Он так сильно дрожал, что едва мог говорить.
   – Знаешь, в нашей семье так повелось, – продолжал он, – если что-то случается, этого уже не исправить – только не в нашей семье. Я всегда это замечал, – случившееся исправить невозможно.
   Они пересекли шоссе и направились к дому.
   – Знаешь, там, внизу, так холодно, тот мир не имеет границ, он разительно отличается от того, что есть на поверхности, ему нет конца – и ты удивляешься, как могло случиться, что столько людей живы, и спрашиваешь себя, почему мы находимся там, наверху. Ты уходишь? Мы ведь увидимся снова? Спокойной ночи и спасибо тебе. Огромное спасибо.
   Девушки еще немного постояли на берегу, надеясь, что что-то еще можно сделать. В небе ясно, с дерзкой яркостью, светила луна. Маленькие темные лодки сгрудились на воде, слышались голоса и приглушенные крики. Но все было тщетно.
   Как только вернулся Биркин, Гудрун отправилась домой.
   Ему поручили открыть водовод, начинавшийся на краю озера возле шоссе, по которому вода в случае необходимости подавалась на отдаленные шахты.
   – Пойдем со мной, – попросил он Урсулу, – когда закончим, я провожу тебя до дома.
   Он заглянул в коттедж работника, отвечавшего за водовод, и взял у него ключ. Они свернули с шоссе и через ворота прошли к озеру, где начинался огромный выложенный камнем канал, принимавший в себя потоки воды, и где под воду спускались каменные ступеньки. Сбоку от лестницы были створки шлюза, запиравшие водовод.
   Ночь была серебристо-серой и прекрасной, только разрозненные отзвуки беспокойных голосов нарушали ее тишину. Серое сияние лунного света дорожкой отражалось в озере, по которому с плеском двигались темные лодки. Но разум Урсулы больше ничего этого не воспринимал, ничто в мире теперь не имело для нее значения, все стало призрачным.
   Биркин зажал ключом железный рычаг, открывающий створки, и повернул его. Зубья начали медленно расходиться. Его белая фигура отчетливо виднелась в лунном свете – он, точно раб, все вращал и вращал рукоятку. Урсула отвела взгляд. Ей было невыносимо видеть, что он так упорно, напрягая все силы, работает ключом, наклоняясь и поднимаясь и вновь наклоняясь и поднимаясь, как самый настоящий невольник.
   И вскоре раздался громкий плеск воды, вытекающей из темной, поросшей деревьями низины, испугав ее до глубины души; этот плеск постепенно превратился в хриплый рев, а затем и в тяжелый грохот, с каким устремляется вниз огромная масса воды. Этот страшный, ни на минуту не прекращающийся грохот воды наполнил ночную тишину, и все остальное погрузилось в него, ушло на дно и затерялось. Урсула, казалось, едва не теряла сознание. Она прижала руки к ушам и взглянула на сияющую высоко в небе ласковую луну.
   – Пойдем отсюда, хорошо? – крикнула она Биркину, который стоя на ступеньках, смотрел на воду, проверяя, снижается ли ее уровень. Казалось, она зачаровывала его. Он взглянул на Урсулу и кивнул.
   Маленькие темные лодки подобрались ближе, на шоссе вдоль изгороди толпились зеваки, пришедшие посмотреть на происходящее. Биркин и Урсула отнесли ключ в коттедж, а затем пошли прочь от озера. Девушке не терпелось уйти. Она не могла больше слышать жуткий, давящий грохот несущейся по каналу воды.
   – Ты считаешь, они мертвы? – крикнула она во весь голос, чтобы он мог ее услышать.
   – Да, – ответил он.
   – По-моему, это ужасно.
   Он ничего не ответил. Они поднимались вверх по холму, уходя от шума все дальше и дальше.
   – Тебе ведь все равно, да?
   – Мне нет никакого дела до мертвых, – сказал он, – с того самого момента, когда они умирают. Но ужасно то, что они все еще пытаются цепляться за живых и не отпускают их.
   Урсула задумалась.
   – Конечно, – сказала она. – Сам факт того, что человек умер, немного значит, не так ли?
   – Да, – ответил он. – Нет никакой разницы от того, жива Диана Крич или нет.
   – Как это нет никакой разницы?
   – А разве это не так? Пусть лучше уж она будет мертва – тогда она будет казаться более живой. После смерти о ней будут говорить только хорошее. Останься она в живых, она бы продолжала метаться из стороны в сторону, никому не нужная.
   – Ты говоришь ужасные вещи, – пробормотала Урсула.
   – Нет! Я предпочитаю видеть Диану Крич мертвой. Ее жизнь была совершенно неправильной. А что касается молодого человека – бедняга – вместо долгой дороги он решил воспользоваться короткой. Смерть прекрасна – нет ничего лучше ее.
   – В то же время самому тебе умирать не хочется, – с вызовом бросила она ему.
   Некоторое время он молчал. А затем сказал изменившимся голосом, испугав ее такой переменой:
   – Мне бы хотелось, чтобы все закончилось – мне хотелось бы покончить с этим процессом умирания.
   – А ты еще не покончил? – нервно спросила Урсула.
   Они молча шли под деревьями. И тут он начал говорить, и слова его звучали медленно, как-то испуганно:
   – Существует жизнь, которая на самом деле есть смерть, и жизнь, которая не есть смерть. Я уже устал от жизни-смерти – от той жизни, которой мы живем. Но подошла ли она к концу, известно только Богу. Мне нужна любовь, похожая на сон, похожая на второе рождение, которая будет хрупкой, как только что появившийся на свет младенец.
   Урсула слушала внимательно, но в то же время пропускала все, что он говорил, мимо ушей. Она, казалось, сначала понимала, о чем он говорил, а затем отказывалась понимать. Она хотела слушать, но не участвовать в разговоре. Ей не хотелось делать то, что он пытался заставить ее сделать, ей хотелось руководствоваться только своими желаниями.
   – А разве любовь должна быть похожа на сон? – грустно спросила она.
   – Не знаю. В то же время она похожа и на смерть – а я очень хочу умереть в этой жизни – и одновременно она дает человеку гораздо больше, чем жизнь. Ты появляешься на свет, подобно нагому младенцу из утробы матери, – все старые преграды и старое тело исчезает, тебя окружает новый воздух, который ранее ты никогда не вдыхал.
   Она слушала и пыталась понять. Ей, как и ему, было отлично известно, что слова сами по себе ничего не значат, они всего лишь жест, всего лишь устраиваемая нами пантомима. И душой она поняла смысл его пантомимы и отшатнулась, хотя желание и бросало ее вперед.
   – Но, – мрачно сказала она, – разве ты не говорил, что тебе нужна вовсе не любовь, а что-то более широкое?
   Он смущенно обернулся. Ему всегда было неловко, когда ему приходилось что-то объяснять. А сейчас это нужно было сделать. Куда бы ты ни шел, если хочешь двигаться вперед, придется прокладывать себе путь. Иметь какие-то соображения и высказать их вслух, значит, проложить себе путь сквозь стены темницы подобно тому, как рождающийся младенец прокладывает себе путь из матки. С каждым новым движением он теперь выбирался из старой оболочки, – намеренно, сознательно, страстно борясь за свою свободу.
   – Мне не нужна любовь, – сказал он, – я не хочу ничего о тебе знать. Я просто хочу высвободиться из своей сущности, хочу, чтобы ты также отказалась от своей и чтобы мы обнаружили, насколько мы разные. Не стоит говорить, если ты устал и разбит. Ты начинаешь говорить как Гамлет, и слова кажутся неискренними. Верь мне только тогда, когда услышишь в моем голосе толику здоровой гордости и равнодушия. Когда я начинаю впадать в серьезный тон, я сам себе противен.
   – Почему ты не хочешь быть серьезным? – поинтересовалась она.
   Он подумал, а затем угрюмо ответил:
   – Не знаю.
   Они пошли дальше молча, как два чужих человека. Он был растерян и витал мыслями где-то далеко.
   – Разве не странно, – начала она, внезапно кладя руку на его локоть в порыве нежности, – что мы всегда говорим только в таком ключе! Похоже, в некотором смысле мы друг друга любим.
   – О да, – согласился он, – даже слишком сильно.
   Она беззаботно рассмеялась.
   – Тебе бы хотелось, чтобы все было по-твоему, так? – поддразнила она его. – Ты никогда бы не смог принять это на веру.
   Его настроение изменилось, он тихо рассмеялся, повернулся и обнял ее прямо посреди дороги.
   – Да, – мягко сказал он.
   Он медленно и ласково целовал ее лицо и лоб с нежной радостью, безгранично ее удивившей, но не пробудившей в ней ответа. Это были легкие и слепые, идеально-спокойные поцелуи. Она отстранялась от них. Они походили на странных мягких и неживых мотыльков, вылетавших из темных глубин ее души и садившихся ей на лицо. Ей стало неловко. Она отшатнулась.
   – По-моему, кто-то идет, – сказала она.
   Они посмотрели на темную дорогу и пошли дальше, в Бельдовер. И внезапно, чтобы он не счел ее глупой скромницей, она остановилась и крепко обняла его, притянула к себе и осыпала его лицо крепкими, острыми поцелуями страсти. Хоть он и становился другим человеком, но старая кровь взыграла в нем.
   «Не так, ну не так», – ныло его сердце, когда нежность и восхитительное оцепенение прошло, уступив место волне страсти, поднявшейся по телу и бросившейся ему в лицо в момент, когда она притянула его к себе. И вскоре в нем пылало только прекрасное безжалостное пламя страстного желания. Но под покровом этого пламени по-прежнему таилось мучительное томление по чему-то совершенно иному. Но и это вскоре прошло: теперь он вожделел ее с сильнейшей страстью, которая возникла так же неизбежно, как приходит смерть, и также беспричинно.
   Вскоре, удовлетворенный и разбитый, насытившийся и уничтоженный, он проводил ее и пошел домой, погрузившись в древнее пламя жаркой страсти, скользя во мраке подобно расплывчатой тени. Ему послышалось, что где-то там, в темноте, далеко-далеко, кто-то рыдал. Но какое ему было до этого дело? Разве было для него что-нибудь важнее этого восхитительного, наполняющего душу ликованием ощущения физической страсти, которая заново разгорелась в нем, как разгорается из углей костер? «Я чуть было не стал ходячим мертвецом, самым настоящим пустозвоном», – ликующе восклицал он про себя, проклиная другое существо в себе. Но несмотря на то, что оно стало совсем маленьким и забилось очень глубоко, оно все еще было живо.
   Когда он вернулся, люди все так же прочесывали озеро. Он остановился у воды и слушал, как Джеральд что-то говорит. Грохот воды сотрясал ночную тишину, луна светила ярко, холмы за озером потонули во мраке. Озеро постепенно мелело. В воздухе запахло сыростью обнажившихся берегов.
   А вверху, в Шортландсе, свет горел во всех окнах, говоря, что никто в доме не ложился спать. На пристани стоял старый доктор, отец пропавшего молодого человека. Он не говорил ни слова и только ждал. Биркин тоже стоял и наблюдал за происходящим, и вскоре одна из лодок привезла Джеральда.
   – Ты еще здесь, Руперт? – спросил он. – Никак не можем их найти. Видишь ли, там, под водой, чрезвычайно крутые откосы. Вода залегает между двумя отвесными склонами, к тому же дно разветвляется, поэтому Бог знает, куда их могло унести течение. Все не так просто, как с ровным дном. Вот и не знаешь, даст что-нибудь прочесывание или нет.
   – А тебе обязательно трудиться самому? – осведомился Биркин. – По-моему, тебе лучше отправиться в постель.
   – В постель! Боже мой, и ты думаешь, я смогу уснуть? Вот найдем их, тогда я отсюда и уйду.
   – Но люди найдут их и без твоего участия – чего ты уперся?
   Джеральд взглянул на Биркина, ласково положил руку на его плечо и произнес:
   – Не беспокойся за меня, Руперт. Если о чьем здоровье и нужно подумать, так только о твоем, не о моем. Как ты себя чувствуешь?
   – Сносно. Но ты же отнимаешь у себя жизнь – ты растрачиваешь самое лучшее, что в тебе есть.
   Джеральд помолчал, но вскоре сказал:
   – Растрачиваю? А что еще можно с ней делать?
   – Может, хватит уже? Ты насильно ввязываешься в этот кошмар и вешаешь самому себе на шею жернов, ужасные воспоминания. Уходи сейчас же!
   – Жернов из ужасных воспоминаний! – повторил Джеральд. Затем он вновь любовно положил руку на плечо Биркина. – Боже, как красочно же ты изъясняешься, Руперт!
   У Биркина упало сердце. Он до тошноты ненавидел свое умение красочно изъясняться.
   – Брось все. Пойдем ко мне… – предложил он ему настойчивым тоном, каким обычно уговаривают пьяного человека.
   – Нет, – хрипло отказался Джеральд, не снимая руки с плеча Биркина. – Большое спасибо, Руперт – с радостью зайду к тебе завтра, если хочешь. Ты же все понимаешь, да? Я хочу дождаться конца. Но я обязательно приду завтра, обязательно. Я бы лучше поболтал с тобой, чем занимался чем-то другим, уверяю тебя. Я обязательно приду. Ты много для меня значишь, Руперт, даже представить себе не можешь, как много!
   – Как же много я для тебя значу, если сам не могу этого представить? – раздраженно поинтересовался Биркин.
   Он всем телом ощущал лежащую на своем плече руку Джеральда. И ему не хотелось спорить. Он просто желал, чтобы это неприглядное отчаяние оставило, наконец, его друга.
   – Скажу тебе в другой раз, – хрипло произнес Джеральд.
   – Пойдем со мной сейчас – я настаиваю, – сказал Биркин.
   Повисло напряженное и искреннее молчание. Биркин спрашивал себя, почему его сердце билось так сильно. Затем пальцы Джеральда с силой впились в плечо Биркина, словно что-то сообщая ему, и он сказал:
   – Нет, я доведу дело до конца, Руперт. Спасибо тебе, я понял, что ты хотел сказать. Мы с тобой совершенно нормальные люди, знаешь ли.
   – Я-то может быть и нормальный, но вот про тебя такого не скажешь, раз ты тут слоняешься, – сказал Биркин. И пошел прочь.
   Тела погибших удалось поднять только на рассвете. Диана крепко обвила руками шею молодого человека и задушила его.
   – Она убила его, – сказал Джеральд.
   Луна скатилась по небосклону и, в конце концов, зашла. Воды в озере стало в четыре раза меньше. Обнажились неприглядные глинистые склоны, пахшие сыростью и стоячей водой. Над восточным холмом занималась заря. Вода в канале продолжала грохотать.
   Когда птицы свистом приветствовали наступившее утро, а холмы позади опустошенного озера озарились утренней дымкой, разрозненная процессия потянулась в Шортландс – люди несли на носилках тела погибших, Джеральд шел рядом, а позади, в полном молчании, седобородые отцы. В доме все были на ногах, ожидая вестей. Кто-то должен был пойти в комнату матери и все ей сообщить. Доктор же украдкой пытался вернуть к жизни своего сына, но вскоре силы его оставили.
   В то воскресное утро жители всех близлежащих деревень взволнованно перешептывались. Шахтеры и их домочадцы чувствовали себя так, словно эта трагедия
   коснулась их лично; они были потрясены и напуганы гораздо сильнее, чем если бы погиб кто-то из их среды. Такая трагедия, и в Шортландсе, самом знатном доме этого района! Одна из молодых хозяек, своевольная юная госпожа, без остановки танцевавшая на крыше парохода, утонула вместе с молодым доктором в самый разгар празднества! Куда бы шахтеры ни пошли в это воскресенье, разговоры были только про это несчастье. А во время воскресного обеда люди ощущали странный трепет. Казалось, ангел смерти кружит где-то поблизости, все чувствовали присутствие какой-то высшей силы. У мужчин были взволнованные, озабоченные лица, женщины смотрели серьезно, некоторые из них даже плакали. А детям всеобщее смятение поначалу даже нравилось. Воздух был перенасыщен чувствами, атмосфера была почти волшебной. Но все ли этим наслаждались? Всем ли пришлась по душе такая встряска?
   Гудрун снедало неистовое желание побежать к Джеральду и утешить его. Каждую минуту она размышляла, как будет лучше всего утешить его, какими бы словами она могла поддержать его. Она была потрясена и напугана, но не переставала думать о том, как она будет держать себя с Джеральдом, как будет играть свою роль. Вот что возбуждало ее больше всего – как она сыграет свою роль.
   Урсула была глубоко и страстно влюблена в Биркина, и все валилось у нее из рук.
   Любые разговоры о несчастном случае были ей совершенно безразличны, однако ее отстраненность со стороны вполне могла сойти за беспокойство. Она как можно чаще пыталась остаться наедине с собой и страстно желала увидеть его вновь. Ей хотелось, чтобы он пришел к ней в дом, – на меньшее она бы не согласилась, он должен был прийти только сюда. Она ждала его. Она целый день не выходила из дома, ожидая, что вот-вот он постучит в дверь. Едва ли не каждую минуту она машинально выглядывала в окно. Он придет.

Глава XV
Воскресный вечер

   День близился к концу, и жизненная сила капля за каплей вытекала из Урсулы, а вместо нее в душе девушки возникло чувство ужасной безнадежности. Ей казалось, что ее страсть умерла, истекая кровью, оставив вместо себя лишь пустоту. Она оцепенела, совершенно уничтоженная, и это ощущение было страшнее смерти.
   – Пусть хоть что-нибудь произойдет, – говорила она себе, как будто это были последние минуты ее жизни и на нее внезапно нашло прозрение, – иначе я умру. Моя жизнь кончена.
   Она сидела, подавленная, уничтоженная, погрузившись во мрак, который предвещал о скорой смерти. Она чувствовала, что ее жизнь с каждый мгновением приближалась к той самой черте, за которой зияла бездна и с которой оставалось только, подобно Сафо [29], прыгнуть навстречу неведомому.
   Мысль о неминуемой гибели одурманивала ее. Каким-то загадочным образом ее чувства давали ей знать, что смерть близка. Всю свою жизнь она руководствовалась стремлением выполнить свое предназначение, но сейчас ее путь подходил к концу. Она познала все, что должно было познать, испытала все, что ей суждено было испытать, для нее сейчас настала та горькая минута зрелости, когда ей оставалось только упасть с ветки в объятия смерти. Следовало выполнить свое предназначение до конца, узнать, как закончится это приключение. А следующая ступенька вела за грань смерти. Значит, так тому и быть! И эта мысль принесла покой ее душе.
   В конце концов, если человек выполнил свое предназначение, он умирает с легким сердцем подобно тому, как переспевший фрукт падает на землю. Смерть – это величайший финал, она позволяет познать высший пик жизни. Смерть естественным образом продолжает жизнь. И пока мы еще живы, мы это знаем. Так стоит ли думать о том, что там, за гранью? Никому не удавалось заглянуть дальше крайней точки. Достаточно уже того, что смерть – это величайшее явление, венец всему. Стоит ли задаваться вопросом, что будет после, если она сама нам неведома? Так пусть мы умрем, ведь смерть – это величайшее явление, венчающее собой все остальное, это еще один великий ключевой момент нашей жизни. Если мы застынем в ожидании, если мы помешаем этому процессу, то так и будем неловко топтаться перед закрытыми воротами, забыв о собственном достоинстве. Перед нами, как перед Сафо, лежит безграничное пространство. Там и закончится наше путешествие. Хватит ли у нас мужества продолжать его, не вырвется ли у нас крик: «Нет, я не могу»? Мы будем продолжать двигаться вперед, навстречу смерти, какой бы та ни была. Если человек знает, каким будет его следующий шаг, разве может страшить его тот, что будет за этим? Зачем задаваться вопросом, что будет после? Мы знаем, каким будет следующий шаг. Это будет шаг в объятия смерти.
   «Я должна умереть, я должна быстро умереть», – думала про себя Урсула, словно в экстазе, и эта мысль отчетливо, спокойно и со сверхъестественной уверенностью отпечаталась в ее сознании. Но где-то в глубине ее существа, где царил мрак, поднимались волны горьких рыданий и безнадежности. Но на них недолжно обращать внимание. Человек должен двигаться туда, куда ведет его несокрушимое присутствие духа, не следует останавливаться на полпути из-за страха. Никаких остановок, никакого малодушия. Если сейчас тобой владеет желание ступить в неизведанное, погрузиться в пучину смерти, разве можно лишить себя глубинных истин из-за подобных мелочей?
   «Так пусть все закончится», – говорила она себе. Она приняла решение. Она не собиралась лишить себя жизни – нет, этого она никогда бы не сделала, это было так страшно и гнусно! Она просто знала, каким будет ее следующий шаг. А следующий шаг вел в безграничное пространство смерти. Так ли это? Или же…
   Ее разум погрузился в забытье, она сидела у огня в какой-то полудреме. Но внезапно мысль возникла вновь. Темное безвоздушное пространство смерти! Сможет ли она погрузиться в него? О да, это ведь то же самое, что заснуть. Хватит с нее! До сих пор она терпела – ей удавалось выстоять. Теперь пришло время расслабиться, не нужно было больше сопротивляться.
   В каком-то душевном экстазе она поддалась, уступила и ее окутал мрак. И, погружаясь во тьму, она чувствовала, как раздирают ее тело невыразимые смертные муки, как оно содрогается в глубинных, чудовищных спазмах разложения, приносящих страдание, которое не в силах вытерпеть ни одно человеческое существо.
   «Неужели тело мгновенно чувствует то, что чувствует душа?» – задавалась она вопросом. И с ясностью, даруемой высшим знанием, она понимала, что тело – это всего лишь одно из проявлений духа, поскольку преобразование мирового духа есть также преобразование физического тела. Но так будет только до тех пор, пока человек не задается целью, пока он не абстрагируется от биения этой жизни, не сосредоточится на одном и не останется таким навсегда – отрезанным от жизни, скованным своей собственной волей. Уж лучше умереть, чем жить по инерции, жить жизнью, в которой нет ничего, кроме повторения пройденного. Умереть – значит перейти в неведомое. Умереть – значит испытать радость, испытать радость при мысли о том, что ты отдаешься на милость стихии, которая гораздо обширнее привычного нашему рассудку мира, а именно абсолютному неведомому. Вот это и есть радость. Но стыдно и унизительно человеку жить, словно механизм, замкнувшись в себе усилием собственной воли, быть существом, оторванным от непознанного. В смерти же нет ничего позорного. Позорна только жизнь, каждое мгновение которой ничем не заполнено, которой человек живет только по инерции. Жизнь и в самом деле может стать постыдным унижением для человеческой души. Но смерть – это не позор. Смерть, которая есть безграничное пространство, нам никогда не удастся запятнать.
   Завтра будет понедельник. Понедельник, начало еще одной школьной недели! Еще одной тягостной, бесплодной школьной недели, наполненной монотонными и отлаженными до автоматизма занятиями. Разве смерть не была бы намного желаннее? Разве она не во сто крат прекраснее и благороднее такой жизни? Жизни рутинной, лишенной глубинного смысла, утратившей всякую значимость. Как омерзительна жизнь, какой непередаваемый позор для человека жить в наше время! Гораздо пристойнее и чище было бы умереть. Эта до стыда унизительная рутинность бытия и ничтожность жизни по инерции выше человеческих сил. А в смерти, возможно, она сможет реализовать себя. Довольно. Разве это жизнь? На загруженных машинах не распускаются цветы, тот, чье существование, – сплошная рутина, не замечает неба, круговерть исключает созерцание пространства. А жизнь – это и есть сплошная круговерть, оторванное от реальности вращение по инерции.
   От жизни нечего ожидать – она одна и та же во всех странах и у всех людей. Единственным выходом становится смерть. На мрачный небосвод смерти можно смотреть с восторгом, подобный тому, что ощущают дети, когда выглядывают из окна класса наружу, где царит полная свобода. Но ребенок становится взрослым и понимает, что душа заперта на замок в этом жутком, огромном здании под названием жизнь, из которого только один выход – смерть.
   Но какая отрада! Как приятно думать, что как бы человечество не старалось, ему не удалось овладеть царством смерти, уничтожить его. Море превратилось в смертоносную тропу и грязный торговый путь, его разодрали на клочки не хуже городской земли, каждый дюйм которой усыпан мусором. Небо тоже стало чьей-то собственностью, его поделили, и у каждого куска появился свой владелец. Была нарушена неприкосновенность воздуха – люди поднимались в него и вели в нем боевые действия. Они не пощадили ничего, повсюду выросли утыканные копьями стены и теперь осталось лишь ползти и ползти между ощерившимися стенами по жизненному лабиринту, униженно преклонив колени.
   Но в огромном, мрачном, безграничном царстве смерти человечество потерпело крах. Хватит и того, что они, эти всеядные божки, натворили на земле. Но царство смерти смогло отразить их наступление, перед ее лицом они вдруг съеживались и обретали свой изначально пошлый и глупый вид.
   Как прекрасна, как великолепна и безупречна смерть, с каким удовольствием можно предвкушать ее! В океане смерти можно будет смыть с себя всю ложь и позор, и грязь, в которых человек увяз здесь, на земле, окунуться в резервуар истинной чистоты и с радостью освежиться, и стать выше рассудочного познания, выше любых вопросов, выше любого унижения. Предвкушение совершенной смерти многое дает человеку. Как прекрасно, что осталась эта точка, этот идеальный, лишенный человеческого присутствия иной мир, о котором только и осталось сегодня мечтать!
   Какова бы ни была жизнь, она не может лишить нас смерти, равнодушного, божественного небытия. Так давайте не будем мучать себя вопросами о том, что можно обрести в смерти и чего в ней обрести нельзя. Знание – это прерогатива разума, умирая же, мы лишаемся его, как лишаемся всех человеческих качеств. Но радость, охватывающая нас при этом, компенсирует всю горечь знания и омерзительность нашей человечности. В царстве смерти мы перестаем быть людьми и лишаемся способности познавать. Вот что мы получаем после своей смерти и мы предвкушаем это, как старший сын предвкушает наследство, которое должно перейти к нему после смерти отца.