– Они очень молоды, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. – Старшим по шестнадцать лет, семнадцатилетних совсем мало. Они прожили вместе с ним три года. Как же им не волноваться?
   – Почему? – повторил полковник. – Что они говорят? Что делают? Откуда вы знаете, что они взволнованы?
   – Они не могут заснуть, сеньор полковник. Я обошел весь корпус. Кадеты лежат на койках и говорят об Аране.
   – Но ведь у нас запрещается говорить после отбоя! – крикнул полковник. – Как же так? Вы что, не знаете об этом, Гамбоа?
   – Я приказал молчать, сеньор полковник. Они не шумят, разговаривают вполголоса. Бормочут так, что слов не разобрать. Я приказал сержантам обойти все спальни.
   – Неудивительно, что на пятом курсе происходят подобные инциденты, – сказал полковник и снова сжал кулак; но кулак был маленький и белый и не вызывал страха. – Сами офицеры способствуют нарушению дисциплины.
   Гамбоа ничего не ответил.
   – Можете идти, – сказал полковник Кальсаде, Питалуге и Уарине. – Еще раз напоминаю: осмотрительность и молчание.
   Офицеры встали, стукнули каблуками и вышли. Звук шагов затих в конце коридора. Полковник сел в то кресло, где только что сидел Уарина, но тут же встал и принялся расхаживать по комнате.
   – Хорошо, – вдруг сказал он и остановился. – Теперь я хочу знать, что произошло.
   Капитан Гарридо посмотрел на Гамбоа и кивнул: «Говорите».
   – В сущности, сеньор полковник, все, что я знаю, занесено в рапорт. Я руководил продвижением на другом конце, на правом фланге. Я ничего не заметил, почти до самой вершины. В это время капитан уже нес кадета на руках.
   – А сержанты? – спросил полковник. – О чем они думали, когда вы руководили атакой? Что они, оглохли? Ослепли?
   – Они шли в арьергарде, сеньор полковник, согласно инструкции. Но они тоже ничего не заметили. – И, помолчав, добавил почтительно: – И это занесено в рапорт.
   – Но это же немыслимо! – воскликнул полковник, руки его взметнулись кверху, упали на объемистый живот и ухватились за ремень. Он сделал над собой усилие, чтобы успокоиться. – Как я могу поверить, что человека ранило и никто не заметил? Он, наверное, крикнул. Вокруг него были десятки кадетов. Кто-то должен знать!…
   – Нет, сеньор полковник, – сказал Гамбоа, – дистанция между кадетами была немалая. И перебежки делались быстро. Вероятно, кадет упал в тот момент, когда в цепи стреляли. Шум выстрелов заглушил его крик, если только он крикнул. В том месте трава высокая, и, когда он упал, она почти скрыла его. Те, что шли сзади, ничего не видели. Я опросил всю роту.
   Полковник повернулся к капитану:
   – А вы тоже витали в облаках?
   – Я наблюдал за продвижением сзади, сеньор полковник, – сказал капитан Гарридо и быстро заморгал; его челюсти перемалывали каждое слово, точно жернова. Он широко взмахнул рукой. – Цепи продвигались поочередно. Кадет, по всей вероятности, был ранен, когда вся цепь бросилась наземь. При следующем свистке он уже не смог встать и остался лежать в траве. Вероятно, он шел в цепи несколько позади остальных, и поэтому при новом броске его не заметили.
   – Все это очень хорошо, – сказал полковник. – Теперь скажите мне, что вы сами об этом думаете?
   Капитан и Гамбоа переглянулись. Наступило неловкое молчание, которое никто не решался прервать. Наконец негромко заговорил капитан:
   – Может быть, пуля вылетела из его собственной винтовки. – Он взглянул на полковника. – При падении спусковой крючок мог зацепиться за что-нибудь.
   – Нет, – сказал полковник. – Я только что говорил с врачом. Никаких сомнений: выстрел произведен сзади. Он получил пулю в затылок. Вы не дети и прекрасно знаете, что винтовки сами не стреляют. Эта версия годится только для родственников – во избежание осложнений. Настоящие виновники – вы. – Капитан и лейтенант слегка выпрямились в креслах. – В каком порядке вели огонь кадеты?
   – Согласно инструкции, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. – Огневая поддержка поочередно. Огонь был хорошо согласован с перебежками. Прежде чем скомандовать «огонь», я проверял, чтобы впереди идущая цепь была в укрытии, чтобы все как следует залегли. Я наблюдал за продвижением с правого фланга – оттуда лучше видно. На поле не было никаких естественных препятствий. Я держал роту под наблюдением все время. Не думаю, чтобы я совершил какую-нибудь ошибку.
   – За последний год мы повторили это упражнение больше пяти раз, сеньор полковник, – сказал капитан. – А пятый курс за все годы повторил его не меньше пятнадцати раз. Кроме того, они находились в условиях, еще более приближенных к боевым и сопряженных с большей опасностью. Я устанавливаю виды упражнений в согласии с учебным планом, составленным майором. Учения, не предусмотренные планом, не проводились никогда.
   – Все это меня не интересует, – медленно проговорил полковник. – Я хочу знать, в чем ошибка, какая оплошность привела к гибели кадета. У нас не казарма, сеньоры! Если солдат получит пулю в затылок, его хоронят, и дело с концом. Но ведь это школьники, маменькины сыночки. Может разгореться страшный скандал. А что если бы этот кадет оказался сыном генерала?
   – Я вот что думаю, сеньор полковник, – сказал Гамбоа. Капитан с завистью посмотрел на него. – Сегодня вечером я тщательно проверил все оружие. В большинстве это старые, малонадежные винтовки, да вы и сами это знаете, сеньор полковник. У одних сбита мушка или прицельная планка, у других разъеден канал ствола. Конечно, этого еще недостаточно. Но, может быть, один из кадетов неправильно установил прицельную планку и взял неверный прицел. Пуля могла в таком случае пойти в сторону. А кадет Арана, по несчастному стечению обстоятельств, занял невыгодную позицию, оказался плохо прикрытым. Конечно, это только гипотеза, сеньор полковник.
   – Пуля не упала с неба, – сказал полковник более спокойным тоном, как будто решение было наконец найдено. – Ничего нового вы мне не сказали. Пулю случайно пустил кто-то из лежащих в арьергарде. Но у нас не должно быть подобных случайностей! Завтра же свезите винтовки в оружейный склад. Пусть заменят все негодные. Вы, капитан, позаботьтесь о том, чтобы во всех ротах было сделано то же самое. Но не сейчас, пусть пройдет несколько дней. И прошу проявить величайшую осторожность: никому ни слова. Под угрозой находится честь училища и даже всей армии. К счастью, врачи оказались очень понятливыми. Они напишут соответствующее медицинское заключение – без гипотез. Мы поступим наиболее благоразумно, если поддержим версию, согласно которой во всем виноват сам кадет. Необходимо в корне пресекать всякие слухи, всякие комментарии. Вы поняли?
   – Сеньор полковник, – сказал капитан, – позвольте вам заметить, что ваша версия кажется мне более правдоподобной, чем версия лейтенанта.
   – Почему? – спросил полковник. – Почему она более правдоподобна?
   – Скажу больше, сеньор полковник. Я осмелюсь утверждать, что пуля вылетела из винтовки кадета. Пуля не может врезаться в землю, направляясь к мишеням, находящимся на возвышении. Вполне возможно, что кадет спустил курок случайно, при падении. Я собственными глазами видел, что кадеты совершенно не умеют падать. Никакой сноровки! А Арана всегда был слабым кадетом.
   – В конце концов, все возможно, – сказал полковник, окончательно успокоившись. – Все возможно на этом свете. А вы что улыбаетесь, Гамбоа?
   – Я не улыбаюсь, сеньор полковник. Извините, вам показалось.
   – Надеюсь, – сказал полковник, хлопая себя по животу и впервые улыбнувшись. – И пусть это послужит вам уроком. Пятый курс испортил нам много крови, сеньоры, особенно первый взвод. Всего несколько дней назад мы исключили кадета за кражу билетов – и при этом он разбил стекло, как гангстер из кинофильма. Теперь этот случай. Будьте осторожны в будущем. Я не хочу угрожать, сеньоры, поймите меня. Но я обязан выполнить свою миссию. Так же, как и вы. Заметьте, мы должны ее выполнить, как подобает военным, как подобает перуанцам. Без церемоний и сантиментов. Преодолевая любые преграды. Можете идти, сеньоры.
   Капитан Гарридо и лейтенант Гамбоа вышли. Полковник с важностью смотрел им вслед, пока они не скрылись за дверью. Тогда он почесал живот.
   «Как-то вечером, когда я возвращался из школы, Тощий Игерас сказал мне: „Ничего, если мы пойдем в другое место? Что-то не хочется в эту забегаловку"' Я сказал, что мне все равно, и он повел меня в какой-то бар на бульвар Саенс Пенья. Там было темно и грязно. Низенькая дверь у самой стойки вела в большую залу. Тощий Игерас поговорил немного с китайцем, который стоял за стойкой, – по-видимому, они хорошо знали друг друга, – и заказал ему пару рюмок, а когда мы выпили, он поглядел мне в глаза и спросил, такой ли я смелый, как мой брат. „Не знаю, – говорю. – Кажется, да. А что?" – „Ты должен мне около двадцати солей, – ответил он. – Верно?" У меня по спине будто ящерица пробежала – забыл, что все эти деньги он давал мне взаймы, и струсил: а что как потребует их сейчас? Но Тощий сказал: „Я с тебя сдирать не собираюсь. Просто я подумал, что ты уже мужчина и тебе деньги нужны. Я могу одолжить сколько нужно. Только сначала надо их достать. Хочешь помочь мне?" Я спросил, что я должен делать, и он ответил: „Дело опасное. Если боишься – считай, что я тебе ничего не сказал. Есть один такой дом, сейчас там никого нету. Это люди богатые, денег у них куры не клюют". – „Что, воровать зовешь?" – спросил я. „Да, – сказал Тощий Игерас. – Хотя и не нравится мне это слово. Они сами не знают, куда деньги девать, а ты гол как сокол, я тоже. Боишься? Я тебя не неволю. Откуда, думаешь, было столько денег у твоего братца? Твое дело маленькое". – „Нет, – сказал я. – Ты уж извини – не могу". Я не испугался, а просто все это было так внезапно, и, кроме того, я все думал, как же это я не догадался, что Тощий с братом – воры. Он больше ничего не сказал, спросил еще пару рюмок и угостил сигаретой. Анекдоты рассказывал. Каждый день он знал новые анекдоты и здорово рассказывал, строил разные рожи, изменял голос. А когда смеялся, так разевал рот, что видны были все зубы и горло. Я слушал его и тоже смеялся, но, видно, он заметил по моему лицу, что я все думаю о чем-то другом, потому что сказал: „Что это ты скис? Испугался, а? Считай – Ничего не было". И я сказал: „А если сцапают?" Он Перестал смеяться. „Все легавые – кретины и к тому же сами первые воры. А если накроют – что ж, будет скверно. Ничего не поделаешь, такова жизнь". Мне хотелось еще поговорить, и я спросил: „А сколько лет дадут, если поймают?" – „Не знаю, – говорит. – Смотря сколько денег найдут у тебя в кармане". И он рассказал, как однажды накрыли брата, когда он залез в один дом на Перле. Какой-то легаш проходил мимо, вынул пистолет, взял брата на мушку и говорит: „Пять шагов расстояния – и марш в участок, а то пулями прошью, ворюга". И будто брат захохотал как ни в чем не бывало и говорит ему: „Ты что, пьяный? Я к кухарке пришел, она меня ждет в постели. Не веришь – подойди обыщи, сам увидишь". Легавый остановился было, а потом его взяло любопытство, он и подошел. Приставил пистолет к его глазу и, пока шарил по карманам, приговаривал: „Попробуй только шелохнуться – глаз продырявлю. Если не умрешь, так окривеешь – лучше стой тихо". И вынул у него из кармана пачку ассигнаций. Мой брат засмеялся и говорит ему: „Ты парень свойский, и я не дурак. Бери себе деньги и отпусти меня, а к кухарке я зайду как-нибудь в другой раз". Легаш и говорит: „Пойду отолью тут за углом. Если будешь здесь, когда я кончу, заберу тебя в участок за подкуп должностного лица". Тощий Игерас рассказал еще, как однажды чуть не схватили их обоих около церкви Марии с Младенцем. Накрыли, когда они уже вылезали из дома, и один легаш засвистел, а они побежали по крышам. В конце концов они спрыгнули в сад, и брат вывихнул ногу и кричит: „Беги, я уже накрылся!" А Тощий Игерас не захотел бежать один и доволок брата до угла – там был железный мусорный ящик. Они залезли туда, друг к другу прижались и просидели там почти что без воздуха несколько часов, а потом сели на такси и поехали в Кальяо.
   После этого я не видел Тощего Игераса несколько дней и думал: „Вот и попался", но через неделю я встретил его на площади Бельявиста, и мы опять пошли к китайцу выпить рюмочку, покурить и поболтать. Он ни разу не заикнулся о том разговоре, и на другой день тоже, и в следующие дни ничего не говорил. Я каждый день ходил к Tepe готовить уроки, но больше не ждал ее у выхода из школы, потому что денег не было. Попросить у Тощего я не решался и по целым дням ломал голову, где бы достать несколько солей. Однажды в школе попросили нас купить новый учебник, и я сказал об этом матери. Она прямо взбесилась, стала кричать, что чудом добывает деньги на обед и что в следующем году я больше не пойду в школу, потому что мне уже тринадцать и пора самому зарабатывать. Помню, как-то в воскресенье тайком от матери пошел я к своему крестному. Шел больше трех часов, всю Лиму отмахал пешком. Стучать не стал, заглянул сперва в окно – не увижу ли его: боялся, что опять откроет его баба и соврет, как тогда. Но вышла не жена, а дочка, тощая такая и беззубая. Она сказал, что отец ушел в горы и вернется только дней через десять. Так я и не смог купить книжку, ну ничего, мне ребята одалживали, и я все же готовил уроки. Хуже всего было, что я не мог встречать Tepe у школы. Однажды вечером, когда мы сидели за уроками, а ее тетя ушла на минуту в другую комнату, она сказала: „Ты что-то перестал меня встречать". И я покраснел и сказал: „Я собирался пойти завтра. Ты всегда кончаешь ровно в двенадцать, да?" И в тот же вечер я отправился к Тощему Игерасу на площадь Бельявиста, но его там не было. Я решил, что он, должно быть, сидит в том баре на Саенс Пенье, и пошел туда. Народу было полно, дым стоял столбом, пьяные орали. Увидел меня китаец и крикнул: „Марш отсюда, сопляк!" А я сказал ему: „Мне надо видеть Тощего Игераса по важному делу". Тут китаец узнал меня и показал на заднюю дверцу. Большой зал был совсем переполнен, шум, гам – ничего не разберешь, женщины сидят за столом или на коленях у разных типов, а те облапят их и целуют. Одна схватила меня за лицо и сказала: „Что ты тут делаешь, карапуз?", а я ответил: „Заткнись, шлюха!", и она засмеялась, а пьяный мужик, который ее обнимал, сказал: „Сейчас получишь по шее – зачем обижаешь даму?" Тут появился Тощий. Он взял пьяного за руку и говорит: „Это мой двоюродный брат, кто его тронет – будет иметь дело со мной". – „Ладно, Игерас, только пусть не обзывает моих дам. Вежливым надо быть, особенно смолоду". Тощий Игерас взял меня за плечо и подвел к столу, за которым сидели трое мужчин. Я никого не знал, двое были креолы, а третий – индеец. Он представил меня как друга и велел принести бокал. Я сказал, что хочу поговорить с ним наедине. Мы зашли в уборную, и там я сказал ему: „Мне нужны деньги, Тощий, дай, Христа ради, пару солей". Он засмеялся и дал денег. А потом говорит: „Послушай, ты помнишь, о чем мы тогда толковали? Так вот, ты мне помоги. Ты мне нужен. Друзья должны помогать друг другу. Только один раз, идет?" И я ответил: „Идет, но только один раз и в счет моих долгов". – „Договорились, – сказал он. – Если дело выгорит – не пожалеешь". Мы вернулись к столу, и он сказал: „Разрешите представить вам нового коллегу". Все трое развеселились, обняли меня и стали со мной шутить. Тут к нам подошли две женщины, и одна начала приставать к Тощему. Она хотела его поцеловать, а индеец сказал: „Оставь его, ты лучше поцелуй этого малька". И она сказала: „С удовольствием". Все заржали, а она поцеловала меня в губы. Тощий Игерас отстранил ее и сказал мне: „А теперь иди. Больше не приходи сюда. Завтра в восемь вечера жди меня на Бельявиста у кино". Я ушел и старался думать только о том, что завтра пойду встречать Tepe, но ничего не выходило, слишком я был взволнован. Я воображал самое худшее – легавые сцапают нас, и меня отправят в исправительную колонию, и Tepe все узнает и не захочет больше слышать обо мне».
 
   Уж лучше бы в часовне было совсем темно. В слабом неровном свете свечей все выглядело слишком мрачно: на стенах, на плитках пола дрожали черные тени, уродливо повторявшие силуэты и движения, а выхваченные из мрака лица казались слишком суровыми, почти грозными. Кроме того, в часовне непрерывно и жалобно бормотал чей-то голос, повторяя без перерыва одно-единственное слово и сливая последний слог с первым в бесконечную цепь монотонных звуков. Этот голос тонким сверлом проникал в душу, ранил ее. Уж лучше бы женщина кричала, взывала бы к Богу и к Деве Марии, хватала бы себя за волосы, но нет: с той самой минуты, когда сержант Песоа привел их в часовню, разбил на две шеренги и поставил у стены по обеим сторонам гроба, это жалобное бормотание доносилось до них из дальнего придела, где стояли скамейки и исповедальни. Прошло немало времени, пока Песоа приказал взять на караул, и они поскорей это выполнили без шума, без воодушевления и начали различать другие голоса, почувствовали, что в часовне есть люди, кроме скорбящей женщины. На часы посмотреть они не могли – стояли по стойке «смирно», молча, в полуметре друг от друга. Самое большое, что они могли сделать, – это слегка повернуть голову, чтобы взглянуть на покойника; но им были видны только черная блестящая поверхность гроба и белые венки. Никто из стоящих у входа не подошел к гробу. Наверное, они уже подходили раньше и теперь стояли около женщины и старались утешить ее. Капеллан училища, против обыкновения – печальный, несколько раз проходил мимо них к алтарю, возвращался к притвору, подходил, наверное, к стоявшим там людям и опять шел к алтарю, опустив глаза, придавая молодому, цветущему лицу спортсмена приличествующее случаю выражение. Он ни разу не остановился у гроба и не посмотрел на него. Кадеты давно уже стояли там, у некоторых рука заныла от тяжести винтовки. И жара не очень мучила, хотя часовня была узкая, горели все свечи, а они стояли в суконных парадных формах. Многие взопрели, но не двигались: пятки вместе, левая рука у бедра, правая – сжимает приклад. Но они только совсем недавно стали такими строгими. Когда Уриосте, распахнув двери, глухо выкрикнул: «Холуй умер!» – и они увидели его искаженное от быстрого бега потное лицо, дрожащий рот, а позади, над плечом Уриосте, голову Писателя, смертельно бледного, с расширенными зрачками, кое-кто даже засмеялся. Не успели захлопнуться двери, как неописуемый голос Кудрявого пропел: «Наверно, он в ад попал, у-ух, мамочки!», а человека три засмеялись. Но это был не тот дикий, издевательский хохот, который, казалось, застывал в воздухе и держался сам по себе, отдельно от глоток, исторгавших его; это были короткие, невыразительные, беспомощные смешки. А когда Альберто крикнул: «Если кто-нибудь еще полезет с шуточками – ребра поломаю», его слова прозвучали в полной тишине – никто ему не ответил. Кадеты лежали на койках или стояли у шкафов, смотрели на изъеденные сыростью стены, на красные плитки пола, на беззвездное небо в окне, на хлопающие створки дверей в умывалке. Все молчали и почти не глядели друг на друга. Потом начали понемногу приводить в порядок шкафы, стелить постели, чинить походное обмундирование, перелистывать тетради, закурили. Постепенно завязались и разговоры, однако без шуток и без издевок и даже без обычной скабрезности. Все говорили вполголоса, как после отбоя, и о чем угодно, только не о смерти Холуя: просили друг у друга черных ниток, лоскутков, сигарет, записей, почтовой бумаги. И наконец осторожно, издалека, стараясь не затрагивать существа дела, стали спрашивать: «В котором часу он умер?», «Лейтенант Уарина сказал, что его хотели оперировать еще раз. Может, он умер во время операции?», «А на похороны мы пойдем?» Потом начались несмелые рассуждения: «Загнуться в его годы – хуже некуда», «Уж лучше бы там, на поле, ноги протянул. Шутка ли – целых три дня умирать», «И только два месяца оставалось до окончания, вот уж не повезло». Несколько человек мусолили все ту же тему, ни к кому не обращаясь, замолкая надолго. Остальные молчали, только кивали утвердительно. Потом раздался свисток, и все не спеша вышли из барака. Пересекли плац и спокойно встали где положено, не спорили за место в строю, мирно уступали друг другу, тщательно выровнялись и в довершение всего стали по стойке «смирно» без приказания. И за ужином почти не разговаривали: в громадной столовой они чувствовали на себе взгляды сотен кадетов и слышали, как псы шептались: «Вот эти – из его взвода, из первого», – и показывали на них пальцем. Они вяло и без всякого удовольствия прожевывали пищу. Когда вышли из столовой, отвечали односложно кадетам из других взводов или коротко огрызались, раздраженные их назойливостью. А вечером, в бараке, все окружили Арроспиде, и Вальяно сказал за всех: «Поди-ка ты к лейтенанту и скажи, что мы хотим встать в почетный караул». И, повернувшись к остальным, добавил: «Мне кажется, он все же был из нашего взвода и это наш долг». И никто не сострил, некоторые кивнули, другие сказали: «Конечно, конечно». Взводный пошел к лейтенанту, вернулся и велел надеть выходную форму, перчатки, кепи, почистить ботинки и через полчаса построиться с винтовками и примкнуть штыки, только оставить белые ремни. Потом они опять отправили Арроспиде к лейтенанту, сказать, что они хотят остаться в часовне на всю ночь, но лейтенант не разрешил. И вот теперь прошло уже больше часа, как они стояли там, слушали жалобы женщины, искоса поглядывали на стоявший в центре гроб, который казался пустым.
 
   Но он лежал там. Они окончательно в этом убедились, когда лейтенант Питалуга вошел в часовню, скрипя ботинками. Кадеты слушали этот скрип, пока лейтенант приближался, проходил перед ними, минуя пару за парой. С удивлением они увидели, что он направляется прямо к гробу. Вперив глаза ему в затылок, они следили за ним: он остановился, почти коснувшись одного из венков, опустил голову, слегка нагнулся, чтобы лучше видеть, и постоял так некоторое время; потом они невольно вздрогнули: одна рука его вдруг задвигалась и поднялась вверх, он снял кепи, быстро перекрестился, выпрямился, повернул к ним одутловатое лицо с пустыми глазами и прошел мимо них. Они видели, как он постепенно скрывается из виду, слушали удаляющиеся шаги, и опять зазвучали жалобно стоны невидимой женщины.
   Немного позже лейтенант Питалуга опять подошел к ним и прошептал всем на ухо, что можно опустить винтовки и стоять «вольно». Они повиновались. Вскоре ряды задвигались: кадеты потирали себе плечо и постепенно, почти незаметно, укорачивали расстояние, отделявшее их друг от друга. В рядах возник слабый говор, и от этого стало еще мрачней, еще печальней. Потом кадеты услышали голос Питалуги. Они сразу поняли, что он говорит с женщиной. По его голосу можно было догадаться, что он пытается говорить тихо и страдает, что это ему плохо удается. Он был убежден, что сила характера и мужество связаны в какой-то мере с мощной глоткой, и потому взял себе манеру говорить хрипло, басовито.
   Теперь, когда он старался говорить тихо, выходило одно кряканье, и они разбирали только имя Араны. Многие не сразу поняли, о ком идет речь, – тот, кто лежал в гробу, был для них Холуем. Женщина, по-видимому, не обращала на Питалугу внимания; она все стонала, а лейтенант смущался, умолкал время от времени, потом продолжал свою речь.
   «Что говорит Питалуга?» – спросил Арроспиде, не разжимая зубов и почти не шевеля губами. Он стоял во главе одной шеренги. Стоявший за ним Вальяно спросил Питона, Питон – следующего, и таким образом вопрос дошел до конца шеренги. Последний кадет, стоявший ближе всех к скамейкам, где Питалуга говорил с женщиной, сказал: «Рассказывает ей про Холуя». И стал повторять за лейтенантом каждую фразу, ничего не прибавляя и не убавляя, стараясь скопировать даже интонацию. Получалось примерно так: «Это был блестящий кадет, все его очень ценили, примерный товарищ, способный ученик, любимец преподавателей, все скорбят о его безвременной кончине, в его казарме царит унынье, он всегда одним из первых вставал в строй, был дисциплинированным, подтянутым, из него получился бы прекрасный офицер, преданный и храбрый, никогда не избегал опасности, в походах ему давались самые трудные поручения, и он их выполнял не колеблясь, беспрекословно; в жизни случаются несчастья, и надо уметь перебороть их; все офицеры, педагоги, кадеты разделяют горе семьи; сам полковник придет, чтобы лично выразить родителям свое соболезнование; его похоронят с почестями, весь пятый курс пойдет за гробом в парадной форме и с оружием, кадеты его взвода понесут венки и ленты; родина потеряла одного из своих сынов; теперь требуется выдержка и смирение; он войдет в историю училища и будет жить в сердцах новых поколений; семья может ни о чем не беспокоиться, училище возьмет на себя все расходы по проведению похорон, как только мы узнали о несчастье, немедленно были заказаны венки, венок полковника – самый большой». Пользуясь живым телеграфом, кадеты не пропустили ни одного слова, слушая в то же время непрерывные жалобы женщины. Временами слышались другие мужские голоса.
   Потом появился полковник. Они сразу узнали его птичьи шаги, короткие и торопливые. Питалуга и остальные замолчали, и жалобный голос женщины звучал теперь мягче, как бы отдалившись. Все напрягли внимание. Кадеты не взяли винтовки на плечо, но вытянулись, поставили пятки вместе, опустили руки вдоль черных кантов на брюках. Так, стоя навытяжку, они слушали пискливый голосок полковника. Он говорил еще тише, чем Питалуга, а живой телеграф прервал свою работу, так что только конец шеренги мог расслышать, что он говорит. Они не видели полковника, но хорошо представляли его таким, каким он бывал всегда на торжественных выступлениях, когда вытягивался перед микрофоном, окидывал всех гордым и самодовольным взглядом и поднимал руки вверх, будто хотел показать, что на ладонях ничего не написано. Теперь, наверное, он тоже говорил о ценности высоких моральных качеств, о военной жизни, которая воспитывает здоровых, деятельных людей, и о том, что дисциплина – основа всякого порядка. Они не могли его видеть, но хорошо представляли себе его чопорное лицо, маленькие пухлые руки, которые, наверное, мелькали перед покрасневшими глазами женщины, если только не отдыхали, ухватившись за ремень, опоясывавший великолепный живот. Они представляли его короткие ноги, широко расставленные, чтобы легче было выдержать тяжесть тела. Они угадывали, какие примеры он приводит, как поминает героев и мучеников войны за независимость [19] и войны с Чили [20], проливших во имя отечества свою благородную кровь. Когда полковник умолк, женщина уже не плакала. И часовня вдруг показалась совсем иной. Кадеты переглянулись, не зная, что делать. Но тишина длилась недолго. Полковник в сопровождении Питалуги и штатского в черном подошел к гробу, и все трое некоторое время смотрели на него. Полковник скрестил руки на животе, нижняя губа выступала вперед и закрывала верхнюю, а веки были полузакрыты: такое выражение он придавал лицу во всех трудных случаях. Лейтенант и мужчина в штатском стояли рядом с ним, штатский держал в руках белый платок. Полковник повернулся к Питалуге и что-то сказал ему на ухо, потом оба подошли к штатскому, и тот кивнул несколько раз. Затем все вернулись туда, вперед, поближе к алтарю. Тогда женщина опять начала стонать. Лейтенант приказал им выйти во двор, где второй взвод ждал своей очереди, но даже там, во дворе, они слышали ее стоны.