расправил грудь, а Рая почувствовала, что ей холодно без руки Анатолия на плече и что она сделалась от этого легкой, как дымок над печурками, и серой, как все вокруг. Она зябко поежилась, задрав голову, смотрела на Анатолия доверчиво, сразу поняв, что ей сейчас надо делать только одно – подчиняться Анатолию, ни о чем не думая, ничего самостоятельно не предпринимая. Неожиданно она обнаружила, что у Анатолия холодные серые глаза и по-мужичьи широкая шея с продолговатыми выпуклыми мускулами. Он хмурил брови, зубы стиснул, потом взял жесткими пальцами Раю за локоть, больно сдавив, молча повел за собой – с неласковым лицом, с угрюмыми глазами.
   – Бывай здоров, батя! – пройдя вместе с Раей в калитку, спокойно поздоровался Анатолий. – Дравствуйте и вы, мама!
   Давно заметившие сына и Раю, муж и жена Трифоновы подчеркнуто медленно обернулись, вежливо ответив на приветствие, начали глядеть на Раю бесцеремонными немигающими глазами, отчего девушка сначала чуточку попятилась, затем, освободив локоть от пальцев Анатолия, напряглась, вытянулась, сделалась особенно высокой и тонкой – так и замерла перед беспощадным бабьим взглядом Агафьи Степановны и мужичьей въедливостью Амоса Лукьяновича. Что думали муж и жена Трифоновы о Рае Колотовкиной, ей знать было не дано, так как ничего нельзя прочесть на лицах коренных нарымчан, если они, нарымчане, думают об отвлеченном. Поэтому на лицах родителей младшего командира запаса ничего ровнешенько не было, плохо или хорошо они относились к Рае, установить было невозможно, и дело кончилось тем, что Рая все-таки опустила голову, а хозяин дома Амос Лукьянович вежливо сказал:
   – Чего же это мы стоймя-то стоим? Ведь проходить надо, усаживаться как следоват…
   Сразу после этих слов вперед выступила Агафья Степановна, вытерев уголки губ фартуком, поклонилась Рае в пояс.
   – Ты прохаживай, касатушка! – ласково сказала она. – Ты садись-ка вот на скамеечку-то, нога под тобой не казенная… Натолий, ты прими у своей крали-то косынку; чего она ее пальцами-то мучит…
   Теперь у родителей Анатолия были добрые и хорошие лица, по которым понималось, что они по-настоящему рады гостье, что готовы сделать все, чтобы Рае было уютно в их чистом дворе. Агафья Степановна суетилась, смахивая со скамейки пыль, сам Амос Лукьянович, стыдливо прикрывая волосатую грудь ладонями, отступал задом, задом, чтобы взять незаметно сатиновую рубашку да надеть ее при гостье. От суматохи и шума на крылечко торопливо высыпали сестры Анатолия, любопытные и многочисленные, разных возрастов, жадно рассматривали на Стерлядке городской нахальный сарафан, но лица у них были почтительные.
   – Присаживайся, касатушка, бывай гостенькой, славная, не побрезгуй простым угощеньем, милая! – напевала между тем Агафья Степановна. – Девки, чего же вы стоите! Тащите рушник да мыло…
   Натянувший на плечи сатиновую рубаху Амос Лукьянович уже причесывал перед осколком зеркала лихой кавалерийский чубчик, Агафья Степановна тоже незаметно поменяла будний фартук на праздничный, а сестры уже выносили вышитое красными петухами домотканое полотенце и кусок туалетного мыла. И сестры успели переменить кофточки, причесались наскоро, втиснули полные ноги в тапочки, отчего вид приобрели праздничный.
   – Отужинай с нами, касатушка, – все приглашала Агафья Степановна, суетясь. – Чем богаты, тем и рады!
   Весело, уютно, славно сделалось на трифоновском дворе, но Рая не могла понять, почему Анатолий все еще озабоченно хмурится, глядит исподлобья, стоит так, словно не знает, что делать, приглашать Раю за стол или уводить ее со двора. Поэтому Рая наклонилась, чтобы взять Анатолия за руку, нашла было уже его твердые пальцы, однако они ускользнули.
   – Погоди! – шепнул Анатолий.
   За спиной Раи раздались шаркающие шаги и кашель, потом послышался скрип и тяжелый вздох. К трифоновскому двору подошел дед Абросимов, молча положив руки на прясло, не здороваясь, начал разглядывать хозяина и хозяйку, сестер, Раю и Анатолия; дед загибал на лоб тяжелые брови, покусывая запавшими губами клок трехцветной бороды, не произносил ни слова и, видимо, не чувствовал неловкости от того, что приплелся непрошено. Еще минуточкой позже к пряслу пришагал старый рыбак Мурзин, прозвавший Раю Стерлядкой, и молча повторил все то же, что делал дед Абросимов. Потом на ватных ногах прибыл третий дед – прародитель всех улымских остяков Иван Иванов. Старики сопели, помаргивали и были серьезны, как на колхозном собрании. Изредка дед Абросимов косился утешительно на Раю: «Ничего, ничего, внучатка! Обойдешься как-нибудь…»
   А мир, превозмогая унылую серость, бросался с размаху в разноцветье и вечернюю запашистость; всего на волос приспустилось к западу солнце, только несколько крохотных лучей, выпроставшись из серости, брызнули в стороны, как произошло то, что происходит с переводной картинкой, когда с нее сдергивают мокрую бумагу, – засияло, заблистало и заторжествовало все вокруг. Каким высоким и голубым оказалось небо, какой настырно-коричневой была река, какими синими тонами ударили во все стороны кедрачи, словно бы выпрыгнув из самих себя! О, мир был ярким, как кровь, только что хлынувшая из раны, а как пахнул он, этот вечерний мир! В нем благоухало все, что хотело и умело пахнуть.
   – Шу-шу-шу! – вдруг зашептались старики возле тальникового прясла и головами закачали так, как это делают тальники, когда с озера неожиданно срывается теплый ветер. – Шу-шу-шу!
   Подбочениваясь и закидывая голову назад, шла к трифоновскому двору раскрасавица Валька Капа. Она около часу таилась за бревенчатыми стояками, с тех пор терпеливо дожидалась своей минуточки, как проехал по Улыму решительной иноходью сам Амос Лукьянович Трифонов, вернувшись с дальних полей. Все-все стерпела Валька Капа: и как Рая с Анатолием шли обнявшись, и как не сразу вошли во двор, и как Рая уже было обрадовалась тому, что на дворе стало весело и уютно. Все это выдержала Валька Капа, но после прихода стариков к тальниковому пряслу поняла, что вот пробил и ее, Валькин, торжественный час, пришел праздник и на ее, Валькину, улицу.
   Шагая с такой неторопливостью и праздничностью, что приходилось некрасиво выворачивать наружу носки белых тапочек, держась руками за концы косынки, Валька приближалась к тому месту прясла, где молчали старики, выпуклыми бедрами покачивала открыто, нахальную грудь выпячивала. «Нам терять нечего, наше дело все одно пропащее!» – говорили зеленые Валькины глаза, и незагорелое ее лицо было таким же белым, как тапочки, начищенные зубным порошком.
   Подойдя к пряслу, Валька встала неподалечку от старика Ивана Ивановича Иванова, обнажив белые зубы, ровным голосом поздоровалась со всем честным народом:
   – Бывайте здоровехоньки, Амос Лукьяныч да Агафья Степановна, доброго вам вечеру, Маняшка, Груня, Лена, Поля да Зинаида Амосовна! И вы здравствуйте, Анатолий Амосович!
   Судя по выражению глаз и по напряженным рукам, Валька Капа должна была закричать страшным бабьим голосом, визгливым и оглушительным, но в Улыме кричать было не принято, и брошенная красавица заговорила так тихо, что сразу стало слышно, как плещет под яром кетская вода.
   – Ты бы заздря не радовалась, Стерлядка, что тебя за стол зовут, – сказала Валька Капа. – Ты бы не лыбилась загодя, когда на шотландца схожая…
   Набрав полную грудь воздуха, Валька частями выпустила его сквозь стиснутые зубы, сдерживаясь, совсем побледнела.
   – Конечно, мы не инженерши, – продолжала она. – Конечно, мы для трифоновских неподходящие, но и ты, Стерлядка, в этом деле сбоку припека… Во-первых сказать, ты, поди, чахотовкой больная, во-вторых сказать, Натолий-то с тобой погинет! Ха-ха-ха! – вдруг раскатилась Валька. – Ха-ха-ха! Откудова ты взялась такая, что в снохи набиваешься, а тела в тебе нету! Ха-ха-ха! Под тобой нога подломится… Ха-ха-ха!
   Незнакомые, темные и слепые силы поднимались, захлестывали Раю, отнимая разум и способность владеть собой, заставили девушку сделаться низкой, сутулой, коренастой; перед глазами на мгновение возникло серое замкнутое пространство неизвестного происхождения, сердце заныло от тоски и безнадежности, а потом случилось такое, чего никто не ждал и ждать не мог.
   – Дура! – вдруг сдавленно крикнула Рая и метнулась змейкой к тальниковому пряслу. – Гадина!
   Рая по сравнению с Валькой казалась лозинкой рядом со столетним кедром, но колотовкинская кровь и колотовкинский квадратный подбородок бросили девушку на соперницу, сделав мускулистым ее тонкое тело. Испуганно заморгав, отшатнулись от прясла старики, не ожидавшая нападения Валька инстинктивно присела, чтобы прясло помешало Рае ударить ее в лицо.
   – Убью! – голосом комдива Колотовкина закричала Рая, перегибаясь через прясло. – Я тебе покажу Стерлядку!
   Но уже бросился к девушкам младший командир запаса Анатолий Трифонов, перепрыгнул через прясло к Вальке Капе сам Амос Лукьяныч, да и старики сдвинулись, залопотали.
   – Раюха, погоди! – испуганно кричал Анатолий. – Раюха, удержись!…
   Разбросав в стороны мужчин, Рая звонко хлестнула Вальку ладонью по щеке и сделала опять неожиданное – перемахнула пушинкой через прясло, захохотала, пошла стройненько по длинной улице. Метров пятьдесят она двигалась безостановочно, затем медленно повернула голову назад:
   – Плевала я на вас! На всех плевала!
   После этого Рая ссутулилась, разжала кулаки и как-то бочком, застенчиво и вяло засеменила в сторону Гундобинской верети – плакать и отчаиваться, страдать и бояться возвращения в деревню.
   Рая уже скрылась, когда дед Абросимов по-петушиному хлопнул себя длинными руками по коленям, широко раскрыв рот, захохотал беззвучным стариковским смехом.
   – Ну, чистая шотланца… Ну, это не внучатка, а одна удовольствия! Ах, ах, пойти народу рассказать…

20

   Чтобы не возвращаться в деревню засветло, Рая просидела на берегу озера Чирочьего часа полтора, то есть до той минуты, пока от заката осталась только крошечная бледная полоска. Потом со вздохом поднялась с захолодавшей земли и потихонечку двинулась домой, решив идти не улицей – черт бы ее побрал! – а задами деревни.
   До родной калитки девушка добралась благополучно, никого не встретив, и уже радовалась тому, что в доме все спят: свету в окнах не было, никакого шевеления на дворе не наблюдалось, одним словом, тишь да покой. Проскользнув в калитку, Рая, как всегда, по траве пошла на цыпочках, смотрела она при этом, конечно, под ноги, чтобы не споткнуться и не загреметь чем-нибудь, дышала аккуратно и уж начала было подниматься на крыльцо, как спиной почувствовала что-то постороннее, мешающее, но легкое, словно на плечи упала паутинка.
   Обернувшись назад, Рая поджала губы – за столом неподвижно и молча сидели все Колотовкины: дядя, тетя и братья.
   – Здравствуйте! – от неожиданности сказала Рая и спустилась ступенькой ниже.
   Во главе стола хозяйствовал, дядя Петр Артемьевич; на Раином месте сидела тетя, а все остальные располагались так, как им было положено, то есть привычно, хотя все остальное было новым: младший брат Андрюшка не улыбался, дядя не курил перед сном, тетины руки не лежали мирно под фартуком, а устало белели на коленях, освещенные лунным блеском. Старший брат Василий из лавки торчал прямо и крепко, как гвоздь.
   – Драствуй! – за всех ответил дядя Петр Артемьевич. – Ты бы присела, племяшка…
   Рая осторожно подошла к столу, аккуратно расправив на коленях складки юбки, села и начала внимательно смотреть на лицо дяди – оно у него было озабоченное и серое, уголки рта опустились, руки лежали на столе непрочно, зыбко, словно не на своем месте. Он тоже неотрывно глядел на племяшку, задумчиво пошевеливая губами, не кашлял чужеродно и не угнезживался на скамейке, как это делал обычно перед серьезным разговором.
   Тогда Рая по-трудовому озабоченно вздохнула, склонив голову набок, и, основательно подумав, сказала:
   – Сопрыкинская-то корова нашлась… Я домой задами шла, так видела ее, корову-то…
   После этих слов родственники немного оживились: тетя разжала стиснутые губы, братья переглянулись, дядя собрал в кулак пальцы правой руки, а Рая спокойно подумала: «Теперь вы у меня разговоритесь!» Голова у нее слегка побаливала, отчего-то ныла поясница, и, наверное, поэтому не хотелось ни волноваться, ни торопиться, и было такое ощущение, словно она, Рая, распухнув, сделалась большой, крупной и от этого на скамейке сидела тяжело. «Пусть себе помолчат!» – подумала она и положила руки на колени точно так, как тетя Мария Тихоновна.
   – Сопрыкинская корова, она шалопутная! – наконец с неудовольствием сказал дядя Петр Артемьевич. – Я, к примеру, еще такой коровы не видывал, чтобы заместо дома – на колхозные дворы! Ну вот каждый раз ее от колхозного стада гони… Одно слово: шалопутная!
   – А может, она за обобществление, – сказал Андрюшка, но не улыбнулся. – Может, она самая сознательная…
   Наполовину откушенный месяц забрался на кончик колотовкинского скворечника, покачиваясь, висел на тонких ниточках растопыренных лучей, перед кончиной был уж совсем бледен и немощен, и собаки на него лаяли без ярости, равнодушно, скорее всего по привычке – надо же на кого-нибудь лаять ночью, когда улицы пусты и вся деревня спит. На болотине поквакивали лягушки, в хлеве сонно возились овцы, чувствующие присутствие хозяев на дворе в неурочный час.
   – Амос-то Лукьяныч, когда домой ехал, меня на полях встретил, – сообщил дядя Петр Артемьевич. – Все, говорет, работы на луговине прикончены, рожь стоит хороша, а пашеничка, говорет, подгуляла… Рано, говорет, мы пашеничку-то посеяли… Да-а-а! А потом и спрашивает: «А чего, спрашиват, твоя племяшка на учебу не сбирается?» Он повернулся к тете, помигал на нее значительно. – Ты бы не молчала, мать, а словечко бы вставила… Дело это бабье, так ты и рассуди…
   Тетя ответила не сразу: долго сидела неподвижно, потом, не меняя положения ни рук, ни ног, ни туловища, медленно повернула к Рае только голову, посмотрев в ее синее от луны лицо, возвратилась в прежнее положение.
   – Трифоновские-то, они сроду были невезучие, – сказала Мария Тихоновна таким тоном, словно разговаривала сама с собой. – В Улыме другого такого роду не было, чтобы одне девки рождались… Ты, конечно, Раюха, не знашь, что у Амоса-то Лукьяныча двенадцать сестер, сам он по счету восьмой, так что до революции беднее их дома в Улыме не было… – Она помолчала. – Лукьян, отец-то Амоса, бывало, лося завалит – на три дня… Голоднущи все, одежонка худа, девкам красну ленту купить не на что… Вот Амос-то и обженился неладно – его Авдотья еще в девках на ноги сяла, как слабые они были, жидкие.
   Тетя сняла руки с коленей, поочередно осмотрев их, сунула под фартук – так было привычнее.
   – Амос за революцию шибко хорошо воевал, – другим, фартучным голосом сказала она. – И саблю именну принес, и пораненный, а вот беда опять приспела: одне девки почали рождаться… Натолий у него пятым выродился, а ведь это поздно – четверо сестер уже взамуж ушли… Теперь еще двое взамуж ладятся…
   Говоря все это, тетя ни к кому не обращалась, вид у нее по-прежнему был такой, словно беседовала сама с собой, но все остальные Колотовкины ее слушали внимательно и так напряженно, словно не знали о том, что у Трифоновых на одного сына приходится восемь дочерей.
   – После революции Трифоновы хорошо разжились, – продолжала тетя, пошевеливая пальцами под фартуком. – Девки работящие, покуда взамуж не выскочат, трудодней ладно получают, да и сам передыху не знат – вот и разжился большим хозяйствием…
   Шевеля губами, она про себя сосчитала:
   – Ну, корова у них одна, телок двое, овечек десятеро да собак трое… А вот с чушками наказанье – цельных четверо!
   Как только тетя Мария Тихоновна закончила это перечисление, семейство Колотовкиных опять оживилось: дядя начал искать папиросы «Норд», чтобы закурить, младший брат Андрюшка презрительно оттопырил нижнюю губу, а старший брат Василий согласно кивнул. Что касается среднего брата Федора, то он, только вздохнув, сложил руки на груди.
   – Теперь ты, отец, говори, – сказала тетя Мария Тихоновна. – Твое слово последне…
   Дядя повернулся к Рае, живо и твердо сказал:
   – Мы тебя, Раюха, порешили взамуж трифоновским не отдавать. Дочка у нас одна – чего ее к чушкам ставить. Пущай других дур поишшут!
   Было понятно, что эти слова Петр Артемьевич приготовил давно, а решение не отдавать Раю замуж Колотовкины, наверное, приняли коллективно, так как за столом, судя по всему, сидели давно – и дворовая печурка совсем погасла, и чугуны на тычках прясла просохли.
   – Отец абсолютно прав, – словами образованного девятиклассника сказал Андрюшка, выбитый из деревенской колеи ответственностью момента. – Надо в институт поступать, а не со свиньями возиться… Погубишь ты себя, Райка, честное слово! Хотела же в политехнический – вот и поступай…
   Пока родственники говорили, молчали и подсчитывали, Рая обнаружила, что если прищурить глаз и сделаться неподвижной, то можно заметить, как луна по отношению к скворечнику медленно-медленно, но перемещается. Открыв это, Рая затаила дыхание, стараясь не слушать серьезных Колотовкиных, добилась все-таки своего: дождалась, когда луна острым краем села на конек скворечниковой крыши; это ей доставило большое удовольствие, настроение от лунных штучек-дрючек возникло легкомысленное, и она захохотала бы, если бы не услышала сердитый голос тети.
   – Ты чего это выкамариваешь, Раюха? – спросила тетя. – Тебе про серьезное говорят, а ты пришшуривашься да не дышишь… Чего это с тобой деется?
   – Ничего со мной не деется! – все-таки улыбнувшись, ответила Рая. – Чего со мной может деется, если я не хо-о-о-очу выхо-о-о-о-дить замуж за вашего Натолия?
   Голос у Раи был звонкий, мальчишеский, тонкие руки, взлетев, остановились в отрицающем жесте.
   – Не нужен мне ваш Натолий! – насмешливо продолжала Рая и показала ровные зубы. – Вон чего еще придумали: Натолий! Да кто это замыслил? Кто, я вас спрашиваю?
   Рая хотела совсем грозно встряхнуть руками, расхохотаться презрительно, но голос у нее вдруг сорвался, руки опустились, и слезы медленно потекли по щекам. «Что-то я часто плачу!» – мельком подумала она, затем вскочила и опрометью бросилась к лестнице на сеновал; она спотыкалась и падала, так как руками закрывала лицо, и очень долго не могла подняться по лестнице, переступала ногами безрезультатно, как в кошмарном сне, а луна тщательно освещала ее.

21

   И опять деревня Улым жила в нетерпении и любопытстве, так как все узнали, что Амос Лукьянович заезжал к Петру Артемьевичу, что Мария Тихоновна до этого на скамеечке беседовала с Агафьей Степановной, что Стерлядка измордовала – кто мог ожидать! – раскрасавицу Вальку Капу и что Анатолий Трифонов после нападения Стерлядки на Вальку пообещал отцу жениться на Рае обязательно, хотя бы и убегом.
   А на следующее утро не спавшая всю ночь Рая к отзавтракавшим родственникам спустилась по лесенке в семь часов, то есть еще до ухода соседей на колхозную работу, держась сухо и официально, сказала так громко, чтобы все окрест слышали:
   – Я все обдумала! Выхожу замуж за Анатолия, остаюсь в деревне… Буду работать учительницей.
   Соседи эти слова, конечно, услышали, передавая с крыльца на крыльцо, в десять минут разнесли во всю длину Улыма, и началось уж было обсуждение этой новой новости, как случилось еще одно выдающееся событие – по деревне проскакал на веселом жеребчике сам Амос Лукьянович, сидя бочком на казацком седле; от сосредоточенности он ни с кем из встречных не поздоровался; спешившись у сельповского магазина, купил – батюшки! – четвертинку водки и тем же аллюром пропылил обратно, оставляя за собой недоуменный шум да стариковское оханье.
   И совсем уж растерялась деревня и притихла, как перед грозой, когда через полчаса после мужа прошла в сельповский магазин на раздутых водянкой ногах Агафья Степановна. Развязав засаленные концы носового платка, чтобы достать деньги, она купила килограмм конфет-подушечек, граненую бутылочку уксуса – не к пельменям ли? – полкилограмма сахара-рафинада, пачку праздничного цейлонского чаю и – бабы в очереди онемели – зеленую наркомовскую фуражку.
   Еще минут через пятнадцать по улице прошла в сарафане и белых тапочках сама Стерлядка. Она, конечно, кланялась гордо – задирала нос, прищуривалась, передергивала плечами, на которых лежал цветастый платок, и даже напевала: «Друга я никогда не забуду, если с ним подружился в Москве…» Волосы у нее были уложены на русский пробор.
   После появления на улице Раи Колотовкиной никаких больше событий до самого вечера не произошло – Амос Лукьянович на жеребчике не скакал, младший командир запаса вообще не появлялся, председатель Петр Артемьевич, видать, с утра заседал в колхозной конторе, а раскрасавица Валька Капа на улицу и носа не казала. Одним словом, к вечеру деревня успокоилась, вошла, как говорится, в будничный ритм, и старики на своих скамейках посиживали, как им полагалось, смирно, не шевелясь, чтобы не растрачивать солнечное тепло.
   В девятом часу вечера, ожидая возвращения Анатолия с работы, Рая сидела под двумя безмолвными кедрами, вздернув на лоб бровь, считала на пальцах: «От Хвистаря до Гундобинской верети – пять километров, на Березаньке мосточек унесло, значит, прямой дорогой не поедешь, надо объезжать с километр… От Гундобинской верети до меня километра два… Так чего же я волнуюсь?» Успокоившись на этом, Рая прижалась спиной к теплому стволу кедра и занялась обычным делом – начала ни о чем не думать, хотя мысли время от времени все-таки вкрадывались. Во-первых, думалось о том, какой она будет учительницей, во-вторых, о том, что погода через два-три дня может испортиться, и, в-третьих, о том, что тетя утром в колодце утопила ведро. То ли оно было плохо привязано, то ли незаметно перетерлась веревка, то ли в колодце что-то случилось, но веревка внезапно ослабла, тетя заохала, вытащив ее остатки, закручинилась. Дядя тут же решил достать ведро багром, тужась и краснея, полчаса шарил в черной воде и ничего не нашел – ведра не было, словно корова языком слизнула.