– Ты, говорят, на учебу ладишься? Кем желаешь быть: учительшей или агрономшей?
– Инженером хочу стать, – подумав, ответила Рая и тоже нахмурилась. – Отец всю жизнь мечтал, чтобы я была конструктором…
– Это ж надо! – удивилась Гранька, останавливаясь.
Гранька была коренной улымчанкой, происходила из потомственной чалдонской семьи Мурзиных, но оказалась единственной в деревне женщиной-трактористкой и часто ездила верхом на лошади к загадочному эмтээсовскому начальству, а когда-то почти год жила в райцентре и вернулась оттуда совсем смелой и бойкой. В будние дни Гранька ходила по деревне в замасленном комбинезоне, в сапогах, при окулярах на кожаной фуражке, и через месяц после курсов на одном из собраний, когда Гранька со сцены заявила, что женщина в колхозе – большая сила, рыбак Иннокентий Мурзин, человек мудрый, спокойный и справедливый, сказал: «Ну, не девка, а прямо оторви да брось!» Слова Иннокентия Мурзина в тот же вечер облетели всю деревню, старики и старухи согласно кивали, и трактористку с тех пор прозвали Гранька Оторви да брось…
Сейчас, наедине с Раей, в Граньке ничего залихватского не было, в белой кофте и темной юбке она выглядела обычной деревенской девчонкой, и Рая смотрела на нее ласково.
– Здря ты в инженера идешь! – наконец сказала Гранька, осторожно обходя большую белую кочку. – Совсем здря, вот что я тебе скажу…
Рая удивленно смотрела себе под ноги; то, что казалось белой кочкой, пошевеливалось и трепетало, переливалось и шелестело: тысячи бабочек-капустниц, теснясь так, что нельзя было расправить крылья, облепили небольшой бугорок, и было жутковато оттого, как мелко копошилась непрочная, неразумная жизнь.
– Ско-о-о-лько их! – тоненько протянула Рая и тем же голосом спросила: – Куда же мне идти учиться?
– На учительшу! – ответила Гранька, тоже рассматривая кочку. – Лучшее этого дела нету!
Рая понимающе кивнула. Она уже знала, что за два года до войны в Улыме парни и девчата об учительской работе мечтали как о деле, доступном только избранным. В те времена по всем деревням прошел фильм «Учитель», а сельские учителя-нарымчане вместе с северной надбавкой в те годы получали около четырехсот рублей – баснословно много в деревне, где деньги были в цене. В спальне улымской учительницы Капитолины Алексеевны Жутиковой стояла железная кровать с никелированными шишечками, ее братишка ездил по деревне на велосипеде, сама Жутикова носила шелковые чулки, а под шелковое платье, по слухам, надевала тоже шелковую рубашку. Была у Жутиковой и непонятная вещь – демисезонное пальто; летом в нем жарко, зимой – холодно, для чего эта одежина, неизвестно…
– Пошли, чего стоять! – задумчиво сказала Гранька. – Сколь ни стой, ничего не выстоишь.
Прибрежье Чирочьего озера потихонечку переполнялось шумом и смехом; слева бродили чинно девчата, справа сбивались в отдельные группки парни, столкнувшись головами в кружок, о чем-то тихонечко совещались; на четырех кострах уже бурлило и кипело, дымы взлетали в небо; единственный на деревне баянист Пашка Набоков, в соломенной шляпе, сидя на пне, играл вальс «На сопках Маньчжурии». Возле него стояли несколько парней помоложе, благоговея, следили за Пашкиными пальцами. Среди всех – отдельный – похаживал председатель Петр Артемьевич, покрикивал, огорчался, наводил порядок.
Приблизившись к левой – девчоночьей – стороне, Рая и Гранька пошли совсем медленно, потом, переглянувшись, остановились: девчата исподтишка наблюдали за ними, парни перешептывались, а Раины братья угрожающе сдвинулись, хотя никакой опасности не было.
– Посидим! – предложила Гранька.
Они сели на невысокий теплый бугорок, аккуратно расправив юбки, начали спокойно молчать и улыбаться… Солнце стояло высоко, в голубизне дотлевал голос жаворонка, утки носились над водой с тревожным кряканьем; на одинокой березе, разбитой молнией, нахохлился каменный коршун с горбатой стариковской спиной.
Рая и Гранька сидели теперь совсем близко друг от друга, при желании Рая могла коснуться локтем крутого бедра трактористки и только сейчас заметила, что Гранька Оторви да брось глядит на нее непонятно и длинно, точно так, как, бывало, смотрели на нее старухи, когда Рая шла улымской улицей. Потом Гранька легонько вздохнула, подперев подбородок растопыренными пальцами, сочувственно спросила:
– Ты чего така худюща? Ешь мало или еще что? Вот отчего ты тоща?
– Я вовсе не тоща, Граня! – мягко ответила Рая. – У меня сейчас, кажется, есть даже лишний вес…
– Это как так?
– Обыкновенно. В моем возрасте и при моем росте полагается весить меньше, чем вешу я. – Она тоже вздохнула. – Сейчас я очень много ем!
– Ну и что из этого?
– Из чего?
– Да вот из того, что много ешь?
– Боюсь, что пополнею…
Гранька приподнялась, похлопав длинными ресницами, недоверчиво округлила рот да так и замерла, пораженная:
– Это чего же делается!
Она и предположить не могла, что существует на свете девушка, боящаяся пополнеть, и у Граньки вдруг обидчиво вздрогнула нижняя губа, подбородок сморщился, а глаза сделались строгими.
– Ты мне мозгу-то не крути! – сказала она сердито. – Как это ты боишься пополнеть, когда на парнишонку схожая… – Гранька прищурилась. – А может, ты шуткуешь?
Недалеко от них гуляли девчата, щелкая кедровые орехи, шепчась, то и дело прыскали в загодя приставленные ко рту концы косынок. Они все, как на подбор, были коренастые и полные, округлые и тугие, будто теннисные мячи; девичьи груди едва помещались в широких, по-деревенски крепких лифчиках, плечи были прямы и размашисты, как у парней, руки висели тяжело, длинные и кулакастые. Эти девчата в результате естественного отбора рождались от таких же коренастых и широкоплечих матерей для того, чтобы жать хлеб, скоблить кедровые полы, вынимать из глубоких сусеков кули с мукой, носить в баню охапки березовых тяжелых дров, запрягая лошадь, затягивать тугой гуж, уперевшись ногой в хомут. Это были красивые, здоровые, скромные и веселые девчата довоенной поры. В нарымских колхозах таких девчат было тогда много. За два года до войны они действительно составляли здесь великую силу, так как замужние женщины в те времена домовитыми нарымскими мужиками не допускались до тяжелой мужской работы.
Трактористка Гранька Мурзина по прозвищу Оторви да брось была такой же здоровой, веселой, доброй и простодушной девушкой, как ее односельчанки, поэтому она быстро подобрала нижнюю обиженную губу, решив окончательно, что Рая Колотовкина шутит, охотно и весело засмеялась:
– Ну-у-у, ты шутница, подружка! Это ведь надо же: боюсь пополнеть!… Ну-у-у, ты меня насмешила!
Смеясь и подрагивая всем своим тугим телом, закрывая рот концом яркой косынки, Гранька хохотала так весело и простодушно, глаза у нее были такие чистые и добрые, что Рая тоже засмеялась и тоже стала закрывать рот концом косынки, которую ей велела надеть тетя Мария Тихоновна.
Когда же смех прошел, Гранька сразу сделалась серьезной, сорвав новую травинку, начала покусывать ее голубоватыми зубами; на Раю она смотрела теперь исподлобья, потом, запечалясь, покивала собственным мыслям.
– В тебе, подружка, видать, жоркости нет, – сказала она бабьим, раздумчивым голосом. – Вот у нас такой же поросенок был. С виду длинненький, ногатенький, породный, а вот не жоркий… Ты ему пойло поставишь – он ополовинит. Ты ему картох с обратом намнешь – обратно ополовинит… Ты ему хлебушка с простоквашей – опять же ополовинит. Вот и бегал по деревне лихо, ровно охотничья собака, ухи болтаются…
Гремя ведрами, подскакивая на кочках, к ним приближалась подвода с белобрысым мальчишкой в кучерах – это везли посуду, стаканы для кваса и сам квас. Телега уж было промчалась мимо Раи и Граньки, но мальчишка вдруг заметил их, туго натянув вожжи, закричал на лошадь басовитым голосом:
– Тпру, холера! Тпру, баламошна!
Остановив лошадь, белобрысый мальчишка снял с головы кепку без козырька, вежливо и степенно поклонился Рае, солидно сказал: «Бывайте здоровехоньки!», сердито закричал на Граньку:
– Сеструха, язви тя в корень. Ты ить кофту-то зазеленишь! Сама стирать-то не стирашь, так чего мать-то будет руки ломать?… Походи, как весь народ, нога у тебя не отсохнет!
Парнишке было лет восемь, глаза и нос у него такие же, как у Граньки. И Рае опять сделалось хорошо, нежно и весело, как было утром во время завтрака; она заботливо посмотрела на братьев, которые уже не шептались, а с невинным видом похаживали вдоль берега, нашла глазами дядю Петра Артемьевича – стоя возле шалаша, он размахивал руками, потом тетю, которая помогала готовить баранину. «Я их люблю! – думала Рая о тете, дяде и двоюродных братьях. – Я их очень люблю!»
– Это мой младшой братан, Гришка, – сказала Гранька о белобрысом парнишке. – Не братан, а холера… Уж такой хозяйственный да заботливый… – И поднялась с земли, чтобы не запачкать праздничную кофту, хранящуюся, наверное, в таком же сундуке, в каком хранила вещи тетя Мария Тихоновна.
А Рая все сидела на земле, вдруг притихшая и грустная… Ее отец комбриг – начальник военного училища – домой приезжал только через день, всеми делами заправляла домработница Даша. Маму Рая не помнила, так как мама погибла на колчаковском фронте через семь месяцев после рождения дочери. Отец второй раз жениться не хотел, он очень любил маму, саратовскую гимназистку, и не раз рассказывал дочери, что мама знала французский язык, латынь, хорошо стреляла из нагана, так как тренировалась вместе с боевиками-анархистами; потом стала большевичкой, встретила Раиного отца и полюбила его…
Группки девчат и парней, стесняясь, уже приближались потихоньку к брезенту; народу было много, а парней больше, чем девчат, и за два года до войны это считалось естественным; старые старики, сиживая на лавочках, толковали, что войне быть обязательно, коли бабы рожают парней чаще, чем девчонок. «Вот, – говорили старые старики и старухи, – перед первой империалистической в деревнях тоже парней было больше супротив девчат, а чем это кончилось – известно. И теперь, при Советской власти, не к ночи будь сказано, из баб опять прут почти что одни мальчишонки: у Бориса Капы парней четверо, у председателя Петра Артемьевича – трое, а у Веденея Мурзина – так и вовсе семеро».
Белея вышитыми кофтами и рубашками, молодые чинно двигались к квадратному брезенту; на них щедро проливало тепло солнце, носились над головами вконец растревоженные утки, и даже горбатый коршун, слетев с разбитой березы, кружился высоко в небе. Рая Колотовкина шла вслед за Гранькой, вглядываясь осторожно в лица парней, чувствовала, как отчего-то беспокойно бьется сердце под теткиной кофточкой. Чаще, чем на других, она посматривала на младшего командира запаса Анатолия Трифонова – рослого, стройного, широкогрудого, с бровями, сросшимися на переносице.
– Сбирайся, сбирайся, народ! – покрикивала самая главная повариха, колотя уполовником в пустое ведро. – Садись, садись, молодой народ!
9
– Инженером хочу стать, – подумав, ответила Рая и тоже нахмурилась. – Отец всю жизнь мечтал, чтобы я была конструктором…
– Это ж надо! – удивилась Гранька, останавливаясь.
Гранька была коренной улымчанкой, происходила из потомственной чалдонской семьи Мурзиных, но оказалась единственной в деревне женщиной-трактористкой и часто ездила верхом на лошади к загадочному эмтээсовскому начальству, а когда-то почти год жила в райцентре и вернулась оттуда совсем смелой и бойкой. В будние дни Гранька ходила по деревне в замасленном комбинезоне, в сапогах, при окулярах на кожаной фуражке, и через месяц после курсов на одном из собраний, когда Гранька со сцены заявила, что женщина в колхозе – большая сила, рыбак Иннокентий Мурзин, человек мудрый, спокойный и справедливый, сказал: «Ну, не девка, а прямо оторви да брось!» Слова Иннокентия Мурзина в тот же вечер облетели всю деревню, старики и старухи согласно кивали, и трактористку с тех пор прозвали Гранька Оторви да брось…
Сейчас, наедине с Раей, в Граньке ничего залихватского не было, в белой кофте и темной юбке она выглядела обычной деревенской девчонкой, и Рая смотрела на нее ласково.
– Здря ты в инженера идешь! – наконец сказала Гранька, осторожно обходя большую белую кочку. – Совсем здря, вот что я тебе скажу…
Рая удивленно смотрела себе под ноги; то, что казалось белой кочкой, пошевеливалось и трепетало, переливалось и шелестело: тысячи бабочек-капустниц, теснясь так, что нельзя было расправить крылья, облепили небольшой бугорок, и было жутковато оттого, как мелко копошилась непрочная, неразумная жизнь.
– Ско-о-о-лько их! – тоненько протянула Рая и тем же голосом спросила: – Куда же мне идти учиться?
– На учительшу! – ответила Гранька, тоже рассматривая кочку. – Лучшее этого дела нету!
Рая понимающе кивнула. Она уже знала, что за два года до войны в Улыме парни и девчата об учительской работе мечтали как о деле, доступном только избранным. В те времена по всем деревням прошел фильм «Учитель», а сельские учителя-нарымчане вместе с северной надбавкой в те годы получали около четырехсот рублей – баснословно много в деревне, где деньги были в цене. В спальне улымской учительницы Капитолины Алексеевны Жутиковой стояла железная кровать с никелированными шишечками, ее братишка ездил по деревне на велосипеде, сама Жутикова носила шелковые чулки, а под шелковое платье, по слухам, надевала тоже шелковую рубашку. Была у Жутиковой и непонятная вещь – демисезонное пальто; летом в нем жарко, зимой – холодно, для чего эта одежина, неизвестно…
– Пошли, чего стоять! – задумчиво сказала Гранька. – Сколь ни стой, ничего не выстоишь.
Прибрежье Чирочьего озера потихонечку переполнялось шумом и смехом; слева бродили чинно девчата, справа сбивались в отдельные группки парни, столкнувшись головами в кружок, о чем-то тихонечко совещались; на четырех кострах уже бурлило и кипело, дымы взлетали в небо; единственный на деревне баянист Пашка Набоков, в соломенной шляпе, сидя на пне, играл вальс «На сопках Маньчжурии». Возле него стояли несколько парней помоложе, благоговея, следили за Пашкиными пальцами. Среди всех – отдельный – похаживал председатель Петр Артемьевич, покрикивал, огорчался, наводил порядок.
Приблизившись к левой – девчоночьей – стороне, Рая и Гранька пошли совсем медленно, потом, переглянувшись, остановились: девчата исподтишка наблюдали за ними, парни перешептывались, а Раины братья угрожающе сдвинулись, хотя никакой опасности не было.
– Посидим! – предложила Гранька.
Они сели на невысокий теплый бугорок, аккуратно расправив юбки, начали спокойно молчать и улыбаться… Солнце стояло высоко, в голубизне дотлевал голос жаворонка, утки носились над водой с тревожным кряканьем; на одинокой березе, разбитой молнией, нахохлился каменный коршун с горбатой стариковской спиной.
Рая и Гранька сидели теперь совсем близко друг от друга, при желании Рая могла коснуться локтем крутого бедра трактористки и только сейчас заметила, что Гранька Оторви да брось глядит на нее непонятно и длинно, точно так, как, бывало, смотрели на нее старухи, когда Рая шла улымской улицей. Потом Гранька легонько вздохнула, подперев подбородок растопыренными пальцами, сочувственно спросила:
– Ты чего така худюща? Ешь мало или еще что? Вот отчего ты тоща?
– Я вовсе не тоща, Граня! – мягко ответила Рая. – У меня сейчас, кажется, есть даже лишний вес…
– Это как так?
– Обыкновенно. В моем возрасте и при моем росте полагается весить меньше, чем вешу я. – Она тоже вздохнула. – Сейчас я очень много ем!
– Ну и что из этого?
– Из чего?
– Да вот из того, что много ешь?
– Боюсь, что пополнею…
Гранька приподнялась, похлопав длинными ресницами, недоверчиво округлила рот да так и замерла, пораженная:
– Это чего же делается!
Она и предположить не могла, что существует на свете девушка, боящаяся пополнеть, и у Граньки вдруг обидчиво вздрогнула нижняя губа, подбородок сморщился, а глаза сделались строгими.
– Ты мне мозгу-то не крути! – сказала она сердито. – Как это ты боишься пополнеть, когда на парнишонку схожая… – Гранька прищурилась. – А может, ты шуткуешь?
Недалеко от них гуляли девчата, щелкая кедровые орехи, шепчась, то и дело прыскали в загодя приставленные ко рту концы косынок. Они все, как на подбор, были коренастые и полные, округлые и тугие, будто теннисные мячи; девичьи груди едва помещались в широких, по-деревенски крепких лифчиках, плечи были прямы и размашисты, как у парней, руки висели тяжело, длинные и кулакастые. Эти девчата в результате естественного отбора рождались от таких же коренастых и широкоплечих матерей для того, чтобы жать хлеб, скоблить кедровые полы, вынимать из глубоких сусеков кули с мукой, носить в баню охапки березовых тяжелых дров, запрягая лошадь, затягивать тугой гуж, уперевшись ногой в хомут. Это были красивые, здоровые, скромные и веселые девчата довоенной поры. В нарымских колхозах таких девчат было тогда много. За два года до войны они действительно составляли здесь великую силу, так как замужние женщины в те времена домовитыми нарымскими мужиками не допускались до тяжелой мужской работы.
Трактористка Гранька Мурзина по прозвищу Оторви да брось была такой же здоровой, веселой, доброй и простодушной девушкой, как ее односельчанки, поэтому она быстро подобрала нижнюю обиженную губу, решив окончательно, что Рая Колотовкина шутит, охотно и весело засмеялась:
– Ну-у-у, ты шутница, подружка! Это ведь надо же: боюсь пополнеть!… Ну-у-у, ты меня насмешила!
Смеясь и подрагивая всем своим тугим телом, закрывая рот концом яркой косынки, Гранька хохотала так весело и простодушно, глаза у нее были такие чистые и добрые, что Рая тоже засмеялась и тоже стала закрывать рот концом косынки, которую ей велела надеть тетя Мария Тихоновна.
Когда же смех прошел, Гранька сразу сделалась серьезной, сорвав новую травинку, начала покусывать ее голубоватыми зубами; на Раю она смотрела теперь исподлобья, потом, запечалясь, покивала собственным мыслям.
– В тебе, подружка, видать, жоркости нет, – сказала она бабьим, раздумчивым голосом. – Вот у нас такой же поросенок был. С виду длинненький, ногатенький, породный, а вот не жоркий… Ты ему пойло поставишь – он ополовинит. Ты ему картох с обратом намнешь – обратно ополовинит… Ты ему хлебушка с простоквашей – опять же ополовинит. Вот и бегал по деревне лихо, ровно охотничья собака, ухи болтаются…
Гремя ведрами, подскакивая на кочках, к ним приближалась подвода с белобрысым мальчишкой в кучерах – это везли посуду, стаканы для кваса и сам квас. Телега уж было промчалась мимо Раи и Граньки, но мальчишка вдруг заметил их, туго натянув вожжи, закричал на лошадь басовитым голосом:
– Тпру, холера! Тпру, баламошна!
Остановив лошадь, белобрысый мальчишка снял с головы кепку без козырька, вежливо и степенно поклонился Рае, солидно сказал: «Бывайте здоровехоньки!», сердито закричал на Граньку:
– Сеструха, язви тя в корень. Ты ить кофту-то зазеленишь! Сама стирать-то не стирашь, так чего мать-то будет руки ломать?… Походи, как весь народ, нога у тебя не отсохнет!
Парнишке было лет восемь, глаза и нос у него такие же, как у Граньки. И Рае опять сделалось хорошо, нежно и весело, как было утром во время завтрака; она заботливо посмотрела на братьев, которые уже не шептались, а с невинным видом похаживали вдоль берега, нашла глазами дядю Петра Артемьевича – стоя возле шалаша, он размахивал руками, потом тетю, которая помогала готовить баранину. «Я их люблю! – думала Рая о тете, дяде и двоюродных братьях. – Я их очень люблю!»
– Это мой младшой братан, Гришка, – сказала Гранька о белобрысом парнишке. – Не братан, а холера… Уж такой хозяйственный да заботливый… – И поднялась с земли, чтобы не запачкать праздничную кофту, хранящуюся, наверное, в таком же сундуке, в каком хранила вещи тетя Мария Тихоновна.
А Рая все сидела на земле, вдруг притихшая и грустная… Ее отец комбриг – начальник военного училища – домой приезжал только через день, всеми делами заправляла домработница Даша. Маму Рая не помнила, так как мама погибла на колчаковском фронте через семь месяцев после рождения дочери. Отец второй раз жениться не хотел, он очень любил маму, саратовскую гимназистку, и не раз рассказывал дочери, что мама знала французский язык, латынь, хорошо стреляла из нагана, так как тренировалась вместе с боевиками-анархистами; потом стала большевичкой, встретила Раиного отца и полюбила его…
Группки девчат и парней, стесняясь, уже приближались потихоньку к брезенту; народу было много, а парней больше, чем девчат, и за два года до войны это считалось естественным; старые старики, сиживая на лавочках, толковали, что войне быть обязательно, коли бабы рожают парней чаще, чем девчонок. «Вот, – говорили старые старики и старухи, – перед первой империалистической в деревнях тоже парней было больше супротив девчат, а чем это кончилось – известно. И теперь, при Советской власти, не к ночи будь сказано, из баб опять прут почти что одни мальчишонки: у Бориса Капы парней четверо, у председателя Петра Артемьевича – трое, а у Веденея Мурзина – так и вовсе семеро».
Белея вышитыми кофтами и рубашками, молодые чинно двигались к квадратному брезенту; на них щедро проливало тепло солнце, носились над головами вконец растревоженные утки, и даже горбатый коршун, слетев с разбитой березы, кружился высоко в небе. Рая Колотовкина шла вслед за Гранькой, вглядываясь осторожно в лица парней, чувствовала, как отчего-то беспокойно бьется сердце под теткиной кофточкой. Чаще, чем на других, она посматривала на младшего командира запаса Анатолия Трифонова – рослого, стройного, широкогрудого, с бровями, сросшимися на переносице.
– Сбирайся, сбирайся, народ! – покрикивала самая главная повариха, колотя уполовником в пустое ведро. – Садись, садись, молодой народ!
9
Позади уже была короткая и забавная речь председателя Петра Артемьевича, призвавшего молодых колхозников «четверить» и «пятерить успехи в самоотверженном труде», окончил речь дед Крылов, заговоривший неожиданно о том, что жатка – это тебе не лобогрейка, а лобогрейка – это тебе не жатка, так как «между ими така же разница, как между петухом и скворешней», уже самые удалые из парней и девчат съели мясо из алюминиевых чашек и подумывали о добавке, а за брезентом по-прежнему было тихо, как в дисциплинированном классе, – молодые колхозники речи слушали охотно, но сами молчали легко и весело, словно Петр Артемьевич и не призывал «поиметь слово от самого молодого народу, какой и является самоотверженным тружеником». Никто из молодых колхозников руку не поднимал, говорить не собирался.
– Это что же делается, молодой народ! – наконец обиделся Петр Артемьевич и поглядел жалобно на глуховатого деда Крылова. – Какое же соопченье я дам в исполком, когда съедены две овцы, а голоса молодого народу, который овец поедат, не слыхать… Протокола-то ведь надо писать!
Звон ложек сразу сильно поубавился, движения рук замедлялись, а лица молодых колхозников медленно, словно подсолнухи к солнцу, повернулись в сторону трактористки Граньки Оторви да брось и младшего командира запаса Анатолия Трифонова; при этом все девчата повернулись к Анатолию, а парни – к Граньке. И наступила тишина.
– Давай бери слово, молодой народ! – обрадовался Пётр Артемьевич. – Ежели нам два выступленья поиметь, то этого на обоих овец хватит…
От озера Чирочьего поддувал легкий свежий ветер, камыши поматывали коричневыми головками, утки снова начали садиться на тихую воду; опять сидел на разбитой березе коршун и задумчиво глядел вниз, теперь похожий не на старика, а на озабоченную старуху.
– Натольке надоть речу дожать! – решительно сказал старый старик дед Крылов. – Танка – это тебе не трактор, а трактор – это тебе не танка!
Анатолий Трифонов энергично поднялся с брезента, будучи, как и все, в белой рубахе, расправил ее под витым поясом, словно гимнастерку, прокашлявшись и порозовев скулами, осмотрел молодежь строгим взглядом. Он был заметно красив – широкий в плечах, тонкий в талии, светлоглазый, матоволицый, такой здоровый, что румянец лежал на щеках как бы отдельными пятнами.
– Товарищи! – воскликнул он и сделал паузу, наблюдательно огляделся, точно командир на поле боя. – Что мы имеем на сегодняшний день? На сегодняшний день мы имеем ударный труд на благо любимой матери-Родины, какую будем защищать до остатней капли крови, используя танки как на равнинной местности, так и на пересеченной… Кто, товарищи, трудится ударно? – спросил младший командир запаса и вынул из кармана бумажку. – Ударно трудятся товарищи, перечисляя по порядку, такие, как Николай Сопрыкин, Артемий Мурзин, Василий Мурзин, Семен Колотовкин, Антон Мурзин, Григорий Мурзин, Василий Колотовкин, Федор Колотовкин, Андрей Колотовкин, который находится при школьных каникулах, Зиновий Мурзин, Василий Петрович Мурзин…
И пошло такое длинное перечисление Колотовкиных, Мурзиных, Сопрыкиных, что голос оратора с каждой секундой увядал, а слушатели заскучали, так как Анатолию Трифонову предстояло перечислить всех присутствующих здесь молодых колхозников, исключая одного… За два года до войны в Улыме в колхозе имени Ленина почти не было плохо работающих парней и девчат: здесь все дружно и рано выходили на колхозное поле, трудились дотемна, работали весело, легко и охотно. Улымские парни и девчата унаследовали от отцов и прадедов хлеборобскую жилку и на неласковой нарымской земле выращивали отменные урожаи.
– Отличные результаты в самоотверженном труде имеют также товарищи Петр Ямщиков, Геннадий Ямщиков и Амос Ямщиков! – наконец закончил огромный список Анатолий Трифонов и повеселел. – Отстающий, товарищи, в колхозе имеется в наличности один. Это, товарищи, присутствующий на данном собрании Леонид Мурзин, который пополняет ряды лентяев, в стенной газете продолжает ехать на черепахе, которая ель-чуть ползет. Ему, товарищи, позор!
После этого молодые колхозники повернулись туда, где не на брезенте, а в двух метрах от него, на голой земле, поджав под себя ноги, сидел лохматый и рыжий Леонид Мурзин, спокойно и неторопливо ел баранину, хотя все остальные во время речей деликатно пережидали, держа ложки на весу. Когда Анатолий Трифонов предал позору лентяя, Леонид Мурзин поднял голову, держа в зубах большой кусок баранины, согласно кивнул и самодовольно улыбнулся; потом продолжал есть, чавкая и наслаждаясь.
– Леониду Мурзину, товарищи, позор и с другой стороны! – вскинув руку, продолжал младший командир запаса. – Ему с той стороны позор, что пьет, товарищи, водку…
За квадратным брезентом стало тихо и тревожно; все молодые колхозники по-прежнему глядели на Леонида Мурзина, а как только Анатолий Трифонов заговорил о водке, глаза у девчат сделались испуганными, парни укоризненно прищурились и поджали губы.
– На славный праздник Первомай Леонид Мурзин укупил в магазине бутылку водки, выпил почти всю, от чего качался, кричал и матерился, – вдруг обыкновенным голосом произнес Анатолий Трифонов. – Опосля же завалился в траву, где и находился до рассвету… За это ему, товарищи, всенародный позор!
Теперь лентяй и пьяница Леонид Мурзин сидел смирно – жевать баранину перестал, самодовольно не улыбался и вообще боялся поднять глаза. Уши и шея у него покраснели.
– Слово хочет поиметь товарищ Мурзина! – воодушевленно закричал Петр Артемьевич.
Гранька Оторви да брось уверенным и почему-то вдруг потончавшим голосом сказала примерно то же самое, что и младший командир; ей дружно поаплодировали и поулыбались, а когда Петр Артемьевич объявил прения закрытыми, снова деловито принялись за баранину с картошкой, квас и пшеничный духмяный хлеб. Сияло солнце над головой, смеялся чему-то в березовом колке разбуженный сыч, в несколько голосов куковали кукушки; телу было тепло от солнца, лицу прохладно от ветра с озера Чирочьего, и действительно было так хорошо, что думалось о счастье. Младший командир запаса Анатолий Трифонов все чаще и чаще поглядывал в сторону Раи, отводя глаза, когда она нечаянно перехватывала его взгляд, нахальноватый Виталька Сопрыкин смотрел на Раю неотрывно по две-три минуты подряд, и лицо у него при этом было таким, точно разгадывал загадку.
Рано позавтракавшая Рая ела охотно, баранина с картошкой была необыкновенно вкусной, когда же миска опустела, она ласково посмотрела на Граньку, которая сразу деловито спросила:
– Тебе тоже добавки? Теть Дусь, две чашки!
И перед Раей мгновенно появилась опять полная чашка картошки с мясом. Рая помедлила, затем решительно вздохнула и принялась есть, подумав как бы случайно: «Надо же набирать мяса!» Эта мысль была такой смешной и неожиданной, что она начала прыскать в чашку.
– Ешь, ешь! – заботливо сказала Гранька. – Не отставай…
Еще через полчаса медленной, обстоятельной и сосредоточенной еды молодые колхозники задвигались, повеселели: ложки стучали разнобойно и лениво, раздавался смех и сытые вздохи – все были довольны, веселы и благодушны. Вот вспорхнули с брезента две стайки девчат, начали перешептываться братья Колотовкины и враждующие с ними сыновья Бориса Капы. Баянист Пашка Набоков неспешно опробовал басы, а самые бойкие из молодых улымчан выбирали уже на берегу озера место поглаже – для танцев.
– Пошагали и мы! – сказала Гранька, поднимаясь с брезента, и опять заботливо оглядела Раю. – Ты вот сиживать-то не умешь на брезенте: всю юбку помяла. Ее бы надо вкруг ног обстелить. Дай-ка я юбку-то оглажу.
С добрым и встревоженным лицом Гранька разобрала складки темной Раиной юбки, пропустила сквозь пальцы измятые, потом, прищурившись, выровняла юбку на тонкой талии своей новой подружки, отойдя два шага назад, удовлетворенно покачала головой. После этого с тем же деловитым и добрым лицом Гранька крепко взяла Раю под ручку, прижавшись к ней тесно, повела вслед за девчатами на утоптанный пятачок земли, и Рая на ходу уже заметила, что все девчата теперь ходили тоже парами, тесно прижимаясь друг к другу, а парни, наоборот, собрались в одну большую группу, причем каждый подбоченился, отставил вперед прямую ногу, голову задрал, глаза – в чистое небо. Все это, наверное, объяснялось тем, что парней было значительно больше, чем девчат.
– На первый танец выходить не будем! – шепнула Гранька Оторви да брось. – На парней не гляди, ровно их и нету. А то подумают, что зовешь.
У Граньки было жаркое, каменное плечо, пахло от нее молоком, здоровьем и одеколоном «Ландыш»; щека, обращенная к Рае, была покрыта тонким персиковым пушком и от этого казалась детской; волосы у Граньки Оторви да брось были такими густыми, что прядь, упавшая нечаянно на плечо Раи, казалась литой. Рая тоже прижималась к Граньке плечом, тоже говорила шепотом:
– Почему не будем танцевать первый танец, а, Граня?
– Порядок такой.
Взяв еще несколько басовитых аккордов, баянист Пашка Набоков – тонкий, худой, маленький – кособоко проследовал от брезента к пятачку утоптанной земли, раздумчиво постояв, показал свободной рукой в землю; на это место услужливые руки немедленно поставили специальную табуретку, привезенную на последней подводе. Услужливые руки принадлежали Пашкиной любви – толстенькой и всегда веселой, как воробей, доярке Верке Мурзиной. В тот миг, когда Верка подставляла Пашке табуретку, взгляд у нее был набожно опущен, рот округлился, дышать она не решалась, так как ни учителя, ни трактористы не могли даже мечтать о такой славе, какой пользовались за два года до войны в нарымских деревнях гармонисты. А Пашка Набоков был баянистом, и Рая часто видела, как за ним молча, страдательно ходили по деревне мальчишки и девчонки, как при его появлении приподнимали тощие зады со скамеек самые древние старики, как туманно смотрели на Пашку Набокова все улымскне девчата, а парни даже не завидовали ему, как не могли, скажем, завидовать летчикам из фильма «Истребители» – те жили, конечно, на небе, а на землю спускались только для того, чтобы играть на пианино да жениться на красавицах.
Удобно расположившись на табуретке, Пашка Набоков поставил баян на колени и, строго посмотрев на озеро Чирочье, вдруг рванул мехи баяна с такой силой, что Рая зажмурилась, ожидая чего-то оглушительного, но баян неожиданно тихо и нежно заиграл модное в то время танго «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…». Гранька Оторви да брось сразу же пригорюнилась, опустив голову, теснее прежнего прижалась к своей новой подружке, как бы приглашая ее переживать вместе. «Утомленное солнце нежно с морем прощалось, в этот час ты призналась, что нет любви…» – выговаривал Пашкин баян и звучал хорошо, так как баянист был парнем талантливым – со слухом и вкусом; он сделался бы настоящим музыкантом, если бы знал, что на белом свете существуют ноты. «Утомленное солнце» он только один раз услышал в райцентре, но играл почти без ошибок, страстно и очень печально.
Пашка Набоков играл, парни и девчата сосредоточенно слушали его, но не танцевали: считалось нескромным с первого танца выходить на круг, а когда танго благополучно кончилось, Пашка что-то небрежным шепотом сказал стоящей за его спиной Верке Мурзиной, та в ответ радостно кивнула, и Пашка заиграл знаменитый за два года до войны в нарымских деревнях фокстрот «На рыбалке, у реки, тянут сети рыбаки…». Второй танец полагалось танцевать, и дело теперь было за тем, кто решится выйти на круг первым. Поэтому лица парней и девчат, как во время застольных речей, снова обратились к Граньке Оторви да брось и командиру запаса Анатолию Трифонову: они обычно открывали танцы.
Наступила тишина, в которой Пашкин баян звучал облегченно и чисто; старый коршун на березе беспокойно возился, теряя равновесие, помогал себе крыльями, а Гранька Оторви да брось дышала тяжело, и нижняя губа у нее тряслась. Наконец она решилась, хотя щеки побледнели.
– Пошли! – отчаянно шепнула Гранька и, грубо схватив Раю за локоть, потащила на круг, хотя Рая не сопротивлялась. – Пошли, пошли!…
У Граньки сейчас был такой вид, точно она бросалась в холодную воду с крутого яра, рука, обнимающая Раю, вздрагивала, губы она стиснула судорожно – так ей было трудно поддерживать репутацию отчаянной девчонки по прозвищу Оторви да брось. От страха она зажмурилась и поэтому не заметила, как девчата, глядя на нее, тонко, насмешливо и незаметно улыбались, а парни сделали вид, что ничего не замечают.
– Не боись, не боись! – шептала Гранька своей новой подружке. – Я тебя поведу, ты легкая…
Выдержав паузу, чтобы включиться в музыку, Гранька вдруг работяще ощерила зубы и быстро-быстро побежала по утрамбованной земле, высоко над головой держа руку Раи; затем резко, словно налетела на препятствие, остановилась и начала вращать Раю так быстро, что подружка как бы вспархивала в ее могучих руках.
Танцевала Гранька с таким сосредоточенным, суровым и деловитым лицом, с каким, наверное, заводила свой трактор, косила траву или копала картошку, но Рае от этого стыдно не стало, а, наоборот, она пожалела подружку.
– Ты не торопись! – шепнула Рая. – Ты хорошо танцуешь.
Скоро на круг вышли почти все девчата, танцевали они почему-то только друг с другом, а парни стояли в прежних позах, то есть подбоченившись и глядя в небо. Когда же фокстрот «На рыбалке, у реки» кончился, Рая по лицу своей новой подружки поняла, что наступил решительный момент: в следующем танце должны были выйти на круг парни.
– Это что же делается, молодой народ! – наконец обиделся Петр Артемьевич и поглядел жалобно на глуховатого деда Крылова. – Какое же соопченье я дам в исполком, когда съедены две овцы, а голоса молодого народу, который овец поедат, не слыхать… Протокола-то ведь надо писать!
Звон ложек сразу сильно поубавился, движения рук замедлялись, а лица молодых колхозников медленно, словно подсолнухи к солнцу, повернулись в сторону трактористки Граньки Оторви да брось и младшего командира запаса Анатолия Трифонова; при этом все девчата повернулись к Анатолию, а парни – к Граньке. И наступила тишина.
– Давай бери слово, молодой народ! – обрадовался Пётр Артемьевич. – Ежели нам два выступленья поиметь, то этого на обоих овец хватит…
От озера Чирочьего поддувал легкий свежий ветер, камыши поматывали коричневыми головками, утки снова начали садиться на тихую воду; опять сидел на разбитой березе коршун и задумчиво глядел вниз, теперь похожий не на старика, а на озабоченную старуху.
– Натольке надоть речу дожать! – решительно сказал старый старик дед Крылов. – Танка – это тебе не трактор, а трактор – это тебе не танка!
Анатолий Трифонов энергично поднялся с брезента, будучи, как и все, в белой рубахе, расправил ее под витым поясом, словно гимнастерку, прокашлявшись и порозовев скулами, осмотрел молодежь строгим взглядом. Он был заметно красив – широкий в плечах, тонкий в талии, светлоглазый, матоволицый, такой здоровый, что румянец лежал на щеках как бы отдельными пятнами.
– Товарищи! – воскликнул он и сделал паузу, наблюдательно огляделся, точно командир на поле боя. – Что мы имеем на сегодняшний день? На сегодняшний день мы имеем ударный труд на благо любимой матери-Родины, какую будем защищать до остатней капли крови, используя танки как на равнинной местности, так и на пересеченной… Кто, товарищи, трудится ударно? – спросил младший командир запаса и вынул из кармана бумажку. – Ударно трудятся товарищи, перечисляя по порядку, такие, как Николай Сопрыкин, Артемий Мурзин, Василий Мурзин, Семен Колотовкин, Антон Мурзин, Григорий Мурзин, Василий Колотовкин, Федор Колотовкин, Андрей Колотовкин, который находится при школьных каникулах, Зиновий Мурзин, Василий Петрович Мурзин…
И пошло такое длинное перечисление Колотовкиных, Мурзиных, Сопрыкиных, что голос оратора с каждой секундой увядал, а слушатели заскучали, так как Анатолию Трифонову предстояло перечислить всех присутствующих здесь молодых колхозников, исключая одного… За два года до войны в Улыме в колхозе имени Ленина почти не было плохо работающих парней и девчат: здесь все дружно и рано выходили на колхозное поле, трудились дотемна, работали весело, легко и охотно. Улымские парни и девчата унаследовали от отцов и прадедов хлеборобскую жилку и на неласковой нарымской земле выращивали отменные урожаи.
– Отличные результаты в самоотверженном труде имеют также товарищи Петр Ямщиков, Геннадий Ямщиков и Амос Ямщиков! – наконец закончил огромный список Анатолий Трифонов и повеселел. – Отстающий, товарищи, в колхозе имеется в наличности один. Это, товарищи, присутствующий на данном собрании Леонид Мурзин, который пополняет ряды лентяев, в стенной газете продолжает ехать на черепахе, которая ель-чуть ползет. Ему, товарищи, позор!
После этого молодые колхозники повернулись туда, где не на брезенте, а в двух метрах от него, на голой земле, поджав под себя ноги, сидел лохматый и рыжий Леонид Мурзин, спокойно и неторопливо ел баранину, хотя все остальные во время речей деликатно пережидали, держа ложки на весу. Когда Анатолий Трифонов предал позору лентяя, Леонид Мурзин поднял голову, держа в зубах большой кусок баранины, согласно кивнул и самодовольно улыбнулся; потом продолжал есть, чавкая и наслаждаясь.
– Леониду Мурзину, товарищи, позор и с другой стороны! – вскинув руку, продолжал младший командир запаса. – Ему с той стороны позор, что пьет, товарищи, водку…
За квадратным брезентом стало тихо и тревожно; все молодые колхозники по-прежнему глядели на Леонида Мурзина, а как только Анатолий Трифонов заговорил о водке, глаза у девчат сделались испуганными, парни укоризненно прищурились и поджали губы.
– На славный праздник Первомай Леонид Мурзин укупил в магазине бутылку водки, выпил почти всю, от чего качался, кричал и матерился, – вдруг обыкновенным голосом произнес Анатолий Трифонов. – Опосля же завалился в траву, где и находился до рассвету… За это ему, товарищи, всенародный позор!
Теперь лентяй и пьяница Леонид Мурзин сидел смирно – жевать баранину перестал, самодовольно не улыбался и вообще боялся поднять глаза. Уши и шея у него покраснели.
– Слово хочет поиметь товарищ Мурзина! – воодушевленно закричал Петр Артемьевич.
Гранька Оторви да брось уверенным и почему-то вдруг потончавшим голосом сказала примерно то же самое, что и младший командир; ей дружно поаплодировали и поулыбались, а когда Петр Артемьевич объявил прения закрытыми, снова деловито принялись за баранину с картошкой, квас и пшеничный духмяный хлеб. Сияло солнце над головой, смеялся чему-то в березовом колке разбуженный сыч, в несколько голосов куковали кукушки; телу было тепло от солнца, лицу прохладно от ветра с озера Чирочьего, и действительно было так хорошо, что думалось о счастье. Младший командир запаса Анатолий Трифонов все чаще и чаще поглядывал в сторону Раи, отводя глаза, когда она нечаянно перехватывала его взгляд, нахальноватый Виталька Сопрыкин смотрел на Раю неотрывно по две-три минуты подряд, и лицо у него при этом было таким, точно разгадывал загадку.
Рано позавтракавшая Рая ела охотно, баранина с картошкой была необыкновенно вкусной, когда же миска опустела, она ласково посмотрела на Граньку, которая сразу деловито спросила:
– Тебе тоже добавки? Теть Дусь, две чашки!
И перед Раей мгновенно появилась опять полная чашка картошки с мясом. Рая помедлила, затем решительно вздохнула и принялась есть, подумав как бы случайно: «Надо же набирать мяса!» Эта мысль была такой смешной и неожиданной, что она начала прыскать в чашку.
– Ешь, ешь! – заботливо сказала Гранька. – Не отставай…
Еще через полчаса медленной, обстоятельной и сосредоточенной еды молодые колхозники задвигались, повеселели: ложки стучали разнобойно и лениво, раздавался смех и сытые вздохи – все были довольны, веселы и благодушны. Вот вспорхнули с брезента две стайки девчат, начали перешептываться братья Колотовкины и враждующие с ними сыновья Бориса Капы. Баянист Пашка Набоков неспешно опробовал басы, а самые бойкие из молодых улымчан выбирали уже на берегу озера место поглаже – для танцев.
– Пошагали и мы! – сказала Гранька, поднимаясь с брезента, и опять заботливо оглядела Раю. – Ты вот сиживать-то не умешь на брезенте: всю юбку помяла. Ее бы надо вкруг ног обстелить. Дай-ка я юбку-то оглажу.
С добрым и встревоженным лицом Гранька разобрала складки темной Раиной юбки, пропустила сквозь пальцы измятые, потом, прищурившись, выровняла юбку на тонкой талии своей новой подружки, отойдя два шага назад, удовлетворенно покачала головой. После этого с тем же деловитым и добрым лицом Гранька крепко взяла Раю под ручку, прижавшись к ней тесно, повела вслед за девчатами на утоптанный пятачок земли, и Рая на ходу уже заметила, что все девчата теперь ходили тоже парами, тесно прижимаясь друг к другу, а парни, наоборот, собрались в одну большую группу, причем каждый подбоченился, отставил вперед прямую ногу, голову задрал, глаза – в чистое небо. Все это, наверное, объяснялось тем, что парней было значительно больше, чем девчат.
– На первый танец выходить не будем! – шепнула Гранька Оторви да брось. – На парней не гляди, ровно их и нету. А то подумают, что зовешь.
У Граньки было жаркое, каменное плечо, пахло от нее молоком, здоровьем и одеколоном «Ландыш»; щека, обращенная к Рае, была покрыта тонким персиковым пушком и от этого казалась детской; волосы у Граньки Оторви да брось были такими густыми, что прядь, упавшая нечаянно на плечо Раи, казалась литой. Рая тоже прижималась к Граньке плечом, тоже говорила шепотом:
– Почему не будем танцевать первый танец, а, Граня?
– Порядок такой.
Взяв еще несколько басовитых аккордов, баянист Пашка Набоков – тонкий, худой, маленький – кособоко проследовал от брезента к пятачку утоптанной земли, раздумчиво постояв, показал свободной рукой в землю; на это место услужливые руки немедленно поставили специальную табуретку, привезенную на последней подводе. Услужливые руки принадлежали Пашкиной любви – толстенькой и всегда веселой, как воробей, доярке Верке Мурзиной. В тот миг, когда Верка подставляла Пашке табуретку, взгляд у нее был набожно опущен, рот округлился, дышать она не решалась, так как ни учителя, ни трактористы не могли даже мечтать о такой славе, какой пользовались за два года до войны в нарымских деревнях гармонисты. А Пашка Набоков был баянистом, и Рая часто видела, как за ним молча, страдательно ходили по деревне мальчишки и девчонки, как при его появлении приподнимали тощие зады со скамеек самые древние старики, как туманно смотрели на Пашку Набокова все улымскне девчата, а парни даже не завидовали ему, как не могли, скажем, завидовать летчикам из фильма «Истребители» – те жили, конечно, на небе, а на землю спускались только для того, чтобы играть на пианино да жениться на красавицах.
Удобно расположившись на табуретке, Пашка Набоков поставил баян на колени и, строго посмотрев на озеро Чирочье, вдруг рванул мехи баяна с такой силой, что Рая зажмурилась, ожидая чего-то оглушительного, но баян неожиданно тихо и нежно заиграл модное в то время танго «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…». Гранька Оторви да брось сразу же пригорюнилась, опустив голову, теснее прежнего прижалась к своей новой подружке, как бы приглашая ее переживать вместе. «Утомленное солнце нежно с морем прощалось, в этот час ты призналась, что нет любви…» – выговаривал Пашкин баян и звучал хорошо, так как баянист был парнем талантливым – со слухом и вкусом; он сделался бы настоящим музыкантом, если бы знал, что на белом свете существуют ноты. «Утомленное солнце» он только один раз услышал в райцентре, но играл почти без ошибок, страстно и очень печально.
Пашка Набоков играл, парни и девчата сосредоточенно слушали его, но не танцевали: считалось нескромным с первого танца выходить на круг, а когда танго благополучно кончилось, Пашка что-то небрежным шепотом сказал стоящей за его спиной Верке Мурзиной, та в ответ радостно кивнула, и Пашка заиграл знаменитый за два года до войны в нарымских деревнях фокстрот «На рыбалке, у реки, тянут сети рыбаки…». Второй танец полагалось танцевать, и дело теперь было за тем, кто решится выйти на круг первым. Поэтому лица парней и девчат, как во время застольных речей, снова обратились к Граньке Оторви да брось и командиру запаса Анатолию Трифонову: они обычно открывали танцы.
Наступила тишина, в которой Пашкин баян звучал облегченно и чисто; старый коршун на березе беспокойно возился, теряя равновесие, помогал себе крыльями, а Гранька Оторви да брось дышала тяжело, и нижняя губа у нее тряслась. Наконец она решилась, хотя щеки побледнели.
– Пошли! – отчаянно шепнула Гранька и, грубо схватив Раю за локоть, потащила на круг, хотя Рая не сопротивлялась. – Пошли, пошли!…
У Граньки сейчас был такой вид, точно она бросалась в холодную воду с крутого яра, рука, обнимающая Раю, вздрагивала, губы она стиснула судорожно – так ей было трудно поддерживать репутацию отчаянной девчонки по прозвищу Оторви да брось. От страха она зажмурилась и поэтому не заметила, как девчата, глядя на нее, тонко, насмешливо и незаметно улыбались, а парни сделали вид, что ничего не замечают.
– Не боись, не боись! – шептала Гранька своей новой подружке. – Я тебя поведу, ты легкая…
Выдержав паузу, чтобы включиться в музыку, Гранька вдруг работяще ощерила зубы и быстро-быстро побежала по утрамбованной земле, высоко над головой держа руку Раи; затем резко, словно налетела на препятствие, остановилась и начала вращать Раю так быстро, что подружка как бы вспархивала в ее могучих руках.
Танцевала Гранька с таким сосредоточенным, суровым и деловитым лицом, с каким, наверное, заводила свой трактор, косила траву или копала картошку, но Рае от этого стыдно не стало, а, наоборот, она пожалела подружку.
– Ты не торопись! – шепнула Рая. – Ты хорошо танцуешь.
Скоро на круг вышли почти все девчата, танцевали они почему-то только друг с другом, а парни стояли в прежних позах, то есть подбоченившись и глядя в небо. Когда же фокстрот «На рыбалке, у реки» кончился, Рая по лицу своей новой подружки поняла, что наступил решительный момент: в следующем танце должны были выйти на круг парни.