Страница:
Отчеты заседания этого единственного в своем роде судилища никогда не появились. Не было также составлено официального протокола происходивших прений. Все письменные материалы сводятся к коротенькой "записке" первого заседания, содержащей сухое перечисле
1 Савинков, Борис Викторович, дворянин, родился в 1879 г. В 1902 г., студентом, был выслан в Вологду по делу социал-демократических групп "Социалист" и "Рабочее знамя". Под влиянием Брешко-Брешковской вступил в партию социалистов-революционеров. В июле 1903 г. бежал из ссылки, через Архангельск, за границу, явился в Женеву и занял в партии первенствующее положение. Вместе с Азефом он стоял долгое время во главе "боевой организации" и руководил важнейшими политическими убийствами.
После Февральской революции вернулся в Россию, где занял видный пост во Временном правительстве. Еще до Октябрьской революции Савинков становится одним из самых ярых врагов большевиков. Обвинительный акт по делу Савинкова (Известия ЦИК. 1924. No 197) инкриминирует ему, что с первых шагов своего появления в России после свержения царизма Борис Викторович Савинков проявил себя как решительный последовательный враг рабочего класса, беднейшего крестьянства и солдатских масс во всех проявлениях, их борьбы за углубление и расширение революционных завоеваний.
В бытность военным министром и военным комиссаром Б. В. Савинков использовал в борьбе с нарастающей пролетарской революцией свое имя старого революционера-террориста для провокационного вхождения в органы пролетарских классовых организаций и целый ряд солдатских комитетов и крестьянских союзов с целью задержки развития революционного настроения среди их участников, что приводило к их разложению и усиливало позицию буржуазии в борьбе против трудящихся.
После перехода власти в руки рабочих и крестьян Б. В. Савинков продолжал свою контрреволюционную деятельность, являясь вдохновителем и организатором контрреволюционеров, борющихся на стороне буржуазии с пролетарской революцией, принимал активное участие в организации наступления генерала Краснова на Петроград, лично пробрался в его штаб в Гатчине, где призывал к наиболее решительным мерам борьбы с питерскими рабочими, войсковыми частями и революционными матросами, побуждая к борьбе Керенского. Для привлечения других войсковых частей на помощь Краснову Б. В. Савинков отправился в распоряжение армии генерала Черемисова и принял меры к использованию польского добровольческого корпуса генерала Довбор-Мусницкого.
После поражения Краснова, в декабре 1917 г., Б. В. Савинков в личном сотрудничестве с генералами Калединым, Корниловым и Алексеевым принимал участие в работе по созданию генералами Алексеевым и, Корниловым Добровольческой армии. Затем создал новую контрреволюционную организацию тайное общество для борьбы против большевиков под названием "Союз Защиты Родины и Свободы". Одновременно Савинков находился в непосредственном контакте с представителями союзного дипломатического корпуса в лице Нуланса и Массарика, которые, вели тайную контрреволюционную работу на территории РСФСР, и получал от них денежные субсидии через Массарика, на которые фактически велась, и расширялась вся, организационная работа "Союза Защиты Родины и Свободы".
Организованный Савинковым "Союз Защиты Родины и Свободы" имел свою контрразведку в Москве и разъездных агентов, главным образом на Украине. Союз начал широкую террористическую деятельность, и в первую очередь готовил покушения на Ленина и Троцкого, а также готовился к вооруженному выступлению, которое и состоялось по распоряжению "Национального Центра" в Рыбинске, Ярославле и Муроме. На все эти контрреволюционные дела от представителей союзных правительств Савинков получил значительную сумму и сам лично руководил организацией восстания-сначала в Ярославле, а потом в Рыбинске. Опору и поддержку, по признанию самого Савинкова, он находил среди торговцев и купцов города Рыбинска. После разгрома рыбинского, ярославского и муромского восстаний Савинков направил оставшиеся белогвардейские банды на разрозненную, партизанскую борьбу, взрыв мостов и налеты на советские центры, проводя в то же время подтягивание своего штаба и своих частей к расположению чехословацких войск для дальнейших действий с ними против рабочих и крестьян, отстаивающих свои революционные завоевания от покушений помещичье-дворянской и промышленно-торговой контрреволюции.
На территории, занятой чехословаками, Савинков поддерживал постоянную связь с представителями чехословацкого командования и с членами Самарского правительства. После разгрома и распада "Союза Защиты Родины и Свободы" Б. В. Савинков боролся против Совроссии в рядах колчаковской армии.
После разгрома Колчака и Юденича Савинков участвует в создании из остатков северо-западной армии новых формирований для Булак-Булаховича и Перемыкина, которые участвовали как составные части польской армии в советско-польской войне.
Поняв, что силами внутренней контрреволюции Советскую власть не свергнуть, Савинков начинает пропагандировать в белогвардейской печати и в личных переговорах с белогвардейскими политическими деятелями план борьбы путем интервенции. С присущей ему энергией он добивается личных свиданий с видными политическими деятелями Антанты - Мильераном, Черчиллем, а также с Пилсудским - главой Польского государства и главкомом армии, которая в то время вела войну с Советской Федерацией.
Таким образом Савинков добился поддержки со стороны Франции и Польши и получил источник материальных доходов, а также подготовил почву для образования новой контрреволюционной организации с такой программой и с такими лозунгами, что в нее могли вступать для борьбы с большевиками наиболее активные белогвардейские элементы начиная от монархистов и кончая меньшевиками. В полном сознании бесплодности дальнейшей борьбы с Советской властью Савинков предстал 27 августа 1924 г. перед Военной коллегией Верховного суда СССР.
"Пошел я против коммунистов,-объяснял он,- по многим причинам. Во-первых, по хвоим убеждениям я эсер, а следовательно, был обязан защищать Учредительное собрание; во-вторых, я думал, что преждевременно заключенный мир гибелен для России; а в-третьих, мне казалось, что если не бороться с коммунистами нам, демократам, то власть захватят монархисты; в-четвертых, кто мог бы в 1917 г. сказать, что русские рабочие и крестьяне в массе пойдут за РКП?.. Я разделял распространенное заблуждение, что октябрьский переворот не более как захват власти горстью смелых людей, захват, возможный только благодаря слабости и неразумию Керенского. Будущее мне показало, что я был неправ во всем. Учредительное собрание выявило свою ничтожность, мир с Германией заключила бы любая дальновидная власть: коммунисты совершенно разбили монархистов и сделали невозможной реставрацию в каком бы то ни было виде; наконец,- это самое главное,- РКП была поддержана рабочими и крестьянами России, то есть русским народом. Все причины, побудившие меня поднять оружие, отпали. Остались только идейные разногласия: Интернационал или родина, диктатура пролетариата или свобода? Но из-за разногласий не подымают меч и не становятся врагами... К сожалению, истину я увидел только в процессе борьбы, но не раньше. Моя борьба с коммунистами научила меня многому-каждый день приносил разочарования, каждый день разрушал во мне веру в правильность моего пути и каждый день укреплял меня в мысли, что если за коммунистами большинство русских рабочих и крестьян, то я, русский, должен подчиниться их воле, какая бы она ни была. Я революционер. А это значит, что я не только признаю все средства борьбы, вплоть до террористических актов, но и борюсь до конца, до той последней минуты, когда-либо погибаю, либо совершенно убеждаюсь в своей ошибке. Я имею мужество открыто сказать, что моя упорная, длительная, не на живот, а на смерть, всеми доступными мне средствами борьба не дала результатов. Раз это так, значит, русский народ был не с нами, а с РКП. И говорю еще раз: плох или хорош русский народ, заблуждается он или нет, я, русский, подчиняюсь ему. Судите меня, как хотите.
В 1923 г. передо мной во весь рост встал страшный вопрос. Вот пять лет я борюсь. Я всегда и неизменно побит. Почему? Потому ли только, что эмиграция разлагается, эсеры бездейственны, а генералы не научились и не могут научиться ничему? Потому ли только, что среди нас мало убежденных и стойких людей, зато много болтунов, бандитов и полубандитов? Потому ли только, что у нас нет денег и базы? Потому ли только, что мы не объединены? Потому ли только, что наша программа не совершенна? Или еще и прежде всего потому, что с коммунистами русские рабочие и крестьяне, то есть русский народ?
Я впервые ответил себе: "Да, я ошибся, коммунисты - не захватчики власти, они-власть, признанная русским народом. Русский народ поддержал их в гражданской войне, поддержал их в борьбе против нас. Что делать? Надо подчиниться народу".
"Отречение" Савинкова вызвало в русской и заграничной печати большое недоумение и большие толки. Мнения разделились, одни считали повинную Савинкова чуть не провокацией, предательством, другие же, наоборот, называли его героем, искренно, логическим путем пришедшим к сознанию своей ошибки. Без сомнения, и те и другие неправы:
Савинков не предатель, не провокатор и не герой. Савинков представляет собой колоритнейший тип той же насквозь прогнившей мелкобуржуазной русской интеллигенции, из среды которой вышли Гапон, Керенский, патриарх Тихон - et tutti guanti, имя им легион. Это все та же плоть, та же кровь. Вечно шатающиеся, вечно позирующие, вечно блуждающие среди трех сосен, витающие в облаках, в поисках за какой-то неведомой синей птицей, только им доступной истиной, они ее видят и не хотят видеть то, что творится перед их глазами. При неудаче они могут только стонать и плакать или кликушествовать. Это не та гвардия, которая умирает, но не сдается, а те захудалые пехотинцы, которые сдаются и не хотят умирать.
Луначарский называет Савинкова артистом авантюры, трагическим героем, у которого нет ни серьезной идеи, ни серьезного чувства (Правда. 1924, No 201). "Эти люди,- говорит он,- настолько шатки в своих принципах, что переход для них в самую черную контрреволюцию совершенно нечувствителен" (Ibid). Плеханов также, считал его авантюристом, всегда позирующим, всегда играющим. "В мирное время он очень любил слушать рассказы Савинкова о его революционных похождениях, но был очень невысокого мнения о его понимании революционных задач и не любил его склонности к легкомысленным выступлениям, как в литературе, так и в политике" (Письмо Плехановой//Известия. 1924. No 201).
Приговором Верховного суда Савинков был приговорен к высшей мере наказания, замененной по ходатайству того же суда ПредЦИКСом 10-летним заключением. (От изд.).
ние условий и порядка дискуссий, обсуждения и указания обстоятельств, принятых обеими сторонами.
Бурцев сам описал нам в дружеской беседе перипетии этого замечательного революционного процесса. Не вдаваясь во все многосложные подробности прений, мы здесь ограничиваемся общей яркой картиной.
"Мое положение в начале прений было очень тяжелое,- рассказывал нам Бурцев.- Находившиеся предо мною судьи и "товарищи-обвинители" не допускали даже возможности ошибки с их стороны. Мне позволили предлагать какие мне заблагорассудится вопросы о делах и тайнах партий, но потребовали, чтоб я в свою очередь рассказал все мельчайшие подробности своей личной интимной жизни и сообщил о тех средствах, при помощи которых мне удалось добыть свои сведения.
Большинство судей было, несомненно, настроено в пользу Азефа. Я был окружен каким-то враждебным кольцом. Мои друзья с тревогой следили за ходом процесса и дрожали за мою судьбу.
На первом заседании было решено, что до тех пор, пока будут длиться прения, обе стороны обязаны воздержаться от всяких публичных выступлений или заявлений. Но, не будучи уверенным в благоприятном исходе процесса, я сохранил за собою право, в случае если мои противники не убедят меня в невиновности Азефа, продолжать открыто свои разоблачения и довести их до конца. Я слишком был проникнут огромным политическим значением раскрытия азефского предательства, чтоб остановиться на полдороге.
На следующем заседании Виктор Чернов произнес большую речь, в которой описал плодотворную деятельность Азефа и перечислял все полицейские ловушки и махинации, при помощи которых "правительство уже не раз пыталось дискредитировать его в глазах революционеров". Он подробно остановился на анализе "пресловутого" письма "дамы под вуалью", полученного в августе 1905 г. и способствовавшего установлению измены Татарова. С большой силой и горячностью он доказывал, что это письмо не только не составляло "улики" против Азефа, но, наоборот, показывало, свидетельствовало о том, как полиция настойчиво стремилась скомпрометировать и погубить его.
Я отвечал на другой день. Я начал с характеристики моих источников. Я решительно заявил, что питаю полное доверие к Бакаю. Допуская возможность невольных ошибок с его стороны, я с силой отвергал гипотезу, что он сознательно хотел обмануть нас. Все, что Бакай утверждал, было, несомненно, верно. В доказательство я ссылался на свой личный и долгий опыт за все время моего с ним знакомства, опыт, основанный на беспрерывных сношениях и неопровержимых данных его искренности. Я прибавил, что товарищи из Польской социалистической партии, которым Бакай сообщил список шестидесяти четырех провокаторов и шпионов, проникших в их ряды, признали абсолютную верность всех его сведений.
В свою очередь, я остановился на анализе знаменитого письма X., доставленного дамой под вуалью, установил точное его происхождение1, способ, каким оно было доставлено из охранного отделения Петербурга, и те доводы, которые можно было извлечь из него против Азефа. Я объяснил побуждения автора этого письма, конечно, совершенно иначе, чем это делал Чернов. Я сводил их в значительной мере к желанию мести со стороны какого-нибудь обойденного или задетого в его служебном тщеславии охранника, не отрицая, что могли существовать и другие причины. Но я подчеркивал всю несостоятельность и неправдоподобность положения Чернова, согласно которому охрана решилась пожертвовать одним из лучших своих агентов, Татаровым, чтоб скомпрометировать "революционера" Азефа. Татаров и Азеф изобличались на одном и том же листке бумаги, одной и той же рукой, в одно и то же время и их обвинитель подчинялся одному и тому же побуждению. Если обвинение, направленное против Татарова, было справедливо - в чем тогда уж не могли усомниться - то было одинаково правильно обвинение, выдвинутое против Азефа.
Я почувствовал, что двое из моих судей склонялись на мою сторону и придавали большое значение этому документу.
Я обратился тогда к суду с предложением сообщить им, на известных условиях, новые данные обвинения. Судьи могли свободно пользоваться этими данными, но не "товарищи-обвинители". Судьи имели право располагать ими по своему усмотрению, даже против моей воли, но обязывались предварительно меня об этом уведомлять".
Речь шла о необычайной встрече, которая произошла за несколько недель до этого суда между Бурцевым и бывшим директором департамента полиции А. Л. Лопухиным. Во время этой встречи выяснилась вся истина, реальная, точная, неоспоримая. Свидание с Лопухиным, носившее случайный характер, произошло на поезде, в Германии. Бурцев нашел Лопухина в обществе его жены. Они оказались давнишними знакомыми, так как Лопухин несколько раз в Петербурге заходил в редакцию "Былого", чтоб договориться с Бурцевым о напечатании воспоминаний своего близкого родственника князя Урусова, в которых разоблачались преступный произвол самодержавия и сообщничество полиции в еврейских погромах. Рассказав вкратце суду о внешних обстоятельствах этой встречи, Бурцев продолжал:
"Когда я кончил описывать Лопухину ту страшную роль, которую провокатор одновременно играл среди революционеров и среди охранников, я мог заметить, что мои слова произвели на него ошеломляющее впечатление. Я, как теперь, вижу его искаженное от ужаса, лицо, чувствую его волнение, граничащее с ужасом, страхом перед совершившимся грандиозным, непоправимым преступлением..."
В маленькой комнатке, где собрались судьи, обвинители и обвиняемый, царило глубокое молчание. Вот в каких выражениях Бурцев описал нам сам эту памятную ему сцену.
"Пока длился мой рассказ, никто ни разу не прервал меня. Было тихо и... душно. Каждое мое слово падало. Я вслух передавал, излагал уж раз пережитое, и сам вновь был во власти этого пережитого...
Вера Фигнер сидела немного в стороне, бледная, без кровинки в лице, близкая, казалось, к обмороку. В ее больших прекрасных глазах застыло выражение ужаса и муки. Кропоткин и Лопатин слушали со сосредоточенным вниманием, придвинув свои стулья ближе ко мне, словно боясь проронить, пропустить хоть единое слово.
До конца своего рассказа я старательно избегал упоминать имя Азефа, точно так же как я ни разу не произносил его имени перед Лопухиным... Я говорил о Раскине, о Виноградове, Татарове, Кременецком, о своих доказательствах, об уличающих признаках... Но когда я дошел до того места, где Лопухин взволнованно сказал мне:
"Я знаю инженера Евно Азефа, которого видел два раза",- напряженное молчание, сковывавшее до тех пор собрание, внезапно нарушилось. Все заговорили сразу, кто с подавленным удивлением, а кто с гневными и негодующими восклицаниями. Один из членов суда2 во власти крайнего возбуждения подошел ко мне и прерывающимся голосом сказал мне:
1 Происхождение письма не было еще тогда известно Бурцеву. Он его приписывал Кремеиецкому. Этим объясняется некоторая неточность в интерпретации мотивов его автора. Как обнаружилось впоследствии, письмо это было написано Л. Меньщиковым.
2 В. И. Фигнер.
- Владимир Львович! Дайте мне честное слово революционера, что все, что вы нам только что рассказали, вы действительно слышали...
И прежде чем я успел что-либо ответить, он, махнув рукою, с горечью прибавил:
- Да, что я спрашиваю у вас? Это нелепо. Простите, что обратился с такой просьбой...
Обвинители тоже казались взволнованными, но видно было, что гипноз, который мешал им различать истину, не рассеялся. Один из них, Натансон, сказал мне:
"Ну да, еще бы! Вы так подробно все расписали Лопухину, что тому, по совести, легко было догадаться, о ком вы говорили и чье имя вы хотели услышать".
Эти слова лишний раз показали мне, как трудно будет поколебать безграничную слепую веру приверженцев Азефа в их кумира.
Во время возобновившихся прений Савинков вдруг вполголоса заметил мне:
- Но вы забыли, Владимир Львович, что Лопухин сказал вам еще...
Эта неоконченная фраза самого деятельного члена "боевой организации" вызвала большое волнение среди присутствующих.
- Как случилось,- спрашивали у Савинкова,- что вы знали об этой встрече и ничего нам до сих пор не сказали о ней?
В самом деле Савинкову эта встреча была известна уж несколько дней. Сейчас же по возвращении из Германии Бурцев сообщил ему, что им получены "новые данные, подтверждающие виновность Азефа". Усталый, разбитый, не успевший еще отдохнуть от своего длинного и тяжелого путешествия, Бурцев под видом абсолютной тайны рассказал ему о своем свидании с Лопухиным. Предварительно Бурцев спросил у Савинкова его мнение о бывшем директоре департамента полиции, на что тот ответил, что к Лопухину можно питать известное доверие, так как он открыто разорвал со своей средой. Рассказ Бурцева произвел сильное впечатление на Савинкова, который даже остановился на точном и подробном выяснении некоторых важных пунктов. Однако в конце беседы он спокойно заявил, что чудовищно и нелепо обвинять Азефа в измене.
- Я, разумеется, допускаю,- сказал он,- что Лопухин вам все это рассказал. Но он мог ошибиться. Ему могли выдать за Азефа какое-нибудь другое лицо. Кроме того, не забудем, что Лопухин, в конце концов, ведь все-таки бывший директор департамента полиций.
Бурцев расстался с ними глубоко обескураженный. Он снова наткнулся на слепую, непоколебимую веру в Азефа и понял, как трудно, почти невозможно будет бороться против провокатора; Что касается Савинкова, то, связанный честным словом, он никому из своих товарищей ничего, конечно, не сказал о том, что ему было известно.
Второе заседание закончилось среди всеобщего смущения и беспорядка, вызванного разоблачениями Бурцева.
"В тот же день,- рассказывал нам Бурцев,- я встретил поздно ночью одного из своих друзей, только что видавшего Кропоткина. По его словам, Кропоткин был глубоко потрясен моими заявлениями и находил, что я ими нанес страшный удар защитникам Азефа.
Однако я заметил, что на следующем заседании мои противники держались так, как будто ничего не случилось. К ним вернулась их прежняя самоуверенность. Было очевидно, что в их глазах Лопухин или искренно ошибался, или сознательно хотел меня обмануть.
Они даже пытались доказать это, но неудачно, и, ввиду отсутствия фактических данных, потребовали, чтоб никакое решение по этому вопросу не было принято, пока не будет произведено тщательное расследование о ценности моих заявлений.
В промежутках между заседаниями Савинков и Чернов видали Азефа и сообщили ему все, что происходило на суде. Хотя имя Лопухина не было ими произнесено я в этом не сомневаюсь, я знаю, что они говорили негодяю: "Не следует дальше скрываться за нашими спинами. Появись перед судом. Защищайся сам. Мы не можем дальше одни бороться против Бурцева, которому большинство судей доверяет"...
Но Азеф ответил им, что он устал, болен, что он надеется, что товарищи сумеют его защитить... Он отказывался сам предстать перед судом...
После того как были выслушаны таким образом обе противные стороны, суд приступил к допросу свидетелей.
Самым важным из них был, конечно, Бакай. Его допрашивали в продолжение двух дней подряд. Он должен был рассказать не только все, что он знал об Азефе, но и все, что касалось его личного прошлого - до его поступления и за все время его службы в охранном отделении.
Из членов суда двое относились к нему с доверием и считали его показания искренними. Если кое-какие неточности проскальзывали в его рассказах, они их склонны были приписать скорее невольной ошибке, чем злому предумышленному намерению.
Мои обвинители, наоборот, с уверенностью и с апломбом говорили о Бакае, как о человеке, подосланном правительством, чтоб втереться ко мне в доверие и осуществить через мое посредничество свою полицейскую интригу.
Я еле удерживался от смеха, выслушивая эту наивную и нелепую гипотезу. Итак, мы, как заговорщики, сходились на тайный суд, скрывая свои имена, заметая свои следы, принимая тысячи конспиративных предосторожностей... чтобы допросить "шпика", специально подосланного царским правительством... Поистине нужно было быть совершенно ослепленным Азефом, чтоб дойти до такой бессмыслицы.
До чего велико было обаяние Азефа, тот моральный гипноз, который он производил на боевиков и членов ЦК, показывает следующая характерная мелочь.
Во время прений все старательно избегали произносить имя "великого революционера"... Делалось это, конечно, из конспиративных соображений. И всякий раз, когда по рассеянности, я громко называл его, вокруг меня поднималось возмущенное шиканье: "Говорите тише, тише! А лучше называйте его Иваном Николаевичем".
Бакай под перекрестным огнем вопросов рассказал всю свою жизнь. Суду необходимо было окончательно выяснить свое отношение к нему и решить, заслуживает ли он доверие или нет. В последнем случае все его показания должны", были быть отвергнуты. Бакай, правда, не, знал лично Азефа, но он обладал достаточными сведениями, чтоб доказать, что все, что он знал о Раскине, вполне применимо к Азефу.
Если мне трудно было доказать искренность Бакая, то моим обвинителям еще менее легко было доказать его двуличие. Во всяком случае было очевидно, что данные, приведенные им, оказали известное влияние на умонастроение большинства судей.
Благодаря сопоставлению известных фактов и чисел удалось установить, что в тот момент, когда таинственный провокатор Раскин приезжал в Варшаву1, чтобы повидаться с железнодорожником, находившимся под надзором полиции, Азеф также приезжал в этот город для свидания с тем же лицом.
Почти все остальные показания Бакая должны были быть признаны серьезными и основательными, как, например, сведения, относившиеся к выдаче нелегальной типографии в Томске, провал, который считался до тех пор центральным комитетом совершенно нормальным.
На последнем заседании, состоявшемся 29 октября 1908 г., центральный комитет намеревался одним сильным ударом опрокинуть все мои построения. В блестящей стройной аргументации должны были быть сосредоточены, как в фокусе, все доводы, неопровержимо доказывавшие абсолютную невозможность обвинения Азефа. Предполагалось, что эти доводы подействовали на мой упрямый ум и заронят в нем серьезные сомнения.
Позже я узнал, что по предложению самого Азефа было решено раскрыть предо мною все его прошлое, чтоб окончательно меня осрамить. Эта трудная и ответственная задача была возложена на Б. Савинкова, который справился с нею с бесподобным мастерством. Его речь была сильна, красочна, гибка, восторженна и умна. Он обрисовал Азефа, как человека исключительных нравственных качеств, личная жизнь которого стояла на такой же высоте, как его общественная жизнь. Добрый семьянин, образцовый супруг, никогда не вступавший ни в какие компромиссы, обладавший всеми добродетелями революционера-идеалиста.
1 Савинков, Борис Викторович, дворянин, родился в 1879 г. В 1902 г., студентом, был выслан в Вологду по делу социал-демократических групп "Социалист" и "Рабочее знамя". Под влиянием Брешко-Брешковской вступил в партию социалистов-революционеров. В июле 1903 г. бежал из ссылки, через Архангельск, за границу, явился в Женеву и занял в партии первенствующее положение. Вместе с Азефом он стоял долгое время во главе "боевой организации" и руководил важнейшими политическими убийствами.
После Февральской революции вернулся в Россию, где занял видный пост во Временном правительстве. Еще до Октябрьской революции Савинков становится одним из самых ярых врагов большевиков. Обвинительный акт по делу Савинкова (Известия ЦИК. 1924. No 197) инкриминирует ему, что с первых шагов своего появления в России после свержения царизма Борис Викторович Савинков проявил себя как решительный последовательный враг рабочего класса, беднейшего крестьянства и солдатских масс во всех проявлениях, их борьбы за углубление и расширение революционных завоеваний.
В бытность военным министром и военным комиссаром Б. В. Савинков использовал в борьбе с нарастающей пролетарской революцией свое имя старого революционера-террориста для провокационного вхождения в органы пролетарских классовых организаций и целый ряд солдатских комитетов и крестьянских союзов с целью задержки развития революционного настроения среди их участников, что приводило к их разложению и усиливало позицию буржуазии в борьбе против трудящихся.
После перехода власти в руки рабочих и крестьян Б. В. Савинков продолжал свою контрреволюционную деятельность, являясь вдохновителем и организатором контрреволюционеров, борющихся на стороне буржуазии с пролетарской революцией, принимал активное участие в организации наступления генерала Краснова на Петроград, лично пробрался в его штаб в Гатчине, где призывал к наиболее решительным мерам борьбы с питерскими рабочими, войсковыми частями и революционными матросами, побуждая к борьбе Керенского. Для привлечения других войсковых частей на помощь Краснову Б. В. Савинков отправился в распоряжение армии генерала Черемисова и принял меры к использованию польского добровольческого корпуса генерала Довбор-Мусницкого.
После поражения Краснова, в декабре 1917 г., Б. В. Савинков в личном сотрудничестве с генералами Калединым, Корниловым и Алексеевым принимал участие в работе по созданию генералами Алексеевым и, Корниловым Добровольческой армии. Затем создал новую контрреволюционную организацию тайное общество для борьбы против большевиков под названием "Союз Защиты Родины и Свободы". Одновременно Савинков находился в непосредственном контакте с представителями союзного дипломатического корпуса в лице Нуланса и Массарика, которые, вели тайную контрреволюционную работу на территории РСФСР, и получал от них денежные субсидии через Массарика, на которые фактически велась, и расширялась вся, организационная работа "Союза Защиты Родины и Свободы".
Организованный Савинковым "Союз Защиты Родины и Свободы" имел свою контрразведку в Москве и разъездных агентов, главным образом на Украине. Союз начал широкую террористическую деятельность, и в первую очередь готовил покушения на Ленина и Троцкого, а также готовился к вооруженному выступлению, которое и состоялось по распоряжению "Национального Центра" в Рыбинске, Ярославле и Муроме. На все эти контрреволюционные дела от представителей союзных правительств Савинков получил значительную сумму и сам лично руководил организацией восстания-сначала в Ярославле, а потом в Рыбинске. Опору и поддержку, по признанию самого Савинкова, он находил среди торговцев и купцов города Рыбинска. После разгрома рыбинского, ярославского и муромского восстаний Савинков направил оставшиеся белогвардейские банды на разрозненную, партизанскую борьбу, взрыв мостов и налеты на советские центры, проводя в то же время подтягивание своего штаба и своих частей к расположению чехословацких войск для дальнейших действий с ними против рабочих и крестьян, отстаивающих свои революционные завоевания от покушений помещичье-дворянской и промышленно-торговой контрреволюции.
На территории, занятой чехословаками, Савинков поддерживал постоянную связь с представителями чехословацкого командования и с членами Самарского правительства. После разгрома и распада "Союза Защиты Родины и Свободы" Б. В. Савинков боролся против Совроссии в рядах колчаковской армии.
После разгрома Колчака и Юденича Савинков участвует в создании из остатков северо-западной армии новых формирований для Булак-Булаховича и Перемыкина, которые участвовали как составные части польской армии в советско-польской войне.
Поняв, что силами внутренней контрреволюции Советскую власть не свергнуть, Савинков начинает пропагандировать в белогвардейской печати и в личных переговорах с белогвардейскими политическими деятелями план борьбы путем интервенции. С присущей ему энергией он добивается личных свиданий с видными политическими деятелями Антанты - Мильераном, Черчиллем, а также с Пилсудским - главой Польского государства и главкомом армии, которая в то время вела войну с Советской Федерацией.
Таким образом Савинков добился поддержки со стороны Франции и Польши и получил источник материальных доходов, а также подготовил почву для образования новой контрреволюционной организации с такой программой и с такими лозунгами, что в нее могли вступать для борьбы с большевиками наиболее активные белогвардейские элементы начиная от монархистов и кончая меньшевиками. В полном сознании бесплодности дальнейшей борьбы с Советской властью Савинков предстал 27 августа 1924 г. перед Военной коллегией Верховного суда СССР.
"Пошел я против коммунистов,-объяснял он,- по многим причинам. Во-первых, по хвоим убеждениям я эсер, а следовательно, был обязан защищать Учредительное собрание; во-вторых, я думал, что преждевременно заключенный мир гибелен для России; а в-третьих, мне казалось, что если не бороться с коммунистами нам, демократам, то власть захватят монархисты; в-четвертых, кто мог бы в 1917 г. сказать, что русские рабочие и крестьяне в массе пойдут за РКП?.. Я разделял распространенное заблуждение, что октябрьский переворот не более как захват власти горстью смелых людей, захват, возможный только благодаря слабости и неразумию Керенского. Будущее мне показало, что я был неправ во всем. Учредительное собрание выявило свою ничтожность, мир с Германией заключила бы любая дальновидная власть: коммунисты совершенно разбили монархистов и сделали невозможной реставрацию в каком бы то ни было виде; наконец,- это самое главное,- РКП была поддержана рабочими и крестьянами России, то есть русским народом. Все причины, побудившие меня поднять оружие, отпали. Остались только идейные разногласия: Интернационал или родина, диктатура пролетариата или свобода? Но из-за разногласий не подымают меч и не становятся врагами... К сожалению, истину я увидел только в процессе борьбы, но не раньше. Моя борьба с коммунистами научила меня многому-каждый день приносил разочарования, каждый день разрушал во мне веру в правильность моего пути и каждый день укреплял меня в мысли, что если за коммунистами большинство русских рабочих и крестьян, то я, русский, должен подчиниться их воле, какая бы она ни была. Я революционер. А это значит, что я не только признаю все средства борьбы, вплоть до террористических актов, но и борюсь до конца, до той последней минуты, когда-либо погибаю, либо совершенно убеждаюсь в своей ошибке. Я имею мужество открыто сказать, что моя упорная, длительная, не на живот, а на смерть, всеми доступными мне средствами борьба не дала результатов. Раз это так, значит, русский народ был не с нами, а с РКП. И говорю еще раз: плох или хорош русский народ, заблуждается он или нет, я, русский, подчиняюсь ему. Судите меня, как хотите.
В 1923 г. передо мной во весь рост встал страшный вопрос. Вот пять лет я борюсь. Я всегда и неизменно побит. Почему? Потому ли только, что эмиграция разлагается, эсеры бездейственны, а генералы не научились и не могут научиться ничему? Потому ли только, что среди нас мало убежденных и стойких людей, зато много болтунов, бандитов и полубандитов? Потому ли только, что у нас нет денег и базы? Потому ли только, что мы не объединены? Потому ли только, что наша программа не совершенна? Или еще и прежде всего потому, что с коммунистами русские рабочие и крестьяне, то есть русский народ?
Я впервые ответил себе: "Да, я ошибся, коммунисты - не захватчики власти, они-власть, признанная русским народом. Русский народ поддержал их в гражданской войне, поддержал их в борьбе против нас. Что делать? Надо подчиниться народу".
"Отречение" Савинкова вызвало в русской и заграничной печати большое недоумение и большие толки. Мнения разделились, одни считали повинную Савинкова чуть не провокацией, предательством, другие же, наоборот, называли его героем, искренно, логическим путем пришедшим к сознанию своей ошибки. Без сомнения, и те и другие неправы:
Савинков не предатель, не провокатор и не герой. Савинков представляет собой колоритнейший тип той же насквозь прогнившей мелкобуржуазной русской интеллигенции, из среды которой вышли Гапон, Керенский, патриарх Тихон - et tutti guanti, имя им легион. Это все та же плоть, та же кровь. Вечно шатающиеся, вечно позирующие, вечно блуждающие среди трех сосен, витающие в облаках, в поисках за какой-то неведомой синей птицей, только им доступной истиной, они ее видят и не хотят видеть то, что творится перед их глазами. При неудаче они могут только стонать и плакать или кликушествовать. Это не та гвардия, которая умирает, но не сдается, а те захудалые пехотинцы, которые сдаются и не хотят умирать.
Луначарский называет Савинкова артистом авантюры, трагическим героем, у которого нет ни серьезной идеи, ни серьезного чувства (Правда. 1924, No 201). "Эти люди,- говорит он,- настолько шатки в своих принципах, что переход для них в самую черную контрреволюцию совершенно нечувствителен" (Ibid). Плеханов также, считал его авантюристом, всегда позирующим, всегда играющим. "В мирное время он очень любил слушать рассказы Савинкова о его революционных похождениях, но был очень невысокого мнения о его понимании революционных задач и не любил его склонности к легкомысленным выступлениям, как в литературе, так и в политике" (Письмо Плехановой//Известия. 1924. No 201).
Приговором Верховного суда Савинков был приговорен к высшей мере наказания, замененной по ходатайству того же суда ПредЦИКСом 10-летним заключением. (От изд.).
ние условий и порядка дискуссий, обсуждения и указания обстоятельств, принятых обеими сторонами.
Бурцев сам описал нам в дружеской беседе перипетии этого замечательного революционного процесса. Не вдаваясь во все многосложные подробности прений, мы здесь ограничиваемся общей яркой картиной.
"Мое положение в начале прений было очень тяжелое,- рассказывал нам Бурцев.- Находившиеся предо мною судьи и "товарищи-обвинители" не допускали даже возможности ошибки с их стороны. Мне позволили предлагать какие мне заблагорассудится вопросы о делах и тайнах партий, но потребовали, чтоб я в свою очередь рассказал все мельчайшие подробности своей личной интимной жизни и сообщил о тех средствах, при помощи которых мне удалось добыть свои сведения.
Большинство судей было, несомненно, настроено в пользу Азефа. Я был окружен каким-то враждебным кольцом. Мои друзья с тревогой следили за ходом процесса и дрожали за мою судьбу.
На первом заседании было решено, что до тех пор, пока будут длиться прения, обе стороны обязаны воздержаться от всяких публичных выступлений или заявлений. Но, не будучи уверенным в благоприятном исходе процесса, я сохранил за собою право, в случае если мои противники не убедят меня в невиновности Азефа, продолжать открыто свои разоблачения и довести их до конца. Я слишком был проникнут огромным политическим значением раскрытия азефского предательства, чтоб остановиться на полдороге.
На следующем заседании Виктор Чернов произнес большую речь, в которой описал плодотворную деятельность Азефа и перечислял все полицейские ловушки и махинации, при помощи которых "правительство уже не раз пыталось дискредитировать его в глазах революционеров". Он подробно остановился на анализе "пресловутого" письма "дамы под вуалью", полученного в августе 1905 г. и способствовавшего установлению измены Татарова. С большой силой и горячностью он доказывал, что это письмо не только не составляло "улики" против Азефа, но, наоборот, показывало, свидетельствовало о том, как полиция настойчиво стремилась скомпрометировать и погубить его.
Я отвечал на другой день. Я начал с характеристики моих источников. Я решительно заявил, что питаю полное доверие к Бакаю. Допуская возможность невольных ошибок с его стороны, я с силой отвергал гипотезу, что он сознательно хотел обмануть нас. Все, что Бакай утверждал, было, несомненно, верно. В доказательство я ссылался на свой личный и долгий опыт за все время моего с ним знакомства, опыт, основанный на беспрерывных сношениях и неопровержимых данных его искренности. Я прибавил, что товарищи из Польской социалистической партии, которым Бакай сообщил список шестидесяти четырех провокаторов и шпионов, проникших в их ряды, признали абсолютную верность всех его сведений.
В свою очередь, я остановился на анализе знаменитого письма X., доставленного дамой под вуалью, установил точное его происхождение1, способ, каким оно было доставлено из охранного отделения Петербурга, и те доводы, которые можно было извлечь из него против Азефа. Я объяснил побуждения автора этого письма, конечно, совершенно иначе, чем это делал Чернов. Я сводил их в значительной мере к желанию мести со стороны какого-нибудь обойденного или задетого в его служебном тщеславии охранника, не отрицая, что могли существовать и другие причины. Но я подчеркивал всю несостоятельность и неправдоподобность положения Чернова, согласно которому охрана решилась пожертвовать одним из лучших своих агентов, Татаровым, чтоб скомпрометировать "революционера" Азефа. Татаров и Азеф изобличались на одном и том же листке бумаги, одной и той же рукой, в одно и то же время и их обвинитель подчинялся одному и тому же побуждению. Если обвинение, направленное против Татарова, было справедливо - в чем тогда уж не могли усомниться - то было одинаково правильно обвинение, выдвинутое против Азефа.
Я почувствовал, что двое из моих судей склонялись на мою сторону и придавали большое значение этому документу.
Я обратился тогда к суду с предложением сообщить им, на известных условиях, новые данные обвинения. Судьи могли свободно пользоваться этими данными, но не "товарищи-обвинители". Судьи имели право располагать ими по своему усмотрению, даже против моей воли, но обязывались предварительно меня об этом уведомлять".
Речь шла о необычайной встрече, которая произошла за несколько недель до этого суда между Бурцевым и бывшим директором департамента полиции А. Л. Лопухиным. Во время этой встречи выяснилась вся истина, реальная, точная, неоспоримая. Свидание с Лопухиным, носившее случайный характер, произошло на поезде, в Германии. Бурцев нашел Лопухина в обществе его жены. Они оказались давнишними знакомыми, так как Лопухин несколько раз в Петербурге заходил в редакцию "Былого", чтоб договориться с Бурцевым о напечатании воспоминаний своего близкого родственника князя Урусова, в которых разоблачались преступный произвол самодержавия и сообщничество полиции в еврейских погромах. Рассказав вкратце суду о внешних обстоятельствах этой встречи, Бурцев продолжал:
"Когда я кончил описывать Лопухину ту страшную роль, которую провокатор одновременно играл среди революционеров и среди охранников, я мог заметить, что мои слова произвели на него ошеломляющее впечатление. Я, как теперь, вижу его искаженное от ужаса, лицо, чувствую его волнение, граничащее с ужасом, страхом перед совершившимся грандиозным, непоправимым преступлением..."
В маленькой комнатке, где собрались судьи, обвинители и обвиняемый, царило глубокое молчание. Вот в каких выражениях Бурцев описал нам сам эту памятную ему сцену.
"Пока длился мой рассказ, никто ни разу не прервал меня. Было тихо и... душно. Каждое мое слово падало. Я вслух передавал, излагал уж раз пережитое, и сам вновь был во власти этого пережитого...
Вера Фигнер сидела немного в стороне, бледная, без кровинки в лице, близкая, казалось, к обмороку. В ее больших прекрасных глазах застыло выражение ужаса и муки. Кропоткин и Лопатин слушали со сосредоточенным вниманием, придвинув свои стулья ближе ко мне, словно боясь проронить, пропустить хоть единое слово.
До конца своего рассказа я старательно избегал упоминать имя Азефа, точно так же как я ни разу не произносил его имени перед Лопухиным... Я говорил о Раскине, о Виноградове, Татарове, Кременецком, о своих доказательствах, об уличающих признаках... Но когда я дошел до того места, где Лопухин взволнованно сказал мне:
"Я знаю инженера Евно Азефа, которого видел два раза",- напряженное молчание, сковывавшее до тех пор собрание, внезапно нарушилось. Все заговорили сразу, кто с подавленным удивлением, а кто с гневными и негодующими восклицаниями. Один из членов суда2 во власти крайнего возбуждения подошел ко мне и прерывающимся голосом сказал мне:
1 Происхождение письма не было еще тогда известно Бурцеву. Он его приписывал Кремеиецкому. Этим объясняется некоторая неточность в интерпретации мотивов его автора. Как обнаружилось впоследствии, письмо это было написано Л. Меньщиковым.
2 В. И. Фигнер.
- Владимир Львович! Дайте мне честное слово революционера, что все, что вы нам только что рассказали, вы действительно слышали...
И прежде чем я успел что-либо ответить, он, махнув рукою, с горечью прибавил:
- Да, что я спрашиваю у вас? Это нелепо. Простите, что обратился с такой просьбой...
Обвинители тоже казались взволнованными, но видно было, что гипноз, который мешал им различать истину, не рассеялся. Один из них, Натансон, сказал мне:
"Ну да, еще бы! Вы так подробно все расписали Лопухину, что тому, по совести, легко было догадаться, о ком вы говорили и чье имя вы хотели услышать".
Эти слова лишний раз показали мне, как трудно будет поколебать безграничную слепую веру приверженцев Азефа в их кумира.
Во время возобновившихся прений Савинков вдруг вполголоса заметил мне:
- Но вы забыли, Владимир Львович, что Лопухин сказал вам еще...
Эта неоконченная фраза самого деятельного члена "боевой организации" вызвала большое волнение среди присутствующих.
- Как случилось,- спрашивали у Савинкова,- что вы знали об этой встрече и ничего нам до сих пор не сказали о ней?
В самом деле Савинкову эта встреча была известна уж несколько дней. Сейчас же по возвращении из Германии Бурцев сообщил ему, что им получены "новые данные, подтверждающие виновность Азефа". Усталый, разбитый, не успевший еще отдохнуть от своего длинного и тяжелого путешествия, Бурцев под видом абсолютной тайны рассказал ему о своем свидании с Лопухиным. Предварительно Бурцев спросил у Савинкова его мнение о бывшем директоре департамента полиции, на что тот ответил, что к Лопухину можно питать известное доверие, так как он открыто разорвал со своей средой. Рассказ Бурцева произвел сильное впечатление на Савинкова, который даже остановился на точном и подробном выяснении некоторых важных пунктов. Однако в конце беседы он спокойно заявил, что чудовищно и нелепо обвинять Азефа в измене.
- Я, разумеется, допускаю,- сказал он,- что Лопухин вам все это рассказал. Но он мог ошибиться. Ему могли выдать за Азефа какое-нибудь другое лицо. Кроме того, не забудем, что Лопухин, в конце концов, ведь все-таки бывший директор департамента полиций.
Бурцев расстался с ними глубоко обескураженный. Он снова наткнулся на слепую, непоколебимую веру в Азефа и понял, как трудно, почти невозможно будет бороться против провокатора; Что касается Савинкова, то, связанный честным словом, он никому из своих товарищей ничего, конечно, не сказал о том, что ему было известно.
Второе заседание закончилось среди всеобщего смущения и беспорядка, вызванного разоблачениями Бурцева.
"В тот же день,- рассказывал нам Бурцев,- я встретил поздно ночью одного из своих друзей, только что видавшего Кропоткина. По его словам, Кропоткин был глубоко потрясен моими заявлениями и находил, что я ими нанес страшный удар защитникам Азефа.
Однако я заметил, что на следующем заседании мои противники держались так, как будто ничего не случилось. К ним вернулась их прежняя самоуверенность. Было очевидно, что в их глазах Лопухин или искренно ошибался, или сознательно хотел меня обмануть.
Они даже пытались доказать это, но неудачно, и, ввиду отсутствия фактических данных, потребовали, чтоб никакое решение по этому вопросу не было принято, пока не будет произведено тщательное расследование о ценности моих заявлений.
В промежутках между заседаниями Савинков и Чернов видали Азефа и сообщили ему все, что происходило на суде. Хотя имя Лопухина не было ими произнесено я в этом не сомневаюсь, я знаю, что они говорили негодяю: "Не следует дальше скрываться за нашими спинами. Появись перед судом. Защищайся сам. Мы не можем дальше одни бороться против Бурцева, которому большинство судей доверяет"...
Но Азеф ответил им, что он устал, болен, что он надеется, что товарищи сумеют его защитить... Он отказывался сам предстать перед судом...
После того как были выслушаны таким образом обе противные стороны, суд приступил к допросу свидетелей.
Самым важным из них был, конечно, Бакай. Его допрашивали в продолжение двух дней подряд. Он должен был рассказать не только все, что он знал об Азефе, но и все, что касалось его личного прошлого - до его поступления и за все время его службы в охранном отделении.
Из членов суда двое относились к нему с доверием и считали его показания искренними. Если кое-какие неточности проскальзывали в его рассказах, они их склонны были приписать скорее невольной ошибке, чем злому предумышленному намерению.
Мои обвинители, наоборот, с уверенностью и с апломбом говорили о Бакае, как о человеке, подосланном правительством, чтоб втереться ко мне в доверие и осуществить через мое посредничество свою полицейскую интригу.
Я еле удерживался от смеха, выслушивая эту наивную и нелепую гипотезу. Итак, мы, как заговорщики, сходились на тайный суд, скрывая свои имена, заметая свои следы, принимая тысячи конспиративных предосторожностей... чтобы допросить "шпика", специально подосланного царским правительством... Поистине нужно было быть совершенно ослепленным Азефом, чтоб дойти до такой бессмыслицы.
До чего велико было обаяние Азефа, тот моральный гипноз, который он производил на боевиков и членов ЦК, показывает следующая характерная мелочь.
Во время прений все старательно избегали произносить имя "великого революционера"... Делалось это, конечно, из конспиративных соображений. И всякий раз, когда по рассеянности, я громко называл его, вокруг меня поднималось возмущенное шиканье: "Говорите тише, тише! А лучше называйте его Иваном Николаевичем".
Бакай под перекрестным огнем вопросов рассказал всю свою жизнь. Суду необходимо было окончательно выяснить свое отношение к нему и решить, заслуживает ли он доверие или нет. В последнем случае все его показания должны", были быть отвергнуты. Бакай, правда, не, знал лично Азефа, но он обладал достаточными сведениями, чтоб доказать, что все, что он знал о Раскине, вполне применимо к Азефу.
Если мне трудно было доказать искренность Бакая, то моим обвинителям еще менее легко было доказать его двуличие. Во всяком случае было очевидно, что данные, приведенные им, оказали известное влияние на умонастроение большинства судей.
Благодаря сопоставлению известных фактов и чисел удалось установить, что в тот момент, когда таинственный провокатор Раскин приезжал в Варшаву1, чтобы повидаться с железнодорожником, находившимся под надзором полиции, Азеф также приезжал в этот город для свидания с тем же лицом.
Почти все остальные показания Бакая должны были быть признаны серьезными и основательными, как, например, сведения, относившиеся к выдаче нелегальной типографии в Томске, провал, который считался до тех пор центральным комитетом совершенно нормальным.
На последнем заседании, состоявшемся 29 октября 1908 г., центральный комитет намеревался одним сильным ударом опрокинуть все мои построения. В блестящей стройной аргументации должны были быть сосредоточены, как в фокусе, все доводы, неопровержимо доказывавшие абсолютную невозможность обвинения Азефа. Предполагалось, что эти доводы подействовали на мой упрямый ум и заронят в нем серьезные сомнения.
Позже я узнал, что по предложению самого Азефа было решено раскрыть предо мною все его прошлое, чтоб окончательно меня осрамить. Эта трудная и ответственная задача была возложена на Б. Савинкова, который справился с нею с бесподобным мастерством. Его речь была сильна, красочна, гибка, восторженна и умна. Он обрисовал Азефа, как человека исключительных нравственных качеств, личная жизнь которого стояла на такой же высоте, как его общественная жизнь. Добрый семьянин, образцовый супруг, никогда не вступавший ни в какие компромиссы, обладавший всеми добродетелями революционера-идеалиста.