Страница:
Когда Альберто вышел из дому, начинало уже смеркаться, хотя было только шесть часов. Он потратил не меньше получаса, чтобы привести себя в порядок, вычистить ботинки, усмирить упрямый хохолок на затылке, уложить поволнистей волосы. Он даже взял отцовскую бритву и сбрил пушок на верхней губе и на щеках. Дойдя до угла Очаран и Хуана Фаннинга, он свистнул. Через несколько секунд в окне появился Эмилио; он тоже был тщательно одет и причесан.
– Уже шесть часов, – сказал Альберто. – Бегом.
– Сейчас, минуточку.
Альберто взглянул на часы, поправил брюки, еще чуточку высунул платок из верхнего кармана пиджака и украдкой взглянул на свое отражение в окне: бриолин не подвел, волосы лежали как следует. Эмилио вышел через черный ход.
– В гостиной полно народу, – сказал он. – Званый обед. Тьфу, дрянь какая! Перепились, всюду виски воняет. А папаша надул меня под пьяную лавочку. Придуривается, денег не дает.
– У меня есть деньги, – сказал Альберто. – Хочешь, одолжу?
– Да. И давай пошли куда-нибудь. А если останемся в парке, тогда и денег не надо. Послушай, как ты ухитрился с отца деньги содрать? Он видел табель?
– Еще нет. Только мать видела. Старик взвоет от злости. В первый раз проваливаюсь сразу по трем предметам. Придется все лето просидеть за книгами. Некогда будет и на пляж сходить. Ладно, наплевать. А может, ничего не скажет. Неприятности у нас.
– А в чем дело?
– Вчера отец не ночевал дома. Утром вернулся умытый и выбритый. Вот нахал.
– Да, он дядя что надо, – подтвердил Эмилио. – Баб у него хватает. Что мать сказала?
– Запустила в него пепельницей. А потом заревела на весь дом.
Они шагали к Ларко по улице Хуана Фаннинга. Японец увидел их из ларька фруктовых соков, куда они заходили в прежние годы после футбольных матчей, и помахал им рукой. Фонари только что зажглись, но тротуар оставался в тени, листва деревьев загораживала свет. Пересекая улицу Колумба, они бросили взгляд на дом Лауры: там обычно собирались девочки, прежде чем пойти в парк. Никого еще не было – окна гостиной были темные.
– Кажется, они собирались зайти к Матильде, – сказал Эмилио. – Малышка и Богач отправились сюда после обеда. – Он засмеялся. – Малышка совсем рехнулся – надумал пойти в Сосновую рощу, да еще в воскресенье. Если не нарвется на Матильдиных стариков – шпана душу вытрясет. Заодно и Богачу достанется, хотя он-то и ни при чем.
Альберто засмеялся:
– Он совсем из-за нее спятил. До точки дошел. Сосновая роща далеко, на другом конце проспекта
Ларко, за Центральным парком, близ трамвайной линии, ведущей в Чоррильос. Раньше этот район был частью неприятельской территории, но время все смешало, и все уже не отделяет запретная черта. Чужаки могут фланировать на улице Колумба, Очаран и Портовой, ходить в гости к девушкам, кружить им головы, водить в кино. Местным ребятам, в свою очередь, пришлось мало-помалу эмигрировать. Сначала собирались группами по восемь – десять человек и обходили ближние улицы Мирафлореса – 28 Июля, Французскую, а потом и отдаленные: Ангамос и проспект Грау, где живет Сузуки, дочь контр-адмирала. Многие нашли себе подруг в чужих краях и освоились там, не забывая, однако, родного логова – Диего Ферре. Кое-где их встретили в штыки – парни издевались, девицы фыркали. Но в Сосновой роще туземцы перешли к открытому насилию. Когда Малышка начал похаживать к Матильде, на него напали ночью и облили водой. Несмотря на это, он продолжал свои набеги, а с ним и другие ребята; ведь там живет не одна Матильда, но и Грасиэла и Молли, которые еще ни с кем не гуляют.
– Смотри, это не они? – спросил Эмилио.
– Нет. Не видишь разве? Это девчонки Гарсия.
Они на проспекте Ларко, в двадцати метрах от парка Салазар. Вереница гуляющих гигантской змеей медленно ползет по тротуару, свивается кольцом перед площадкой, теряясь за темными шпалерами машин на краю парка, появляется с другой стороны и, уменьшенная расстоянием, движется по Ларко обратно. Во многих машинах включены радиоприемники: Альберто и Эмилио слышат танцевальную музыку и взрывы молодого смеха. Пустынный в остальные дни недели, тротуар по соседству с парком полон народу. Но не это занимает их сейчас; магнит, притягивающий сюда каждый воскресный вечер всех обитателей Мирафлореса моложе двадцати лет, давно держит их в своей власти. Они не чувствуют себя чужими в толпе, они ее частица, они – в своей семье. Они оглядываются вокруг, и многие улыбаются им и говорят на одном с ними языке. Лица все те же, они их тысячу раз видели в клубном бассейне, и на пляже, и на Подкове, и в яхт-клубе, и в кино на Рикардо Пальма, или Леуро, или Монте-Карло; те же самые, что встречают их в гостиной субботними вечерами. Им знакомы не только черты, цвет кожи, повадки молодых людей, идущих, как и они, на воскресное свидание в парк Салазар. Им известна их жизнь, их желания и заботы, они хорошо знают, что Тони несчастлив, несмотря на спортивную машину, которую подарил ему отец на Рождество, ибо Анита Мендасавал – ветреница и кокетка (не он один, весь Мирафлорес глядит в зеленые глаза, опушенные длинными ресницами); что Вики и Маноло, которые только что прошли мимо, взявшись за руки, еще и недели нет, как подружились; и что Пакито очень страдает оттого, что он прыщавый и сутулый, и над ним смеется весь Мирафлорес. Знают, что Сонья уедет завтра за границу, может быть надолго, – ее отца назначили послом, и что ей грустно оставлять школу, подруг и верховую езду. И еще они знают, что с этими людьми они тесно связаны, – ведь их тоже знают все. Их любовные подвиги или неудачи тоже подробно обсуждаются, а на праздниках, когда составляются списки приглашенных, их не забывают. Может, именно в эту минуту Вики и Маноло говорят о них: «Видишь Альберто? Элена наконец снизошла, а ведь отказывала пять раз. На прошлой неделе она согласилась, а теперь опять хочет его оставить. Вот бедняга!»
Парк Салазар полон народу. Едва Альберто и Эмилио входят за ограду, окружившую стриженые прямоугольники газонов вокруг фонтана с красными и золотыми рыбками, выражение их лиц мгновенно меняется: рот приоткрыт, скулы напряжены, в ищущих, беспокойных глазах та же мягкая улыбка, что светится на всех лицах. Группы пришлых молодых людей стоят неподвижно у парапета Набережной и созерцают живое колесо, кружащееся у зеленых прямоугольников. Пары приветствуют друг друга быстрым механическим движением бровей, не меняя застывшей полуулыбки; это знак узнавания, а не приветствия – что-то вроде пароля. Альберто и Эмилио обошли два раза вокруг парка, отмечая друзей и отличая знакомых от чужих, приехавших сюда из центра, из Магдалены или из Чоррильоса [18], чтобы высмотреть себе девушек, похожих на кинозвезд. Со своего наблюдательного пункта чужаки бросали в людское колесо замысловатые фразы, гарпунами пролетавшие в воздухе к скамейкам, где сидели девушки.
– Они не пришли, – сказал Эмилио. – Сколько на твоих?
– Семь. Может, гуляют где-нибудь здесь, а мы их не видим. Лаура утром сказала мне, что придут обязательно. Она хотела зайти за Эленой.
– Элена опять оставила тебя в дураках. Что ж, не удивляюсь. Уж очень она любит водить тебя за нос.
– Теперь уж нет, – сказал Альберто. – Это раньше было. Теперь другое дело, теперь она со мной.
Они покружили еще, жадно оглядываясь по сторонам, но так и не нашли девочек. Зато им повстречались несколько пар своих: Малышка и Матильда, Мексиканец и Грасиэла, Богач и Молли.
– Что-нибудь случилось, – сказал Альберто. – Им давно пора прийти.
– Если появятся, подойдешь один, – угрюмо сказал Эмилио. – Не нравится мне все это, надо гордость иметь.
– Может, они не виноваты. А вдруг их не пустили?
– Рассказывай! Если девушка захочет, она придет.
Они опять пошли кружить, молча дымя сигаретами. Полчаса спустя Богач сделал им знак. «Вон они, – сказал он, показывая в сторону. – Чего вы ждете?» Альберто бросился туда, расталкивая пары. Эмилио последовал за ним, ворча сквозь зубы. Так и есть, они были не одни – их окружали чужие. «Разрешите», – сказал Альберто, и те покорно разомкнули круг. Через минуту Эмилио и Лаура, Альберто и Элена уже шли вместе со всеми по кругу, взявшись за руки.
– Я уж думал, ты не придешь.
– Не смогла уйти раньше, мама оставалась одна. Пришлось подождать, пока сестра не вернулась из кино. Я ненадолго. Мне нужно быть дома к восьми.
– Ты только до восьми? Сейчас уже половина восьмого.
– Нет еще. Только пятнадцать минут.
– Все равно.
– Что с тобой? Ты не в духе?
– Нет, ничего. Но попытайся понять мое состояние.
– Что тут ужасного? Не понимаю, о чем ты говоришь.
– Я говорю о наших с тобой отношениях. Мы почти не видимся.
– Вот видишь? Я тебя предупреждала. Потому я и не хотела гулять с тобой.
– При чем тут все это? Теперь мы с тобой дружим. Должны же мы как-то встречаться? Когда мы не дружили, тебя отпускали, как всех. А теперь держат взаперти, будто маленькую. Я думаю, во всем виновата Инее.
– Пожалуйста, не трогай мою сестру. Я не люблю, когда ругают моих родных.
– Я их не ругаю. Но сестра у тебя противная. Она меня терпеть не может.
– Тебя? Она даже имени твоего не знает.
– Ты так думаешь? Когда мы встречаемся в клубе, я здороваюсь, а она не отвечает. Я несколько раз заметил, что она смотрит на меня исподтишка.
– Возможно, ты ей нравишься.
– Перестань надо мной смеяться. К чему это?
– Да так.
Альберто сжимает слегка Эленину руку и смотрит ей в глаза. Ее лицо очень серьезно.
– Ты пойми, Элена, нельзя же так. Почему ты такая?
– Какая? – сухо говорит она.
– Не знаю. Иногда кажется, что тебе неприятно со мной. А ты мне нравишься все больше. Вот я и страдаю, что мы редко видимся.
– Я предупреждала тебя. Меня винить не в чем.
– Больше двух лет я бегал за тобой. Ты меня отталкивала, я думал: «Ничего, когда-нибудь она смягчится, и я забуду все огорчения». А вышло наоборот. Раньше я хоть видел тебя чуть ли не каждый день.
– Знаешь что? Перестань, мне это не нравится.
– А что я делаю?
– Не говори мне все это. Имей хоть немного самолюбия. Не надо меня упрашивать.
– Кто тебя упрашивает? Я просто говорю все как есть. Мы же с тобой дружим? На что тебе мое самолюбие?
– Оно не мне нужно, а тебе.
– Уж какой есть, такой есть.
– Ладно, тогда пеняй на себя.
Он снова сжимает ее руку и хочет поймать взгляд, но на этот раз она прячет глаза и становится совсем серьезной и строгой.
– Давай не будем ссориться, – сказал Альберто. – Мы ведь так редко видимся.
– Мне нужно с тобой поговорить, – говорит она внезапно.
– Хорошо. Что такое?
– Я долго думала…
– О чем, Элена?
– Будет лучше, если мы останемся друзьями.
– Как? Хочешь поругаться со мной? Из-за того, что я тебе сказал? Ну что ты! Забудь об этом.
– Нет, не поэтому. Я еще раньше подумала. Мне кажется, лучше будет, если между нами все останется как раньше. Слишком мы с тобой разные.
– Ну и что же? Это меня не смущает. Ты мне нравишься такая, как есть.
– А ты мне – нет. Я все взвесила и поняла, что не питаю к тебе никаких чувств.
– А, – говорит Альберто. – Тогда что ж…
Они все еще медленно шагают по кругу; кажется, они позабыли, что идут взявшись за руки. Прошли так еще метров двадцать, не глядя друг на друга и не говоря ни слова, но, когда поднялись к фонтану, она тихо, будто по рассеянности, разжала пальцы. Он понял и отпустил ее руку.
Молча шагая рядом, они обошли вокруг парка, глядя на парочки, идущие им навстречу, и улыбаясь знакомым. На проспекте остановились. Посмотрели друг на друга.
– Ты хорошо взвесила? – спрашивает Альберто.
– Да, – отвечает она. – Думаю, что да.
– Хорошо. В таком случае не будем больше говорить об этом.
Она кивает и улыбается ему и сейчас же принимает равнодушный вид. Он протягивает ей руку. Она подает свою и говорит спокойно и приветливо:
– Мы ведь останемся друзьями, правда?
– Да, – отвечает он. – Конечно.
Альберто уходит по проспекту, мимо машин, стоящих вдоль ограды парка. Доходит до Диего Ферре, сворачивает. Улица пустынна. Он идет крупным шагом посередине мостовой. Не доходя до улицы Колумба, он слышит за спиной торопливые шаги и чей-то голос, окликающий его по имени. Он оглядывается. Это Малышка.
– Привет, – говорит Альберто. – Почему ты здесь? А где же Матильда?
– Ушла. Ей надо вернуться домой пораньше. Малышка подходит и хлопает Альберто по плечу.
Его лицо светится дружелюбием.
– Жаль, конечно, что так получилось с Эленой, – говорит он. – Но я думаю, это к лучшему. Она тебе не подходит.
– Откуда ты знаешь? Мы же только что поссорились.
– Я еще вчера знал. Все знали. Только ничего не говорили, чтобы не огорчать тебя.
– Я тебя не понимаю. Говори, пожалуйста, яснее.
– А ты не обидишься?
– Да нет! Скажи, наконец, в чем дело.
– Элена без ума от Ричарда.
– От Ричарда?
– Да, от этого, со Святого Исидора.
– Кто тебе сказал?
– Никто. Все знают. Они вчера были вместе у Нати.
– Ты хочешь сказать – на вечеринке у Нати? Неправда, Элена там не была.
– Была, в том-то и дело. Мы не хотели тебе говорить.
– Она сказала, что не пойдет.
– Потому я и говорю, что тебе не стоит с ней встречаться.
– Ты видел ее?
– Да. Она весь вечер танцевала с Ричардом. Ана подошла к ней и спросила: «Ты что, поссорилась с Альберто?» А она сказала: нет еще, но все равно я объяснюсь с ним завтра. Только не расстраивайся.
– Вот еще, – говорит Альберто. – Наплевать. Она мне самому что-то надоела.
– Молодец, – говорит Малышка и опять хлопает его по плечу. – Так и надо. Подцепи другую. Пускай помучается. И тебе удовольствие. Возьмись, например, за Нати. Высший сорт. И сейчас одна.
– Пожалуй, – говорит Альберто – Неплохая мысль.
Они прошли второй квартал Диего Ферре и прощаются у дверей. Малышка несколько раз хлопнул его по плечу в знак солидарности, Альберто вошел в дом и направился прямо к себе. Там горел свет. Он открыл дверь: перед ним стоял отец и держал в руках табель, мать в задумчивости сидела на кровати.
– Добрый вечер, – сказал Альберто.
– Здравствуй, – сказал отец.
Он был в черном, как обычно, свежевыбритый, гладко причесанный. Глаза смотрели строго, но когда их взгляд остановился на сверкающих ботинках, на галстуке в серый горошек, на белом платочке, выступающем из кармана пиджака, на безупречно чистых руках, на манжетах рубашки и стрелках свежевыглаженных брюк, в них мелькала улыбка. Отец оглядывал себя как бы невзначай, но то, что он видел, ему нравилось, и он улыбался, а затем вновь напускал на себя строгость.
– Я ушел пораньше, – сказал Альберто. – У меня голова разболелась.
– Наверное, грипп, – сказала мать. – Ложись, Альберто.
– Нет, молодой человек, сначала мы немного поговорим, – сказал отец, помахивая табелем. – Я только что просмотрел вот это.
– По некоторым предметам дела неважнецкие, – сказал Альберто. – Но главное – закончить год.
– Помолчи, – сказал отец. – Не говори глупостей. Мать посмотрела на мужа с досадой.
– Такого в нашем роду еще не было. Я сгораю со стыда. Знаешь ли ты, сколько времени наша семья занимает первые места в школе, в университете, везде? Двести лет. Если бы твой дедушка увидел этот табель, он бы тут же умер.
– И моя семья тоже, – бойко вставила мать. – Что ты думаешь? Мой отец дважды был министром.
– Теперь этому пришел конец, – сказал отец, оставив ее слова без внимания. – Какой позор! Я не позволю, чтобы ты пачкал мое доброе имя. Завтра же начнешь заниматься с частным преподавателем и подготовишься к экзаменам.
– К каким экзаменам? – спросил Альберто.
– Поступишь в училище Леонсио Прадо. Интернат пойдет тебе на пользу.
– Интернат? – Альберто удивился.
– Мне не совсем нравится это училище, – сказала мать. – Он может там заболеть. В тех районах очень сыро.
– Ты хочешь, чтоб я учился с этим мужичьем?
– Что поделать, иначе ты не образумишься, – сказал отец. – У попов ты можешь дурака валять, а с военными тебе это не удастся. Кроме того, наша семья всегда славилась демократизмом. И вообще, порядочный человек везде останется порядочным. А теперь ложись спать. С завтрашнего дня засядешь за книги. Спокойной ночи.
– Куда ты идешь? – воскликнула мать.
– У меня важное дело. Не беспокойся. Я скоро вернусь.
– Несчастная я, – вздохнула мать, опуская голову.
«А когда нас отпустили, я решил сначала притвориться. „Поди сюда, Худолаюшка, хорошая моя собачка, поди сюда". И она подошла. Сама виновата: зачем поверила, если бы убежала, ничего б не случилось. Теперь мне ее жаль. А тогда, даже когда я в столовую ушел, так прямо себя не помнил от злости и ничуть ее не жалел. Она охромеет как пить дать. Открытая рана и то лучше – зажила, остался бы только шрам. Но крови не было, она даже голоса не подала. Правда, я зажал ей морду одной рукой, а другой начал закручивать лапу, словно курице голову отрывал. Больно ей было, я по глазам видел, очень больно. Вот тебе, помесь несчастная, не смей доводить меня, когда я в строю, будешь теперь знать. Я тебе не пес, никогда не кусайся при офицерах. А она дрожит, и все. Ну отпустил я ее, понял, что крепко ей досталось, всю ногу покалечил, она не могла стоять, все на бок валилась – встанет и упадет, встанет и упадет – и тихо так повизгивает. А меня подмывает всыпать ей еще. Вечером возвращался я с уроков, вижу, лежит на прежнем месте, и жалко мне ее стало. Я сказал ей: „Поди сюда, сука беспризорная, давай проси прощения". Она встала и сразу упала, два-три раза вставала, и все падала, и наконец стронулась с места на трех лапах, и воет, воет, очень больно, наверное. Да, здорово ей досталось – охромеет на всю жизнь. Стало жаль мне собаку, взял я ее на руки, хотел прощупать лапу, а она как завизжит, и я решил, что сломано там что-нибудь, лучше уж не трогать. Худолайка зла не помнит, стала лизать мне руку – это после всего, что я с ней сделал! – и уронила голову мне на руки, а я стал почесывать ей шею и живот. Только отпущу ее на землю, чтобы она пошла сама, она валится и головой мотает, не может сохранить равновесие на трех-то лапах и воет-заливается, видно, пошевельнуться не могла – в больной лапе отдавалось. Кава ее не любил, терпеть ее не мог. Он кидал в нее камнями, ногой бил исподтишка, я несколько раз подловил его. Все эти дикие – подлый народ, а уж Кава – дикарь из дикарей. Мой брат любит говорить: „Посмотри человеку в глаза. Отведет взгляд – значит, дикий". Мой брат их знает, недаром он работает на грузовике. В детстве я тоже мечтал быть, как он, шофером. Он два раза в неделю ездил в горы, в Аякучо, и возвращался только на следующий день, и так годами, и не помню, чтобы он хоть раз вернулся оттуда и не поносил дикарей. Пропустит несколько рюмок и сейчас же ищет, кому бы из них набить харю. Говорит, они его пьяного врасплох захватили, и думаю, это правда, иначе не смогли бы они его так разделать. Когда-нибудь я приеду в Уанкайо, узнаю, кто это сделал, и они еще наплачутся. „Послушайте, – сказал легавый, – здесь живет семья Валдивьесо?" – „Да, – говорю, – если вам надо Рикардо Валдивьесо", а мать схватила меня за волосы, втолкнула в дом, выступила вперед, глядит на легавого так это с недоверием и говорит: „На свете много разных Валдивьесо, мы за всех не в ответе. Мы люди бедные, но честные, сеньор полицейский. Вы, пожалуйста, не обращайте внимания, маленький он, сам не знает, что плетет". А мне-то было уже больше десяти, совсем я был не маленький. Легавый улыбнулся и сказал: „Да нет, Рикардо Валдивьесо ничего такого не натворил, его самого разделали под орех, и он лежит в больнице. Порезали его. Он просил известить семью". – „Посмотри, сколько денег осталось в миске, – сказала мать. – Надо будет купить ему апельсинов". Фрукты-то мы купили, да только зря тратились – он был весь забинтованный, одни глаза остались. Полицейский, тот с нами разговорился и все рассказал: „Ну и буйвол! Знаете, сеньора, где его порезали? В Уанкайо. А знаете, где его нашли? Недалеко от Чосита. Да, одно слово – буйвол! Он сел в свою машину и доехал до Лимы как ни в чем не бывало. Когда его нашли, машина стояла в стороне от шоссе, а он спал, голову на руль положил. Думаю, не так раны его подкосили, как вино. Вы бы видели его машину – вся липкая от крови. Всю дорогу из него, из буйвола, текло, вы уж простите, сеньора, а только он буйвол, каких мало. Знаете, что ему доктор сказал? „Нет, брат, не смог бы ты доехать сюда из Уанкайо в таком состоянии, ты бы на полдороге умер. Шутка ли – тридцать ножевых ран". И мать моя ответила: „Да, сеньор полицейский, точно такой же был его отец, один раз привезли его мне еле живого, не мог и слова выговорить, а все просил, чтобы я пошла за вином, сама же я его и поила из горлышка, вот какая у нас семья. Рикардо пошел в отца, на мою беду. Однажды тоже уйдет из Дому, и не будем знать, где он скитается, что делает". Потом хлопнула меня по шее и говорит: „А вот у этого отец был тихий, смирный, все дома сидел. С работы – домой, и всю получку мне приносил до медяшечки, а я ему выделяла на сигареты и на развлечения. Совсем не то что первый, сеньор полицейский, и спиртного почти что не брал в рот. Только вот старший мой, вот этот самый перевязанный, терпеть его не мог. Ну и намучился, бедняга! Рикардо тогда был совсем молодой. Как не придет вовремя домой – муженек мой несчастный весь трясется: знает, что пьяный заявится и начнет приставать: „А ну, где этот тип, который мне в отчимы лезет? Хочу с ним поговорить". Муж на кухне спрячется, а Рикардо и тут его найдет и давай гонять по всему дому. До того довел – выжил из дому. Что ж, тут и винить нельзя". Легавый ржал, как боров, а Рикардо ерзал в постели, бесился, что не может рта раскрыть, чтоб мать его не срамила. Мать дала легавому апельсин, а остальные мы взяли домой. А когда Рикардо поправился, он сказал: „Берегись этих диких – хуже их нету, ничего не сделают прямо, всегда по-шакальему, за спиной. Обождали, пока я напьюсь как следует – сами же и угощали, – и накинулись на меня. А теперь отобрали у меня права, и я не могу поехать в Уанкайо с ними расквитаться". Наверное, поэтому меня прямо от них тошнит. В школе-то их было немного, несколько человек, и то не чистых. Зато когда пришел сюда, прямо не поверил. Их здесь больше, чем креолов. Можно подумать, изо всех горных сел сюда спустились, черт бы их побрал, и все чистопсовые, вроде бедняги Кавы. В нашей группе их много, а уж Кава самый породистый. Одни волосы чего стоят! Трудно поверить, что у людей могут быть такие жесткие волосы. Думаю, он их даже стеснялся. Хотел уложить их, купил какой-то бриллиантин и давай мазать голову, чтобы волосы не торчали, все причесывал их и причесывал, рука небось уставала. Только, думает, уложил, как не тут-то было: встанет торчком один волос, за ним другой, потом пятьдесят и тысяча, особенно на висках, у них, у дикарей, там вроде как иглы, и сзади тоже, на затылке. Ну и донимали его за эти волосы и за бриллиантин, очень уж разило какой-то гнилью. Никогда не забуду, как мы ржали, когда он выйдет из умывалки, а башка так и блестит. Окружим его и вопим, считаем: „Раз, два, три, четыре". И не успеем сосчитать до десяти – волосы начинают подниматься; он терпит, зубы сожмет, а они поднимаются один за другим, и, как досчитаем до десяти, волосы торчат во все стороны, как у ежа иглы. Мучились они с этими своими волосами, опять-таки Кава больше всех – шевелюра начинается прямо над самыми бровями, не очень-то приятно, наверное, ходить без лба с этаким париком. Очень он, видно, от этого мучился. Однажды он решил сбрить волосы со лба, и кто-то его застал, – кажется, негр Вальяно. Вошел в комнату и крикнул: „Бежим скорей – Кава волосы на лбу сбривает, зрелище – не пожалеете". Мы побежали в учебный корпус к душевым – вон куда забился, чтобы никто его не видел, – видим: намылил лоб, будто бороду, и осторожно водит бритвой, чтобы не порезаться. Ух и раздразнили мы его – он чуть не взревел! В тот раз он и подрался с Вальяно, прямо там, в душевой. Здорово они схлестнулись, только негр сильней, дал ему как следует. А Ягуар сказал: „Послушайте, раз ему так мешают волосы, почему бы нам не помочь?" Только, по-моему, это не дело, Кава – член Кружка, но Ягуар, он такой – не упустит случая кого-нибудь уделать. Неф Вальяно вышел чистенький из драки и первый набросился на Каву, а потом и я, и когда мы прижали его как следует, Ягуар намылил весь его волосатый лоб, прихватил еще чуть не полголовы и давай брить. „Стой смирно, дикарятина, а то сам всадишь себе бритву в череп". У Кавы мышцы надувались под моими руками, а пошевельнуться он не мог, только смотрел на Ягуара и бесился. А Ягуар – жиг да жиг – сбрил ему полголовы, потеха, да и только. Потом Кава перестал дергаться, вытер с него Ягуар пену с волосами и вдруг сунул Каве все это в рыло: „Ешь, не бойся, вкусная пеночка, ешь!" А какой стоял хохот, когда он к зеркалу побежал! Кажется, никогда я так не смеялся, как в тот раз, когда Кава шел впереди нас по плацу с выбритой наполовину головой, а на второй половине волосы стояли торчком, а Писатель подпрыгивал и кричал: „Вот последний из могикан, надо сообщить по начальству!", и все подходили смотреть, и все над ним потешались, и его увидели два сержанта и тоже начали смеяться, и тогда ему ничего не оставалось, как самому захохотать. А после, когда построились, Уарина сказал: „Что с вами, болваны? Что вы гогочете, как идиоты? А ну, взводные, ко мне". А взводные: „Все в порядке, сеньор лейтенант, отсутствующих нет", а сержанты сказали: „Здесь у кадета из первого взвода наполовину выбрита голова", а Уарина сказал: „Ко мне этого кадета". Все так и покатились, когда дикарь стал навытяжку перед Уариной и тот приказал: „Снимите берет", и он снял. „Тихо, – сказал Уарина, – что за смех в строю?", но посмотрел на Кавину голову и тоже хихикнул. „Послушайте, что это значит?", а наш дикарь в ответ: „Ничего, сеньор лейтенант". – „Как так ничего, что это, по-вашему, военное училище или цирк?" – „Военное училище, сеньор лейтенант". – „Почему у вас голова в таком состоянии?" – „Сбрил волосы, жарко, сеньор лейтенант", и тогда Уарина засмеялся и сказал Каве: „Ах ты, черт! Наше училище не для кретинов! Пойдите в парикмахерскую, и пусть вас остригут наголо, так вам будет прохладнее. Кроме того, вы не выйдете отсюда, пока волосы не вырастут, как положено по уставу".
– Уже шесть часов, – сказал Альберто. – Бегом.
– Сейчас, минуточку.
Альберто взглянул на часы, поправил брюки, еще чуточку высунул платок из верхнего кармана пиджака и украдкой взглянул на свое отражение в окне: бриолин не подвел, волосы лежали как следует. Эмилио вышел через черный ход.
– В гостиной полно народу, – сказал он. – Званый обед. Тьфу, дрянь какая! Перепились, всюду виски воняет. А папаша надул меня под пьяную лавочку. Придуривается, денег не дает.
– У меня есть деньги, – сказал Альберто. – Хочешь, одолжу?
– Да. И давай пошли куда-нибудь. А если останемся в парке, тогда и денег не надо. Послушай, как ты ухитрился с отца деньги содрать? Он видел табель?
– Еще нет. Только мать видела. Старик взвоет от злости. В первый раз проваливаюсь сразу по трем предметам. Придется все лето просидеть за книгами. Некогда будет и на пляж сходить. Ладно, наплевать. А может, ничего не скажет. Неприятности у нас.
– А в чем дело?
– Вчера отец не ночевал дома. Утром вернулся умытый и выбритый. Вот нахал.
– Да, он дядя что надо, – подтвердил Эмилио. – Баб у него хватает. Что мать сказала?
– Запустила в него пепельницей. А потом заревела на весь дом.
Они шагали к Ларко по улице Хуана Фаннинга. Японец увидел их из ларька фруктовых соков, куда они заходили в прежние годы после футбольных матчей, и помахал им рукой. Фонари только что зажглись, но тротуар оставался в тени, листва деревьев загораживала свет. Пересекая улицу Колумба, они бросили взгляд на дом Лауры: там обычно собирались девочки, прежде чем пойти в парк. Никого еще не было – окна гостиной были темные.
– Кажется, они собирались зайти к Матильде, – сказал Эмилио. – Малышка и Богач отправились сюда после обеда. – Он засмеялся. – Малышка совсем рехнулся – надумал пойти в Сосновую рощу, да еще в воскресенье. Если не нарвется на Матильдиных стариков – шпана душу вытрясет. Заодно и Богачу достанется, хотя он-то и ни при чем.
Альберто засмеялся:
– Он совсем из-за нее спятил. До точки дошел. Сосновая роща далеко, на другом конце проспекта
Ларко, за Центральным парком, близ трамвайной линии, ведущей в Чоррильос. Раньше этот район был частью неприятельской территории, но время все смешало, и все уже не отделяет запретная черта. Чужаки могут фланировать на улице Колумба, Очаран и Портовой, ходить в гости к девушкам, кружить им головы, водить в кино. Местным ребятам, в свою очередь, пришлось мало-помалу эмигрировать. Сначала собирались группами по восемь – десять человек и обходили ближние улицы Мирафлореса – 28 Июля, Французскую, а потом и отдаленные: Ангамос и проспект Грау, где живет Сузуки, дочь контр-адмирала. Многие нашли себе подруг в чужих краях и освоились там, не забывая, однако, родного логова – Диего Ферре. Кое-где их встретили в штыки – парни издевались, девицы фыркали. Но в Сосновой роще туземцы перешли к открытому насилию. Когда Малышка начал похаживать к Матильде, на него напали ночью и облили водой. Несмотря на это, он продолжал свои набеги, а с ним и другие ребята; ведь там живет не одна Матильда, но и Грасиэла и Молли, которые еще ни с кем не гуляют.
– Смотри, это не они? – спросил Эмилио.
– Нет. Не видишь разве? Это девчонки Гарсия.
Они на проспекте Ларко, в двадцати метрах от парка Салазар. Вереница гуляющих гигантской змеей медленно ползет по тротуару, свивается кольцом перед площадкой, теряясь за темными шпалерами машин на краю парка, появляется с другой стороны и, уменьшенная расстоянием, движется по Ларко обратно. Во многих машинах включены радиоприемники: Альберто и Эмилио слышат танцевальную музыку и взрывы молодого смеха. Пустынный в остальные дни недели, тротуар по соседству с парком полон народу. Но не это занимает их сейчас; магнит, притягивающий сюда каждый воскресный вечер всех обитателей Мирафлореса моложе двадцати лет, давно держит их в своей власти. Они не чувствуют себя чужими в толпе, они ее частица, они – в своей семье. Они оглядываются вокруг, и многие улыбаются им и говорят на одном с ними языке. Лица все те же, они их тысячу раз видели в клубном бассейне, и на пляже, и на Подкове, и в яхт-клубе, и в кино на Рикардо Пальма, или Леуро, или Монте-Карло; те же самые, что встречают их в гостиной субботними вечерами. Им знакомы не только черты, цвет кожи, повадки молодых людей, идущих, как и они, на воскресное свидание в парк Салазар. Им известна их жизнь, их желания и заботы, они хорошо знают, что Тони несчастлив, несмотря на спортивную машину, которую подарил ему отец на Рождество, ибо Анита Мендасавал – ветреница и кокетка (не он один, весь Мирафлорес глядит в зеленые глаза, опушенные длинными ресницами); что Вики и Маноло, которые только что прошли мимо, взявшись за руки, еще и недели нет, как подружились; и что Пакито очень страдает оттого, что он прыщавый и сутулый, и над ним смеется весь Мирафлорес. Знают, что Сонья уедет завтра за границу, может быть надолго, – ее отца назначили послом, и что ей грустно оставлять школу, подруг и верховую езду. И еще они знают, что с этими людьми они тесно связаны, – ведь их тоже знают все. Их любовные подвиги или неудачи тоже подробно обсуждаются, а на праздниках, когда составляются списки приглашенных, их не забывают. Может, именно в эту минуту Вики и Маноло говорят о них: «Видишь Альберто? Элена наконец снизошла, а ведь отказывала пять раз. На прошлой неделе она согласилась, а теперь опять хочет его оставить. Вот бедняга!»
Парк Салазар полон народу. Едва Альберто и Эмилио входят за ограду, окружившую стриженые прямоугольники газонов вокруг фонтана с красными и золотыми рыбками, выражение их лиц мгновенно меняется: рот приоткрыт, скулы напряжены, в ищущих, беспокойных глазах та же мягкая улыбка, что светится на всех лицах. Группы пришлых молодых людей стоят неподвижно у парапета Набережной и созерцают живое колесо, кружащееся у зеленых прямоугольников. Пары приветствуют друг друга быстрым механическим движением бровей, не меняя застывшей полуулыбки; это знак узнавания, а не приветствия – что-то вроде пароля. Альберто и Эмилио обошли два раза вокруг парка, отмечая друзей и отличая знакомых от чужих, приехавших сюда из центра, из Магдалены или из Чоррильоса [18], чтобы высмотреть себе девушек, похожих на кинозвезд. Со своего наблюдательного пункта чужаки бросали в людское колесо замысловатые фразы, гарпунами пролетавшие в воздухе к скамейкам, где сидели девушки.
– Они не пришли, – сказал Эмилио. – Сколько на твоих?
– Семь. Может, гуляют где-нибудь здесь, а мы их не видим. Лаура утром сказала мне, что придут обязательно. Она хотела зайти за Эленой.
– Элена опять оставила тебя в дураках. Что ж, не удивляюсь. Уж очень она любит водить тебя за нос.
– Теперь уж нет, – сказал Альберто. – Это раньше было. Теперь другое дело, теперь она со мной.
Они покружили еще, жадно оглядываясь по сторонам, но так и не нашли девочек. Зато им повстречались несколько пар своих: Малышка и Матильда, Мексиканец и Грасиэла, Богач и Молли.
– Что-нибудь случилось, – сказал Альберто. – Им давно пора прийти.
– Если появятся, подойдешь один, – угрюмо сказал Эмилио. – Не нравится мне все это, надо гордость иметь.
– Может, они не виноваты. А вдруг их не пустили?
– Рассказывай! Если девушка захочет, она придет.
Они опять пошли кружить, молча дымя сигаретами. Полчаса спустя Богач сделал им знак. «Вон они, – сказал он, показывая в сторону. – Чего вы ждете?» Альберто бросился туда, расталкивая пары. Эмилио последовал за ним, ворча сквозь зубы. Так и есть, они были не одни – их окружали чужие. «Разрешите», – сказал Альберто, и те покорно разомкнули круг. Через минуту Эмилио и Лаура, Альберто и Элена уже шли вместе со всеми по кругу, взявшись за руки.
– Я уж думал, ты не придешь.
– Не смогла уйти раньше, мама оставалась одна. Пришлось подождать, пока сестра не вернулась из кино. Я ненадолго. Мне нужно быть дома к восьми.
– Ты только до восьми? Сейчас уже половина восьмого.
– Нет еще. Только пятнадцать минут.
– Все равно.
– Что с тобой? Ты не в духе?
– Нет, ничего. Но попытайся понять мое состояние.
– Что тут ужасного? Не понимаю, о чем ты говоришь.
– Я говорю о наших с тобой отношениях. Мы почти не видимся.
– Вот видишь? Я тебя предупреждала. Потому я и не хотела гулять с тобой.
– При чем тут все это? Теперь мы с тобой дружим. Должны же мы как-то встречаться? Когда мы не дружили, тебя отпускали, как всех. А теперь держат взаперти, будто маленькую. Я думаю, во всем виновата Инее.
– Пожалуйста, не трогай мою сестру. Я не люблю, когда ругают моих родных.
– Я их не ругаю. Но сестра у тебя противная. Она меня терпеть не может.
– Тебя? Она даже имени твоего не знает.
– Ты так думаешь? Когда мы встречаемся в клубе, я здороваюсь, а она не отвечает. Я несколько раз заметил, что она смотрит на меня исподтишка.
– Возможно, ты ей нравишься.
– Перестань надо мной смеяться. К чему это?
– Да так.
Альберто сжимает слегка Эленину руку и смотрит ей в глаза. Ее лицо очень серьезно.
– Ты пойми, Элена, нельзя же так. Почему ты такая?
– Какая? – сухо говорит она.
– Не знаю. Иногда кажется, что тебе неприятно со мной. А ты мне нравишься все больше. Вот я и страдаю, что мы редко видимся.
– Я предупреждала тебя. Меня винить не в чем.
– Больше двух лет я бегал за тобой. Ты меня отталкивала, я думал: «Ничего, когда-нибудь она смягчится, и я забуду все огорчения». А вышло наоборот. Раньше я хоть видел тебя чуть ли не каждый день.
– Знаешь что? Перестань, мне это не нравится.
– А что я делаю?
– Не говори мне все это. Имей хоть немного самолюбия. Не надо меня упрашивать.
– Кто тебя упрашивает? Я просто говорю все как есть. Мы же с тобой дружим? На что тебе мое самолюбие?
– Оно не мне нужно, а тебе.
– Уж какой есть, такой есть.
– Ладно, тогда пеняй на себя.
Он снова сжимает ее руку и хочет поймать взгляд, но на этот раз она прячет глаза и становится совсем серьезной и строгой.
– Давай не будем ссориться, – сказал Альберто. – Мы ведь так редко видимся.
– Мне нужно с тобой поговорить, – говорит она внезапно.
– Хорошо. Что такое?
– Я долго думала…
– О чем, Элена?
– Будет лучше, если мы останемся друзьями.
– Как? Хочешь поругаться со мной? Из-за того, что я тебе сказал? Ну что ты! Забудь об этом.
– Нет, не поэтому. Я еще раньше подумала. Мне кажется, лучше будет, если между нами все останется как раньше. Слишком мы с тобой разные.
– Ну и что же? Это меня не смущает. Ты мне нравишься такая, как есть.
– А ты мне – нет. Я все взвесила и поняла, что не питаю к тебе никаких чувств.
– А, – говорит Альберто. – Тогда что ж…
Они все еще медленно шагают по кругу; кажется, они позабыли, что идут взявшись за руки. Прошли так еще метров двадцать, не глядя друг на друга и не говоря ни слова, но, когда поднялись к фонтану, она тихо, будто по рассеянности, разжала пальцы. Он понял и отпустил ее руку.
Молча шагая рядом, они обошли вокруг парка, глядя на парочки, идущие им навстречу, и улыбаясь знакомым. На проспекте остановились. Посмотрели друг на друга.
– Ты хорошо взвесила? – спрашивает Альберто.
– Да, – отвечает она. – Думаю, что да.
– Хорошо. В таком случае не будем больше говорить об этом.
Она кивает и улыбается ему и сейчас же принимает равнодушный вид. Он протягивает ей руку. Она подает свою и говорит спокойно и приветливо:
– Мы ведь останемся друзьями, правда?
– Да, – отвечает он. – Конечно.
Альберто уходит по проспекту, мимо машин, стоящих вдоль ограды парка. Доходит до Диего Ферре, сворачивает. Улица пустынна. Он идет крупным шагом посередине мостовой. Не доходя до улицы Колумба, он слышит за спиной торопливые шаги и чей-то голос, окликающий его по имени. Он оглядывается. Это Малышка.
– Привет, – говорит Альберто. – Почему ты здесь? А где же Матильда?
– Ушла. Ей надо вернуться домой пораньше. Малышка подходит и хлопает Альберто по плечу.
Его лицо светится дружелюбием.
– Жаль, конечно, что так получилось с Эленой, – говорит он. – Но я думаю, это к лучшему. Она тебе не подходит.
– Откуда ты знаешь? Мы же только что поссорились.
– Я еще вчера знал. Все знали. Только ничего не говорили, чтобы не огорчать тебя.
– Я тебя не понимаю. Говори, пожалуйста, яснее.
– А ты не обидишься?
– Да нет! Скажи, наконец, в чем дело.
– Элена без ума от Ричарда.
– От Ричарда?
– Да, от этого, со Святого Исидора.
– Кто тебе сказал?
– Никто. Все знают. Они вчера были вместе у Нати.
– Ты хочешь сказать – на вечеринке у Нати? Неправда, Элена там не была.
– Была, в том-то и дело. Мы не хотели тебе говорить.
– Она сказала, что не пойдет.
– Потому я и говорю, что тебе не стоит с ней встречаться.
– Ты видел ее?
– Да. Она весь вечер танцевала с Ричардом. Ана подошла к ней и спросила: «Ты что, поссорилась с Альберто?» А она сказала: нет еще, но все равно я объяснюсь с ним завтра. Только не расстраивайся.
– Вот еще, – говорит Альберто. – Наплевать. Она мне самому что-то надоела.
– Молодец, – говорит Малышка и опять хлопает его по плечу. – Так и надо. Подцепи другую. Пускай помучается. И тебе удовольствие. Возьмись, например, за Нати. Высший сорт. И сейчас одна.
– Пожалуй, – говорит Альберто – Неплохая мысль.
Они прошли второй квартал Диего Ферре и прощаются у дверей. Малышка несколько раз хлопнул его по плечу в знак солидарности, Альберто вошел в дом и направился прямо к себе. Там горел свет. Он открыл дверь: перед ним стоял отец и держал в руках табель, мать в задумчивости сидела на кровати.
– Добрый вечер, – сказал Альберто.
– Здравствуй, – сказал отец.
Он был в черном, как обычно, свежевыбритый, гладко причесанный. Глаза смотрели строго, но когда их взгляд остановился на сверкающих ботинках, на галстуке в серый горошек, на белом платочке, выступающем из кармана пиджака, на безупречно чистых руках, на манжетах рубашки и стрелках свежевыглаженных брюк, в них мелькала улыбка. Отец оглядывал себя как бы невзначай, но то, что он видел, ему нравилось, и он улыбался, а затем вновь напускал на себя строгость.
– Я ушел пораньше, – сказал Альберто. – У меня голова разболелась.
– Наверное, грипп, – сказала мать. – Ложись, Альберто.
– Нет, молодой человек, сначала мы немного поговорим, – сказал отец, помахивая табелем. – Я только что просмотрел вот это.
– По некоторым предметам дела неважнецкие, – сказал Альберто. – Но главное – закончить год.
– Помолчи, – сказал отец. – Не говори глупостей. Мать посмотрела на мужа с досадой.
– Такого в нашем роду еще не было. Я сгораю со стыда. Знаешь ли ты, сколько времени наша семья занимает первые места в школе, в университете, везде? Двести лет. Если бы твой дедушка увидел этот табель, он бы тут же умер.
– И моя семья тоже, – бойко вставила мать. – Что ты думаешь? Мой отец дважды был министром.
– Теперь этому пришел конец, – сказал отец, оставив ее слова без внимания. – Какой позор! Я не позволю, чтобы ты пачкал мое доброе имя. Завтра же начнешь заниматься с частным преподавателем и подготовишься к экзаменам.
– К каким экзаменам? – спросил Альберто.
– Поступишь в училище Леонсио Прадо. Интернат пойдет тебе на пользу.
– Интернат? – Альберто удивился.
– Мне не совсем нравится это училище, – сказала мать. – Он может там заболеть. В тех районах очень сыро.
– Ты хочешь, чтоб я учился с этим мужичьем?
– Что поделать, иначе ты не образумишься, – сказал отец. – У попов ты можешь дурака валять, а с военными тебе это не удастся. Кроме того, наша семья всегда славилась демократизмом. И вообще, порядочный человек везде останется порядочным. А теперь ложись спать. С завтрашнего дня засядешь за книги. Спокойной ночи.
– Куда ты идешь? – воскликнула мать.
– У меня важное дело. Не беспокойся. Я скоро вернусь.
– Несчастная я, – вздохнула мать, опуская голову.
«А когда нас отпустили, я решил сначала притвориться. „Поди сюда, Худолаюшка, хорошая моя собачка, поди сюда". И она подошла. Сама виновата: зачем поверила, если бы убежала, ничего б не случилось. Теперь мне ее жаль. А тогда, даже когда я в столовую ушел, так прямо себя не помнил от злости и ничуть ее не жалел. Она охромеет как пить дать. Открытая рана и то лучше – зажила, остался бы только шрам. Но крови не было, она даже голоса не подала. Правда, я зажал ей морду одной рукой, а другой начал закручивать лапу, словно курице голову отрывал. Больно ей было, я по глазам видел, очень больно. Вот тебе, помесь несчастная, не смей доводить меня, когда я в строю, будешь теперь знать. Я тебе не пес, никогда не кусайся при офицерах. А она дрожит, и все. Ну отпустил я ее, понял, что крепко ей досталось, всю ногу покалечил, она не могла стоять, все на бок валилась – встанет и упадет, встанет и упадет – и тихо так повизгивает. А меня подмывает всыпать ей еще. Вечером возвращался я с уроков, вижу, лежит на прежнем месте, и жалко мне ее стало. Я сказал ей: „Поди сюда, сука беспризорная, давай проси прощения". Она встала и сразу упала, два-три раза вставала, и все падала, и наконец стронулась с места на трех лапах, и воет, воет, очень больно, наверное. Да, здорово ей досталось – охромеет на всю жизнь. Стало жаль мне собаку, взял я ее на руки, хотел прощупать лапу, а она как завизжит, и я решил, что сломано там что-нибудь, лучше уж не трогать. Худолайка зла не помнит, стала лизать мне руку – это после всего, что я с ней сделал! – и уронила голову мне на руки, а я стал почесывать ей шею и живот. Только отпущу ее на землю, чтобы она пошла сама, она валится и головой мотает, не может сохранить равновесие на трех-то лапах и воет-заливается, видно, пошевельнуться не могла – в больной лапе отдавалось. Кава ее не любил, терпеть ее не мог. Он кидал в нее камнями, ногой бил исподтишка, я несколько раз подловил его. Все эти дикие – подлый народ, а уж Кава – дикарь из дикарей. Мой брат любит говорить: „Посмотри человеку в глаза. Отведет взгляд – значит, дикий". Мой брат их знает, недаром он работает на грузовике. В детстве я тоже мечтал быть, как он, шофером. Он два раза в неделю ездил в горы, в Аякучо, и возвращался только на следующий день, и так годами, и не помню, чтобы он хоть раз вернулся оттуда и не поносил дикарей. Пропустит несколько рюмок и сейчас же ищет, кому бы из них набить харю. Говорит, они его пьяного врасплох захватили, и думаю, это правда, иначе не смогли бы они его так разделать. Когда-нибудь я приеду в Уанкайо, узнаю, кто это сделал, и они еще наплачутся. „Послушайте, – сказал легавый, – здесь живет семья Валдивьесо?" – „Да, – говорю, – если вам надо Рикардо Валдивьесо", а мать схватила меня за волосы, втолкнула в дом, выступила вперед, глядит на легавого так это с недоверием и говорит: „На свете много разных Валдивьесо, мы за всех не в ответе. Мы люди бедные, но честные, сеньор полицейский. Вы, пожалуйста, не обращайте внимания, маленький он, сам не знает, что плетет". А мне-то было уже больше десяти, совсем я был не маленький. Легавый улыбнулся и сказал: „Да нет, Рикардо Валдивьесо ничего такого не натворил, его самого разделали под орех, и он лежит в больнице. Порезали его. Он просил известить семью". – „Посмотри, сколько денег осталось в миске, – сказала мать. – Надо будет купить ему апельсинов". Фрукты-то мы купили, да только зря тратились – он был весь забинтованный, одни глаза остались. Полицейский, тот с нами разговорился и все рассказал: „Ну и буйвол! Знаете, сеньора, где его порезали? В Уанкайо. А знаете, где его нашли? Недалеко от Чосита. Да, одно слово – буйвол! Он сел в свою машину и доехал до Лимы как ни в чем не бывало. Когда его нашли, машина стояла в стороне от шоссе, а он спал, голову на руль положил. Думаю, не так раны его подкосили, как вино. Вы бы видели его машину – вся липкая от крови. Всю дорогу из него, из буйвола, текло, вы уж простите, сеньора, а только он буйвол, каких мало. Знаете, что ему доктор сказал? „Нет, брат, не смог бы ты доехать сюда из Уанкайо в таком состоянии, ты бы на полдороге умер. Шутка ли – тридцать ножевых ран". И мать моя ответила: „Да, сеньор полицейский, точно такой же был его отец, один раз привезли его мне еле живого, не мог и слова выговорить, а все просил, чтобы я пошла за вином, сама же я его и поила из горлышка, вот какая у нас семья. Рикардо пошел в отца, на мою беду. Однажды тоже уйдет из Дому, и не будем знать, где он скитается, что делает". Потом хлопнула меня по шее и говорит: „А вот у этого отец был тихий, смирный, все дома сидел. С работы – домой, и всю получку мне приносил до медяшечки, а я ему выделяла на сигареты и на развлечения. Совсем не то что первый, сеньор полицейский, и спиртного почти что не брал в рот. Только вот старший мой, вот этот самый перевязанный, терпеть его не мог. Ну и намучился, бедняга! Рикардо тогда был совсем молодой. Как не придет вовремя домой – муженек мой несчастный весь трясется: знает, что пьяный заявится и начнет приставать: „А ну, где этот тип, который мне в отчимы лезет? Хочу с ним поговорить". Муж на кухне спрячется, а Рикардо и тут его найдет и давай гонять по всему дому. До того довел – выжил из дому. Что ж, тут и винить нельзя". Легавый ржал, как боров, а Рикардо ерзал в постели, бесился, что не может рта раскрыть, чтоб мать его не срамила. Мать дала легавому апельсин, а остальные мы взяли домой. А когда Рикардо поправился, он сказал: „Берегись этих диких – хуже их нету, ничего не сделают прямо, всегда по-шакальему, за спиной. Обождали, пока я напьюсь как следует – сами же и угощали, – и накинулись на меня. А теперь отобрали у меня права, и я не могу поехать в Уанкайо с ними расквитаться". Наверное, поэтому меня прямо от них тошнит. В школе-то их было немного, несколько человек, и то не чистых. Зато когда пришел сюда, прямо не поверил. Их здесь больше, чем креолов. Можно подумать, изо всех горных сел сюда спустились, черт бы их побрал, и все чистопсовые, вроде бедняги Кавы. В нашей группе их много, а уж Кава самый породистый. Одни волосы чего стоят! Трудно поверить, что у людей могут быть такие жесткие волосы. Думаю, он их даже стеснялся. Хотел уложить их, купил какой-то бриллиантин и давай мазать голову, чтобы волосы не торчали, все причесывал их и причесывал, рука небось уставала. Только, думает, уложил, как не тут-то было: встанет торчком один волос, за ним другой, потом пятьдесят и тысяча, особенно на висках, у них, у дикарей, там вроде как иглы, и сзади тоже, на затылке. Ну и донимали его за эти волосы и за бриллиантин, очень уж разило какой-то гнилью. Никогда не забуду, как мы ржали, когда он выйдет из умывалки, а башка так и блестит. Окружим его и вопим, считаем: „Раз, два, три, четыре". И не успеем сосчитать до десяти – волосы начинают подниматься; он терпит, зубы сожмет, а они поднимаются один за другим, и, как досчитаем до десяти, волосы торчат во все стороны, как у ежа иглы. Мучились они с этими своими волосами, опять-таки Кава больше всех – шевелюра начинается прямо над самыми бровями, не очень-то приятно, наверное, ходить без лба с этаким париком. Очень он, видно, от этого мучился. Однажды он решил сбрить волосы со лба, и кто-то его застал, – кажется, негр Вальяно. Вошел в комнату и крикнул: „Бежим скорей – Кава волосы на лбу сбривает, зрелище – не пожалеете". Мы побежали в учебный корпус к душевым – вон куда забился, чтобы никто его не видел, – видим: намылил лоб, будто бороду, и осторожно водит бритвой, чтобы не порезаться. Ух и раздразнили мы его – он чуть не взревел! В тот раз он и подрался с Вальяно, прямо там, в душевой. Здорово они схлестнулись, только негр сильней, дал ему как следует. А Ягуар сказал: „Послушайте, раз ему так мешают волосы, почему бы нам не помочь?" Только, по-моему, это не дело, Кава – член Кружка, но Ягуар, он такой – не упустит случая кого-нибудь уделать. Неф Вальяно вышел чистенький из драки и первый набросился на Каву, а потом и я, и когда мы прижали его как следует, Ягуар намылил весь его волосатый лоб, прихватил еще чуть не полголовы и давай брить. „Стой смирно, дикарятина, а то сам всадишь себе бритву в череп". У Кавы мышцы надувались под моими руками, а пошевельнуться он не мог, только смотрел на Ягуара и бесился. А Ягуар – жиг да жиг – сбрил ему полголовы, потеха, да и только. Потом Кава перестал дергаться, вытер с него Ягуар пену с волосами и вдруг сунул Каве все это в рыло: „Ешь, не бойся, вкусная пеночка, ешь!" А какой стоял хохот, когда он к зеркалу побежал! Кажется, никогда я так не смеялся, как в тот раз, когда Кава шел впереди нас по плацу с выбритой наполовину головой, а на второй половине волосы стояли торчком, а Писатель подпрыгивал и кричал: „Вот последний из могикан, надо сообщить по начальству!", и все подходили смотреть, и все над ним потешались, и его увидели два сержанта и тоже начали смеяться, и тогда ему ничего не оставалось, как самому захохотать. А после, когда построились, Уарина сказал: „Что с вами, болваны? Что вы гогочете, как идиоты? А ну, взводные, ко мне". А взводные: „Все в порядке, сеньор лейтенант, отсутствующих нет", а сержанты сказали: „Здесь у кадета из первого взвода наполовину выбрита голова", а Уарина сказал: „Ко мне этого кадета". Все так и покатились, когда дикарь стал навытяжку перед Уариной и тот приказал: „Снимите берет", и он снял. „Тихо, – сказал Уарина, – что за смех в строю?", но посмотрел на Кавину голову и тоже хихикнул. „Послушайте, что это значит?", а наш дикарь в ответ: „Ничего, сеньор лейтенант". – „Как так ничего, что это, по-вашему, военное училище или цирк?" – „Военное училище, сеньор лейтенант". – „Почему у вас голова в таком состоянии?" – „Сбрил волосы, жарко, сеньор лейтенант", и тогда Уарина засмеялся и сказал Каве: „Ах ты, черт! Наше училище не для кретинов! Пойдите в парикмахерскую, и пусть вас остригут наголо, так вам будет прохладнее. Кроме того, вы не выйдете отсюда, пока волосы не вырастут, как положено по уставу".