– Мне холодная вода – тьфу! А вот у колодца надо бы вороток смазать… Я больше от скрипу побуживаюсь, чем от этой заразы Райки…
   Затылки у братьев были такие же плоские, как у Раиного отца, светлые густые волосы были по-колотовски прямыми, и голоса у братьев тоже были родными: напевными, чуточку хрипловатыми и лесными.
   – Райку надоть крапивой, – сказал старший брат Василий. – С одной стороны, больно, с другой – от крапивы полезность…
   После этих слов трое остальных отчего-то разом повернулись на спину, не обращая внимания на сестру, стали коситься на Василия, который тоже лег на спину. Молчание длилось, наверное, минуты две, потом Андрюшка недоуменно хмыкнул:
   – Это как же так, что от крапивы польза?
   – А вот так, что от нее ревматизм проходит…
   Теперь братья и Виталька Сопрыкин внимательно глядели на сенную балку, лбы у них были думающе наморщены, а глаза любопытно поблескивали; чувствовалось, что мысли у всех серьезные, по-мужичьи основательные, и от этого все четверо казались очень занятыми людьми.
   Молчание длилось до тех пор, пока Витальке Сопрыкину на подбородок не села муха. Он согнал ее и сказал в потолок:
   – С добрым утречком вас, Раиса Николаевна!
   Опять наступила тишина, а затем Андрюшка нежно засмеялся.
   – Витальку-то мы вчера еле от братовьев Каповских отбили… Ты глянь, Раюха, чего у Витальки-то под правым глазом светит…
   Посмотрев на Витальку, девушка невежливо засмеялась и, выйдя из сеней, по-деревенски заботливо огляделась; она даже приставила ладонь ко лбу, как это делала тетя Мария Тихоновна, покачала головой озабоченно и деловито…
   Солнце значительно уменьшилось в размерах, вращалось, млело; даль реки, неба, кедрачей была прозрачной, зеленоватой, по-утреннему бесконечной. «Хорошие будут погоды!» – удовлетворенно подумала Рая, но с крыльца все не спускалась, хотя дядя, маня ее пальцем, таинственно улыбался:
   – Подь-ка сюда, Раюха. Подь-ка сюда…
   Когда она подошла к дяде, он старательно, словно вдевая нитку в иголку, прижмурил левый глаз, втянув голову в плечи, зашептал:
   – Ты глянь-ка, племяшка, какая чуда содеялась… Правых-то сапог нету… Это ж одни левы стоят!
   На самом деле возле крыльца стояли четыре левых сапога, меж ними было пространство, которое должны были бы занимать правые сапоги, но вот их не было, и дядя изумленно глядел на пустоту одним глазом.
   – Вот что интересно, – наконец прошептал он. – Четвертый-то сапог чей? Не мой ли это сапог?… Мать! – громко закричал дядя, хотя Мария Тихоновна уже стояла рядом. – Четвертый-то сапог мой или не мой? Голенишшем он вроде мой, а головкой – не кажет на мой.
   – Не твой это сапог! – подумав, рассудительно ответила тетя. – Твои сапоги вон обои стоят, а этот сапог Виталькин…
   Рая тихонько смеялась. Ей было хорошо на этом зеленом дворе, под этим голубым небом, в этом прозрачном теплом воздухе…

7

   За стол Колотовкины сели около шести часов утра, когда прошло деревенское стадо и Мария Тихоновна проводила пастись комолую Пеструху. Стадо по деревне шло долго, пастух Сидор для авторитета часто щелкал кнутом, без нужды строжился на коров, голос у него был несмазанный, хриплый; коровьи ботала и колокольчики звенели и брякали, сами коровы от радости помыкивали – шумная жизнь происходила на длинной улымской улице, которая уж давно проснулась. Везде дымили дворовые печурки, пахло жареной рыбой и утятиной, свиными шкварками и картошкой; бабы перекликались через прясла веселыми утренними голосами.
   У Колотовкиных завтракать сели так: в голове стола устроился важный Петр Артемьевич, натянувший шерстяные штаны, справа в сарафане сидела Рая, слева – гость Виталька Сопрыкин, а уж потом все остальные – бойкий Андрюшка, медленный Федор, солидный Василий. Андрюшка как только сел по правую руку от сестренки, так сразу начал щекотать ее голое плечо тоненькой травинкой, чтобы она подумала – муха. Глядел Андрюшка при этом в сторону, лицо у него было серьезное, точно это не он баловался травинкой.
   Все Колотовкины и Виталька Сопрыкин были гладко причесаны, лица после умывания сделались розовыми; ожидая начала завтрака, они постно смотрели в столешницу с таким видом, будто не имели никакого отношения к предстоящему. Тетка стояла возле печурки в праздничном переднике.
   – Надо бы зачинать, – негромко сказал дядя. – Если будешь сидеть, так, поди, ничего не высидишь.
   На первое тетка подала в огромном чугуне скороварку из баранины – такой суп, в котором ложка стояла стоймя, картошка попадалась редко, как драгоценность, и вообще было непонятно, почему полпуда вареного мяса называется супом, но дядя Петр Артемьевич одобрительно почмокал:
   – Вот это дело!
   Похвалив жену, дядя приосанился, подвигав, поставил горячий чугун так, чтобы стоял ровно посредине, затем, облизав чистую ложку, посмотрел на нее сбоку и мотнул головой: «Ну, можно снедать, народ!» Он первый зачерпнул из чугуна полную ложку супа, поставив под нее ломоть пшеничного хлеба, осторожненько понес к заранее открытому рту, но возле самых губ ложку остановил и покосился на Витальку Сопрыкина, который, шибко нагнувшись, что-то шептал: это он молился. Глаза у дяди запламенели, но он тут же опустил взгляд в ложку, подумал нежножечко и только тогда занес в рот горячее мясо. После дяди в чугун полезла ложкой Рая – за ней была вторая очередь, а потом стали таскать мясо с безразличным видом все остальные, исключая тетю, которая стояла возле дворовой печурки и зорко наблюдала.
   Суп ели в молчании, серьезно, деловито. Даже Андрюшка притих и погрустнел: сухо поджимал губы, глядел в даль дальнюю, спина у него была по-мужичьи сутулая, работящая, и вообще в нем нельзя было признать человека, который в райцентровской школе закончил на одни пятерки девять классов, умел читать и разговаривать на немецком и неделю назад декламировал Рае «Евгения Онегина».
   За неделю Андрюшка с радостью выбросил из головы всю школьную премудрость, упрямые морщинки на лбу расправились, походка сделалась лениво-вкрадчивой, а ел он точно так, как это делают сибирские мужики: смачно, неторопливо, сосредоточенно, но с таким выражением лица, словно еда и Андрюшка ничего общего между собой не имели. Одним словом, Андрюшка не опускался до уровня еды, однако и не позволял еде подниматься до его уровня – он просто позволял еде быть съеденной, а еда позволяла себя съесть.
   Рая густой суп черпала осторожно, горбушку пшеничного хлеба под ложку подставляла неловко, и на столе, конечно, пролегла мокрая дорожка, которой она стеснялась. Однако Рая ела охотно, хотя неделю назад суп утром есть не могла и тетя с дядей переживали за нее, говорили, что это все от учебы, которая человека лишает аппетиту. Теперь аппетит у девушки появился; ела она суп вместе со всеми, ни от кого не отставала, и если бы не мокрая дорожка на столе, была бы совершенно счастлива.
   Когда суп съели, дядя Петр Артемьевич тяжело вздохнул, улыбнулся и положил ложку. Как только он сделал это, Андрюшка мгновенно переменил выражение лица и шепнул Рае: «Виталька-то молился!» Не получив ответа, Андрюшка снова взял тонкую травинку и стал щекотать голое плечо сестры, изображая муху. Смотрел он при этом на левобережье Кети и до тех пор мучил Раю, пока мать от печки не сказала:
   – Вот тресну уполовником!
   – Кого? За что?
   Тетя Мария Тихоновна карасей подавать не торопилась, так как Петр Артемьевич собирал на лбу коричневые морщины, угнезживаясь на скамейке поудобнее, чужеродно кашлял – собирался завести серьезный разговор. Поэтому тетя засунула руки под передник, уперлась спиной о печурку и стала ждать, когда муж заговорит, а дядя все ворочался, строго сводил брови на переносице и кашлял уже грозно. Потом он гостеприимно улыбнулся и безмятежным голосом сказал:
   – Нет, робяты, не знаю я, куды ваши правы сапоги подевались… Я уж так прикидывал, я уж этак прикидывал – ничего у меня не получатся!
   Пока он говорил это, братья и Виталька Сопрыкин медленно, как бы поочередно повернулись в сторону крыльца, поглядев на левые сапоги, таким же макаром повернулись обратно к столу и начали молчать, посматривая друг на друга и пожимая плечами. Так прошло минуты три, затем старший брат Василий почесал кончик носа, в последний раз пожав плечами, раздумчиво сказал:
   – Заметно интересное дело получатся… Андрюшк, а Андрюшк?
   – Ну чего тебе?
   – А ничего!… Ты бы Раюху травинкой не мучил, ровно муха, а лучше бы сказал: когда ты калитку-то закрывал на вертушку, были на месте правы-то сапоги? Ты их на замет взял?
   – Взял! Все сапоги были…
   – Совсем любопытно дело получатся!… А ты как вертушку-то закрывал? Толстый-то конец вертушки куда пришелся? К столбу или от столба?
   – Это я упомнить не могу! – медленно ответил Андрюшка и стал глядеть в небо. – Постой, постой!… Вот чего я тебе скажу: к столбу был толстый конец! – Тут он ухмыльнулся. – Вот интересно, кто таку неровну вертушку строгал? Как у него руки-то не отсохли?
   Дядя Петр Артемьевич зашевелился, хмыкнул, но ничего не сказал, а только сердито посмотрел на младшего сына. Зато тетя Мария Тихоновна оторвала спину от теплых кирпичей, вынув руки из-под фартука, тоже посмотрела в голубое пространство и проговорила:
   – Я такого ране не слыхала, чтоб родной сын желал отцу руки отсохнуть! Ты бы, Андрюшка, прежде чем говореть, подумал бы… Ить вертушку-то отец строгал!
   – Ну и чего из того? Что отец, что другой, надо бы ровно строгать-то… Васьк, а Васьк? Посмотреть, как вертушка-то закрыта?
   – Но!
   Встав из-за стола, Андрюшка пошел неторопливо к калитке. Босые ноги оставляли на росной траве два темных следа, спина у братишки была озабоченная, деловитая, высоко подстриженный затылок круглел пятаком. Как только он приблизился к калитке, с земли лениво поднялись две здоровенные лайки – Верный и Угадай, позевывая и волоча по траве вялые хвосты, пошли за ним. Возле калитки Андрюшка остановился, склонив голову набок, посмотрел на вертушку слева, потом, перенеся голову на другое плечо, посмотрел на вертушку справа, затем выпрямил голову, чтобы посмотреть прямо. Когда он вернулся к столу и сел на свое место, собаки остались у калитки, а тетя Мария Тихоновна от плиты негромко спросила:
   – Ну, чего, отец, подавать карасей-то?
   – Так подавай!
   Бесшумно двигаясь, тетя поставила на стол противень с огромными карасями, отойдя в сторонку, подбоченилась и стала внимательно глядеть на ленивых псов, которые от этого начали зевать и беспокоиться. Когда же псы, не выдержав человеческого глаза, поднялись, Мария Тихоновна поджала губы и сказала:
   – Из этих собак надоть бы верхонки сшить! Ну, ни одна зараза ночью-то не залаила…
   – И правильно сделала! – сердито откликнулся дядя Петр Артемьевич. – Чего это охотничьи собаки будут лаить, как ровно дворняги… У них что, других делов нету? – Он осуждающе покачал головой. – Ты, мать, тоже скажешь: чего не залаили? Нужда была им лаить! Это городски собаки лають почем здря, а наши-то чего бы с ума сдурели… Ну, Андрюшк, по тебе шворень скучат! Чего это ты опять над Раюхой выкамаривашь? Чего ты ее ногой-то под столом пихашь?
   – Кто? Кого?
   – Ну, ладноть! Ты мне театру не представляй, а лучше карасей ешь…
   Караси на противне лежали огромные, целые, с золотистой шкуркой и так пахли, что щекотало в носу, но Колотовкины и гость Виталька Сопрыкин к еде приступать не торопились: во-первых, самый острый утренний аппетит уже был приглушен, во-вторых, на каждого едока полагалось по целому карасю и есть его можно было сколько угодно долго, не то что суп, когда надо соблюдать строгую очередность. К еде приступили лениво, переглядываясь и подолгу сидя без движения.
   – Так чего вертушка-то, – наконец спросил старший брат Василий, отделяя карасиную голову от туловища, чтобы высасывать вкусный мозг. – Каким она концом к столбу-то?
   – А тем же самым, что и вчера…
   После этого все повернулись к калитке, начали глядеть на вертушку, а псы поднялись, постояли немного, потом тоже стали смотреть на вертушку, заострив уши.
   – Жрут эти собаки – страсть сколько! – сказала Мария Тихоновна и пригорюнилась. – Это ж со смеху можно помереть, что простоквашу лопают…
   Рая сидела тихо, прислушиваясь к самой себе, так как ей опять казалось, что все вот это уже когда-то было в ее жизни: сидела вот за таким же столом, шел точно такой же смешной разговор о вертушке и правых сапогах, а двоюродный брат Андрюшка уже когда-то шептал ей на ухо: «А здорово я выдал батяне-то за вертушку! А пущай не хвалится, что лучшее всех нас мастер!» Да, все это было когда-то в ее жизни, все это она любила, и ей опять было так хорошо, как не бывало давным-давно. Рая оживленно крутила головой, сдерживая смех, посматривала на левые сапоги, соображала, куда исчезли правые, и вместе со всеми ела карасей, вместе со всеми удивлялась тому, что охотничьи собаки едят простоквашу, и согласилась со старшим братом, Василием, когда он решительно сказал:
   – Я так думаю, что дело не в простокваше, а вот в том, где правы сапоги… Может, вы, мама, знаете, куда они подевались?
   – Нужны мне ваши сапоги!
   – Каповски парни увели сапоги, – со вздохом сказал Виталька Сопрыкин. – Я на них еще с самого началу подумал, а теперь у меня и замет есть…
   Сказав это, Виталька Сопрыкин неторопливо затолкал три пальца в широко открытый рот, закинув голову, вынул из-за щеки большую карасиную кость, осмотрев ее со всех сторон, положил на стол. Наблюдавшая за этой процедурой тетка Мария Тихоновна вздохнула:
   – Вот через это я карасей и терпеть не терплю, а они все: «Караси да караси!» Вот заглонут кось, так узнают карасев…
   – Но ить вкусны! – сердито ответил Петр Артемьевич.
   – А кось?
   – Торопиться не надо – вот что я тебе скажу за кось!
   В метрах ста от завтракающих текла черная у яра при утреннем освещении Кеть, хищно-веселые, носились над ней голодные чайки, летали озабоченные сороки; на левом берегу реки догорал рыбацкий костер, и от него поднимался в небо прямой, как телеграфный столб, торчак дыма. Посередине реки в тихом обласке плыл задумчивый рыбак, не шевеля, держал весло в левой руке – спал сладким зоревым сном. Левобережье Кети, наоборот, серебрилось солнечными чешуйками, и казалось, что две реки притекают к подножию деревни Улым – светлая и дегтярно-черная.
   – Какой у тебя замет про сапоги, Виталька? – осторожно спросил Василий. – Это ты нам должон непременно сказать, как мы без сапогов-то на гулянье не попадам… Походи-ка босошлепый по свежей кошанине!… Так какой у тебя замет?
   – А такой, что я видел, как каповски-то ребята сапоги уводили.
   – Чего же не взбудил?
   – Да жалко было… Вы тока уснули, тока в храп вдарились, как они сапоги-то повели… Вот и не стал взбуживать…
   – Ну а сапоги где?
   – Под пряслом сапоги… Как чаю-то попьем, я их возверну, раз видел, куда прятали.
   Теперь все, кто сидел за столом, и Мария Тихоновна от своей печки в первый раз за весь завтрак посмотрели на Виталькин глаз, затекший синевой и напухший; дядя Петр Артемьевич при этом ехидно улыбнулся, трое Раиных братьев синяк осматривали деловито-профессионально, а Мария Тихоновна построжала.
   – Кажную ночь дерутся! – сказала она и опять сунула руки под фартук. – Ты бы их, отец, приструнил, а то чего хорошего, если глаз выхлестнут…
   – Была нужда! – ухмыльнулся дядя. – А вот ты бы лучше чай подавала, чем на синяки косоротиться!
   После чая Петр Артемьевич на глазах Марии Тихоновны закурил вторую за утро папиросу, неумело выпуская дым из ноздрей, сел прямо и начал осматриваться по сторонам зорко и любопытно. Из конца в конец пробежал глазами всю деревенскую улицу, задержался на колхозной конторе, на школе-семилетке и всем, видимо, остался довольный, так как никакой председательской строгости в нем не появилось. Наоборот, дядя согнал со лба морщины, потрогал себя за подбородок.
   – Ну, радуйся, молодой народ, – важно сказал Петр Артемьевич. – Я так смекаю, что за стахановску работу правленье вам выделит овцу… Ешь и веселись.
   После этих слов парни опять сделались серьезными, задумчивыми, а тетка Мария Тихоновна, подойдя к столу в первый раз за все это длинное и медленное время, присела на кончик скамейки. Помолчав, она аккуратно вытерла кончики губ фартуком, славно улыбнулась и негромко проговорила:
   – Седни девки в больших переживаньях… Во-первых сказать, не знают, чего получше поднадеть, во-вторых сказать, в старину старые старики говорели, что, дескать, кто на Ивана-купалу сердечна дружка поимеет, тот на покрова непременки обженится… Не знаю, правда это или брехня стариковская, но ты, может, Петра Артемьич, им не одну овцу, а двое выделишь. Робята-то ладно на покосах выложились…
   – Это можно…
   – Ну, вот и выдели двое овец, Петр Артемьич… За ими не пропадет!
   Раиной тетке исполнилось пятьдесят три, но у нее на лице была удивительно гладкая и молодая кожа, а под нелепым старушечьим нарядом угадывалось еще сильное и крепкое тело; недавно Рая ходила с тетей в баню и так удивилась, когда увидела Марию Тихоновну голой, что не удержалась и воскликнула: «Теть, а зачем вы носите старушечьи платья?» В ответ на это Мария Тихоновна засмеялась и сказала: «А чего мне казаться? Мой-то знат, что у меня под одеждой имается». И прошла по бане, высоко держа голову, – крутобедрая, с глубокой ложбиной на спине, такая белая и чистокожая, какой бывают только очень молодые девушки…
   – Тебе, Раюха, надоть пойтить на гулянье! – сказала тетя, не повертываясь к племяннице. – Только ты сарафан-то не поднадевывай… Я тебе вышиту кофту дам… – И на этих словах обняла племяшку за плечи. – Так ты подешь на гулянье, Раюха?
   – Пойду, тетя, – ответила Рая и, толкнув под столом ногу Андрюшки, подмигнула ему тем глазом, который был не виден Марии Тихоновне. – Я буду иметь честь присутствовать на пикнике, который дает мой родной дядя по случаю окончания страды…
   Сдерживая смех, Рая поджала губы, надула щеки, так как дядя Петр Артемьевич уже неодобрительно покачал головой; брови у него задрались на лоб, перекосились, а нос сморщился. Однако сразу он ничего не сказал – рот был занят папиросой.
   Папироса вообще мешала дяде жить, поэтому он ее досадливо вынул из зубов, осмотрев со всех сторон, как Виталька Сопрыкин оглядывал карасиную кость, опасливо положил на край стола. Только после этого дядя наставительно произнес:
   – Совсем непонятно разговариваешь, Раюха… Я-то тебя, конечно, еще понимаю, а вот тетка, поди, ни в зуб ногой… Я ведь верно говорю, мать? Это ить правда, что ты Раюху не понимаешь?
   – Дурака!
   – То ись как?
   – А вот так! Дурака!
   – Но ить это оскорбленье!
   – Оскорбленье!
   – А как ты могешь?
   – А могу!
   – А ежели шворнем?
   – А у его два конца!
   – А я обоими!
   – Так и я обоими.
   – Тебе останов будет?
   – Не будет!
   – То ись как?
   – А вот так!
   – Ну, ить у меня сердца не хватат!
   – У меня тоже!
   – Ну, кто-то должен же первый примолчать?
   – Вот ты и молчи!
   – Кто?
   – Ты!
   – Молчать?
   – Молчи!
   – Ну, молчу!
   – Молодца!
   Вконец обиженный дядя Петр Артемьевич по-мальчишески швыркнул носом, сердито повернувшись к жене спиной, нечаянно задел за горящую папиросу и уронил ее на свою босую ногу; видевшая все это Рая открыла уже рот, чтобы предупредить дядю, но поздно: он вдруг дернулся, сбивая со стола пустые чашки от чая, схватился руками за ногу, потерял равновесие и повалился спиной на мягкую траву, удивленно, трубно и отчего-то весело гудя:
   – Ая-яяяя! Ой, болю-ю-ю-ю-ю!
   Сначала, кроме Раи, никто ничего не понял, потом Андрюшка, качаясь, встал из-за стола, прошагав немножко по двору, мешком повалился на землю и принялся так хохотать, что обе лайки – Верный и Угадай – торопливо подошли к нему и начали нюхать оскаленное лицо парня. Тетка Мария Тихоновна медленно-медленно сползала со скамейки на траву. Рая упала грудью на стол, Виталька Сопрыкин хохотал басом, Федор – хриплым дискантом, а вот старший брат Василий не смеялся: воспользовавшись хохотом и паникой, он незаметно поднял с травы злосчастную папиросу и приложился к ней растрескавшимися губами. Сделав одну затяжку, Василий обморочно округлил глаза и тоже начал падать…
   Пять папирос убивают лошадь, а Василий был здоров, как молодой конь.

8

   В двенадцатом часу дня улымская молодежь под стон гармошек по разным дорогам и тропочкам двигалась на знаменитую Гундобинскую вереть; полчаса назад туда уже уехали две подводы с мясом и другой снедью, проплыла бочка с колодезной водой, на отдельной таратайке пропылил председатель Петр Артемьевич.
   На Гундобинскую вереть девчата и парни шли отдельными группками, не перемешиваясь, старательно показывая, что не замечают друг друга. Девушки надели белые вышитые кофты, сохранившиеся в улымских местах издавна, как память о теплой Украине, которая много-много десятилетий назад заселяла нарымские края беглыми крестьянами и ратниками, каторжанами и революционерами. Парни надели темные брюки, заправленные в начищенные до блеска сапоги, на плечах имели рубахи-косоворотки, подпоясанные витыми шнурами. Волосы у парней были расчесаны на пробор, у кудрявых на лоб свешивался кок, похожий на виноградную гроздь.
   Рая Колотовкина, тихая и чинная, шла на Гундобинскую вереть с трактористкой Гранькой Оторви да брось. Трактористка держалась руками за концы пестрой косынки, в зубах у нее пошевеливалась длинная травинка, выражение лица было постное, словно ей все равно: идти на гулянье или не идти. На Раю она глядела искоса, бегло и, когда их взгляды встречались, непонятно усмехалась.
   Встретились Рая и Гранька на деревенской околице, возле осинового прясла, издалека заметив друг друга, медленно, словно насильственно, сблизились, так как и Гранька шла на вереть одна, и Рая отказалась от сопровождения братьев. Стайки девчат, конечно, с Раей и Гранькой здоровались вежливо и почтительно, кланялись им низко, но с собой прогуляться не приглашали – то ли боялись, что трактористка и племянница председателя погнушаются их компанией, то ли сами не хотели их. Таким образом, Рая и Гранька Оторви да брось сошлись на узкой тропке сразу за воротами околицы, пошли вместе, молчаливые и друг для друга загадочные.
   Гундобинская вереть находилась примерно в километре от Кети, посередине сияло блюдцем голубое и круглое озеро Чирочье; берега обросли камышом с коричневыми набалдашниками, а по обе стороны Гундобинской верети грядками тянулись березовые колки, за ними, синея, поднимались кедрачи; слева верети росли кусты черемухи, малины, шиповника, рябины, калины и дикой акации. Все, что росло в нарымской стороне, росло и на Гундобинской верети; все цветы здесь цвели, все птицы пели, все ручейки журчали.
   На берегу Чирочьего озера разостлали громадный брезент, на него положили домотканые половички, четыре костра запылали вдоль пологого берега; стоял уже шалаш из веток для хранения от мух снеди; телеги протыкали голубое небо оглоблями, фыркали стреноженные лошади; пожилые женщины, специально назначенные председателем Петром Артемьевичем, стояли возле четырех костров подбоченившись.
   В голубой бездне висело полное солнце, ядовитые болотные туманы еще час назад выползли из ложбинок и летели в небеса, травы шелестели уже сухо, но не было жарко, так как Чирочье озеро изливало прохладу во все стороны – отдавало ночной холодок берегам, небу, траве. Утки безбоязненно летали над озером и садились на темную воду. Куковали в березах меланхоличные кукушки, свистели и верещали птицы попроще, сатанински хохотал в кедрачах потревоженный многолюдством сыч.
   Мягкое домотканое полотно кофты, вышитой васильками и ромашками, доверчиво льнуло к плечам Раи, под широкую юбку поддувал ласковый ветер, гладил колени, и ей опять так хорошо было идти по теплой земле, что снова мерещилось: плывет, как в тот звездный длинный вечер. Рая шагала неторопливо, приноравливаясь к спутнице; ноги в белых брезентовых тапочках переставляла бережно.
   Модные тапочки Рае дала тетя. Вынув их – совершенно новые – из большого сундука, протянула племяшке, округляя добрые глаза и посмеиваясь, сказала: «Я эту обужку не шибко уважаю, от ее нога сохнет, но ты поднадень, раз все носют…» Младший брат Андрюшка покрыл тапочки густо разведенным зубным порошком, дав им высохнуть, напомнил: «Ты в них поосторожнее, а то зазеленишь!» Рая надела тапочки охотно, хотя раньше в таких ходила только на стадион, а Мария Тихоновна еще раз оглядела племянницу и напутственно махнула рукой:
   – Ну, с богом, Раюха!
   Оказалось, что для ходьбы по травянистой верети тапочки были хороши: через тонкую резиновую подошву ласково прощупывалась каждая травиночка, каждый теплый бугорок, каждая ямочка; казалось, что идешь по земле босиком. Помня наказ Андрюшки, Рая выбирала местечки поглаже, поспокойнее, и от этого ощущение полета увеличивалось, сердце билось неслышно, ровно и тоже осторожно.
   Рая и Гранька до Гундобинской верети добирались долго – и оттого, что не торопились, и оттого, что выбирали специальные тропки для своих тапочек, и оттого, что только приглядывались друг к другу. Сначала девушки обменялись мнениями о погоде, согласились, что день будет теплым, хорошим и безоблачным, потом обе заметили, что народ собирается на гулянье дружно, что председатель Петр Артемьевич молодец – проявил такую щедрость! Разговаривая, девушки медленно сокращали расстояние между собой – сразу за воротами околицы они шли примерно в двух метрах друг от друга, после разговора о погоде разрыв сократили на полметра, обменявшись впечатлениями о щедрости Петра Артемьевича, пошли почти рядом – в полуметре одна от другой. Теперь Рая видела близко крепкое, здоровое и красивое лицо Граньки Оторви да брось, ощущала запах дешевой пудры и озона от недавно выстиранной кофты. Глаза у трактористки были выпуклые и блестящие, подбородок круглый, крепкий, и вся она такая здоровая, что у Раи сами по себе расправлялись плечи и ноги становились сильными. До озера Чирочьего оставалось метров триста, когда Гранька совсем замедлила шаги, еще приблизившись к Рае, нахмурилась для порядка и спросила: