Он взял для них сани, и они покатились между горами ослепительного снега, который обжигал их начинавшие привыкать лица, смеясь, извергая беспрестанную череду острот, шуток и многоязычных словесных сплетений. Эти сплетения были для них живыми существами, они были невероятно счастливы, обмениваясь разноцветными клубками юмора и замысловатых фраз. Во время этой игры их сущности играли яркими красками, им нравилось шалить. И они хотели, чтобы их отношения оставались на уровне игры: поистиневосхитительной игры.
   Лерке не относился к катанию на санках слишком уж серьезно. Он не вкладывал в это душу в отличие от Джеральда. И Гудрун это нравилось. Она устала, как же она устала от нарочитого пристрастия Джеральда к физическому движению! Лерке позволял саням нестись невероятно быстро и весело, подобно летающему листу. На повороте же он сделал так, что и она, и он упали в снег, а затем они, в целости и сохранности, поднялись с впивающейся в тело белой земли, смеясь и резвясь, точно пикси. Она знала, что он будет отпускать свои ироничные, игривые ремарки, даже если попадет в ад – если у него, конечно, будет настроение. И это невероятно ей импонировало. Казалось, она возносится над чудовищной действительностью, над монотонностью общепринятых условностей.
   Они резвились, пока не зашло солнце, веселясь с легким сердцем и забыв о времени. И вдруг, когда маленькие санки со страшной скоростью скатились к основанию склона и было решено отдохнуть:
   – Смотри-ка! – внезапно сказал он и достал откуда-то огромный термос, пакет вафель «Keks» и бутылку шнапса.
   – О, Лерке, – воскликнула она. – Какая чудесная идея! Что за comble de joie, правда! А что такое шнапс?
   Он посмотрел на бутылку и рассмеялся.
   – Heidelbeer! [117]– сказал он.
   – Нет! Из черники, добытой из-под снега. Он выглядит так, как будто его сделали из снега. А ты, – она нюхала и нюхала бутылку, – ты чувствуешь запах черники? Разве это не прекрасно? Пахнет именно так, как должна пахнуть черника из-под снега.
   Она слегка постучала ногой по снегу. Он встал на колени, свистнул и приложил ухо к снегу. И когда он это сделал, в его темных глазах, устремленных на нее, загорелись искорки.
   – Ха-ха! – рассмеялась она, и от того, как замысловато он передразнил ее цветистые фразы, ей сразу же стало тепло.
   Он всегда поддразнивал ее, подсмеивался над ее манерами. Но поскольку он, передразнивая ее, смотрелся намного глупее, чем она в очередной своей выходке, она просто смеялась и чувствовала себя свободной.
   Она слышала, что их голоса, его и ее, звенели в морозном неподвижном сумрачном воздухе, как серебряные колокольчики. Каким прекрасным, каким поистинепрекрасным было это серебристое уединение, какой чудесной была их игра!
   Она потягивала горячий кофе, аромат которого витал вокруг них в холодном воздухе так, как витают вокруг цветов жужжащие пчелы, пила маленькими глоточками Heidelbeerwasser [118], лакомилась холодными, сладкими вафлями с кремом.
   Какой вкусной была еда! Как великолепно все пахло и звучало, каким чудесным все было на вкус здесь, в этой полной тишине, заполненной лишь снегом и наступающими сумерками.
   – Ты завтра уезжаешь? – донесся до нее его голос.
   – Да.
   Последовала пауза, во время которой вечер окутал своей молчаливой, звенящей мертвенной бледностью бескрайние выси, бесконечность, до которой было рукой подать.
   – Wohin?
   Хороший вопрос – wohin? Куда? Wohin? Какое восхитительное слово. Ей не хотелосьотвечать. Пусть это слово вечно звенит.
   – Не знаю, – сказала она, улыбаясь ему.
   Его лицо также осветилось улыбкой.
   – Никто не знает, – сказал он.
   – Никто не знает, – повторила она.
   Повисла пауза, во время которой он быстро поедал вафли, как кролик поедает траву.
   – Но, – рассмеялся он, – билет-то у тебя куда?
   – О Боже! – воскликнула она. – Нужно же взять билет.
   Это был удар. Она видела себя возле окошка кассы на станции. Но вот у нее появилась мысль, которая принесла ей облегчение. Она свободно вздохнула.
   – Но ехать-то необязательно, – воскликнула она.
   – Именно, – сказал он.
   – Я имею в виду, что необязательно ехать в то место, что указано в билете.
   Это было неожиданное решение. Можно взять билет, чтобы не ехать в указанное место. Можно сойти с поезда и отклониться от заданного направления. От определенной точки в пространстве. Это идея!
   – Тогда возьми билет до Лондона, – сказал он. – Туда никогда не стоит ехать.
   – Точно, – ответила она.
   Он налил немного кофе в жестяную крышку от термоса.
   – Ты скажешь мне, куда поедешь? – спросил он.
   – Честно и откровенно, – призналась она, – я не знаю. Все зависит от того, в какую сторону подует ветер.
   Он вопросительно посмотрел на нее, а затем сложил губы трубочкой, точно Зефир, и подул в сторону.
   – Он дует в направлении Германии, – сказал он.
   – Похоже, что да, – рассмеялась она.
   Внезапно они увидели, что к ним приближается расплывчатая белая фигура. Это был Джеральд. Сердце Гудрун подскочило от внезапного, глубокого страха. Она поднялась на ноги.
   – Мне сказали, что ты здесь, – раздался голос Джеральда, словно трубный глас, в беловатой сумеречной дымке.
   – Мария!Ты появляешься как привидение, – воскликнул Лерке.
   Джеральд не ответил. Он казался им сверхъестественным существом, призраком.
   Лерке встряхнул термос – и перевернул его. Оттуда вытекло лишь несколько коричневых капель.
   – Кончился! – сказал он.
   Джеральд видел странную маленькую фигуру немца отчетливо и ясно, словно через бинокль. И она вызывала в нем крайнее отвращение, он хотел, чтобы она исчезла.
   Тут Лерке потряс коробку с вафлями.
   – Но вафли еще остались.
   Не вставая с саней, он протянул руку и передал их Гудрун. Она неуклюже приняла коробку и взяла одну вафлю. Он бы предложил их и Джеральду, но было очевидно, что Джеральд не хотел, чтобы ему их предлагали, поэтому Лерке нерешительно отставил коробку в сторону. А потом поднял бутылку и посмотрел через нее на свет.
   – И есть немного шнапса, – сказал он себе под нос.
   Затем внезапно он галантным движением поднял бутылку – странная гротескная фигура – потянулся к Гудрун и сказал:
   – Gn?diges Fraulein, – обратился он к Гудрун, – wohl...
   Раздался звук удара, бутылка отлетела в сторону, Лерке упал навзничь, и все трое замерли, охваченные разными, но одинаково сильными чувствами.
   Лерке посмотрел на Джеральда с дьявольской усмешкой на коричневом лице.
   – Отличный удар! – сказал он с насмешливой демонической дрожью. – C’est le sport, sans doute.
   В следующее мгновение он уже, смеясь, сидел на снегу – кулак Джеральда ударил его в челюсть. Но Лерке собрался, встал, дрожа, пристально посмотрел на Джеральда, и хотя его тело было слабым и хилым, в глазах горела дьявольская ухмылка.
   – Vive le h?ros, vive...
   Тут он весь обмяк, потому что Джеральд, охваченный черной яростью, налетел на него, и ударом кулака в челюсть, вновь свалил его, отбросив в сторону, точно куль соломы.
   Но Гудрун подступила к нему. Она высоко подняла сжатую в кулак руку и опустила ее вниз, с силой ударив Джеральда по лицу и груди.
   Он несказанно удивился, словно небеса разверзлись над ним. Его душа раскрылась широко, очень широко, чувствуя удивление и боль. Его тело рассмеялось, повернулось к ней, протянув сильные руки, чтобы, наконец, сорвать плод своего желания. Наконец-то его желание будет утолено!
   Он сжал руками горло Гудрун – его руки были твердыми и невообразимо властными. А ее горло было таким прекрасно, таким восхитительно мягким. Кроме того под кожей чувствовались ускользающие жилки, поддерживающие ее жизнь. Это должно быть уничтожено, он может это уничтожить. Какое блаженство! О, какое блаженство, какое, наконец, наслаждение!
   Его душа наполнилась ликованием утоленной страсти. Он смотрел, как последние искорки сознания покидают ее раздувшееся лицо, наблюдал, как закатились ее глаза. Какая же она уродливая! Какое блаженство, какое удовлетворение! Как прекрасно, о, как прекрасно это наконец-то дарованное ему Богом наслаждение! Он не чувствовал, что она сопротивляется и борется. Борьба станет ее последним порывом страсти в его объятиях! Чем сильнее она боролась, тем сильнее била его дрожь восторга, пока не наступил критический момент, пока борьба не достигла своей высшей точки – она перестала сопротивляться, движения становились все спокойнее, она постепенно замирала.
   Лерке, лежавший на снегу, пришел в себя, но он был слишком оглушен, слишком разбит, чтобы подняться. Но в его глазах светился разум.
   – Monsieur! – сказал он тонким возбужденным голосом: – Quand vous aurez fini... [119]
   Джеральда захлестнула волна презрения и отвращения. Отвращение тошнотворной волной пронзило его. О, что же он делает, как же низко он пал! Как будто она была дорога ему настолько, что он мог убить ее, что ее кровь была бы на его совести!
   Его тело охватила слабость – страшная расслабленность, он словно обмяк, лишился сил. Инстинктивно он ослабил хватку, и Гудрун упала на колени. Нужно ли ему видеть, нужно ли ему все это знать?
   Ужасающая слабость поселилась в нем, его суставы будто превратились в желе. Он пошел, качаясь, словно подхваченный ветром, развернулся, и все также качаясь, направился прочь.
   «Нет, не нужно мне это!» – так говорило в его душе отвращение, когда он, слабый, уничтоженный, брел вверх по склону, только сворачивая в стороны, чтобы на что-нибудь не наткнуться.
   – С меня достаточно. Я хочу спать. Хватит.
   Головокружение полностью поглотило его существо.
   Он был слаб, но отдыхать ему не хотелось, ему требовалось идти вперед и вперед, навстречу своему концу. Не останавливаться, пока он не найдет свою смерть, – это единственное желание все еще горело в его душе. И он все брел и брел вперед, ничего не видя, охваченный слабостью, ни о чем не задумываясь, брел, пока у него еще оставались силы.
   Сумерки зажгли небо странным, призрачным голубовато-розовым светом, на снег опускалась холодная голубая ночь. Внизу, в долине, на огромной снежной подушке виднелись две маленькие фигурки: Гудрун, не поднимавшаяся с колен, словно человек, которому вот-вот отрубят голову, и Лерке, сидящий прямо рядом с ней. И все.
   Джеральд, спотыкаясь, ковылял вверх по заснеженному склону в синеватой тьме, постоянно вверх, инстинктивно вверх, хотя сил у него почти не осталось. Слева возвышался крутой склон с черными скалами, осыпавшимися камнями и белыми снежными прожилками, то тут, то там пересекавшими черную породу. Но не было слышно ни одного звука, все застыло в молчании.
   Чтобы только усложнить его задачу, справа над его головой светил маленький яркий кружок луны, вызывающий боль яркий кругляшок, который всегда был на своем месте, неизменно, от которого нельзя было убежать. Ему так хотелось добраться до конца – он больше не мог терпеть. Но сон не наступал.
   Ему было больно, но он все шел вперед; иногда ему приходилось пересекать изгиб черной скалы, с которого ветер сдул весь снег. Он боялся упасть, он очень боялся упасть. А высоко на перевале носился ветер, который едва не опрокинул его своим тяжелым, сонным ледяным дыханием. Только конец ждал его не здесь, он должен был идти вперед. Необъяснимая дурнота не позволяла ему стоять на месте.
   Взобравшись на один гребень, он увидел впереди нечто еще более высокое. Выше, еще выше! Он знал, что он идет по лыжному следу туда, где сходились все склоны, где стояла Мариенхютте, а на другой стороне был спуск. Но он этого не осознавал. Он просто хотел идти, идти вперед, пока еще мог двигаться, не останавливаться, – вот и все, идти, пока все не кончится. Он полностью утратил чувство расстояния. И однако же остатки инстинкта самосохранения заставляли его ноги выискивать лыжню, по которой недавно он ехал.
   Он поскользнулся и скатился по какому-то склону. Это его испугало. У него не было альпенштока, не было вообще ничего. Но благополучно скатившись на землю, он поднялся и пошел дальше, туда, где тьму озарял свет. Было холодно, как в могиле. Он шел между двумя гребнями по впадине. Он повернул. Карабкаться ли ему на другой гребень или идти вдоль впадины? Какой хрупкой была нить его жизни! Пожалуй, он будет карабкаться. Снег затвердел и это было просто. Он шел дальше. Вот там что-то торчит из снега. Он подошел поближе, с мрачным любопытством.
   Это было наполовину засыпанное снегом распятие – маленькая фигурка Христа, прикрепленная к шесту под маленькой покатой крышей. Он отшатнулся. Кто-то хочет убить его! Он всегда страшно боялся, что его убьют. Но этот ужас исходил извне, это словно был его собственный призрак. Но стоит ли бояться? Это должно было случиться. Быть убитым!
   Он в ужасе огляделся вокруг, посмотрел на снег, качающиеся, бледные, призрачные склоны верхнего мира. Ему суждено быть убитым, он понимал это. Наступил момент, когда смерть подобралась совсем близко – и бежать было некуда.
   Господи Иисусе, так тому и быть, Господи! Он почувствовал удар, он понял, что его убивают. Как в тумане он побрел вперед, подняв руки вверх, словно чтобы почувствовать, что произойдет – он ждал момента, когда можно будет остановиться, когда все закончится. Конец еще не наступил.
   Он пришел к пологому оврагу, полному снега, окруженному склонами и отвесами, и из этого оврага лыжня вела наверх, к вершине горы. Но он рассеянно брел и брел, и вдруг поскользнулся и полетел вниз. Он почувствовал, как что-то надломилось в его душе, и он мгновенно погрузился в сон.

Глава XXXII
Exeunt [120]

   Когда на следующее утро тело принесли в гостиницу, Гудрун заперлась в своей комнате. Она смотрела из окна, как мужчины возвращаются по снегу со своей ношей. Она сидела и не замечала хода времени.
   В дверь постучали. Она открыла. На пороге появилась женщина, которая тихо и, о! слишком уж благоговейно сообщила ей:
   – Сударыня, они нашли его!
   – Il est mort? [121]
   – Да, уже много часов.
   Гудрун не знала, что сказать. Что она должна была говорить? Что она должна была чувствовать? Как должна была вести себя? Какой реакции ожидали от нее окружающие? Она совершенно растерялась.
   – Благодарю вас, – сказала она и закрыла дверь. Женщина уходила совершенно оскорбленная. Ни словечка, ни слезинки – ха! Какая Гудрун все же холодная и равнодушная женщина!
   Гудрун, бледная и безучастная, не выходила из своей комнате. Как она должна была себя вести? Она не могла залиться слезами и устроить сцену. Она не могла изменить саму себя. Она недвижно сидела, не желая никого видеть. Ее единственным желанием было избегать всего, что напоминало бы ей о случившемся. Урсуле и Биркину она послала длинную телеграмму.
   Однако после полудня она внезапно бросилась искать Лерке. Она с опасением покосилась на дверь комнаты, которую занимал Джеральд. Ни за какие сокровища этого мира не вошла бы она туда.
   Лерке в одиночестве сидел в салоне. Она направилась прямо к нему.
   – Это ведь не так, да? – спросила она.
   Он поднял на нее глаза. Едва заметная грустная улыбка искривила его губы. Он пожал плечами.
   – Что не так? – переспросил он.
   – Мы же его не убивали? – настаивала она.
   Ему было неприятно, что она подошла к нему вот так. Он вновь устало пожал плечами.
   – Так уж случилось, – сказал он.
   Она смотрела на него. Он сидел, раздавленный и растерянный, опустошенный и безразличный ко всему, как и она сама. Боже! Какая бессмысленная трагедия! Какая бессмысленная!
   Она вернулась в свою комнату и стала дожидаться Урсулу и Биркину. Ей хотелось уехать, всего лишь уехать. Разум и чувства не вернутся к ней, пока она будет привязана к этому месту.
   День прошел, наступило завтра. Она услышала скрип саней, увидела выходящих из них Урсулу и Биркина и втянула голову в плечи.
   Урсула сразу же поднялась к ней.
   – Гудрун! – воскликнула она, и слезы потоками устремились по ее щекам. Она обняла сестру. Гудрун уткнулась лицом в плечо Урсулы, но ничего не могла поделать с холодной дьявольской иронией, заморозившей ее душу. «Ха-ха! – подумала она. – Вот так и следует себя вести».
   Но она не могла рыдать, и при виде ее холодного, бесстрастного, бледного лица Урсуле тоже вскоре расхотелось плакать.
   – Вам очень не хотелось снова сюда тащиться, да? – через какое-то время спросила Гудрун.
   Урсула взглянула на нее с недоумением.
   – Я об этом не задумывалась.
   – Я чувствую себя последней гадиной из-за того, что заставила вас сорваться с места, – объяснила Гудрун. – Просто я не могу никого видеть. Это выше моих сил.
   – Да, – сказала Урсула и холодок пробежал по ее спине.
   Раздался стук и в комнату вошел Биркин. Его лицо было бледным и лишенным всякого выражения. Гудрун поняла, что он обо всем знает. Он протянул ей руку и сказал:
   – В любом случае, это путешествие подошло к концу.
   Гудрун испуганно взглянула на него.
   Все трое замолчали, потому что говорить было не о чем. Через некоторое время Урсула вполголоса спросила:
   – Ты видел его?
   Он метнул на Урсулу пристальный, холодный взгляд и не потрудился ответить.
   – Так видел? – повторила она.
   Он посмотрел на Гудрун.
   – Это твоя работа? – спросил он.
   – Нет, – ответила она. – Вовсе нет.
   При мысли, что ей придется что-то объяснять, ее сердце сжималось от отвращения.
   – Лерке говорит, что Джеральд подошел к вам, когда вы с ним сидели в санях у подножья Рудельбана, что вы поссорились и Джеральд ушел. О чем был спор? Лучше мне узнать об этом, тогда я смогу уладить все с властями, если понадобится.
   Гудрун, бледная, как мел, посмотрела на него детскими глазами, не в силах вымолвить ни слова.
   – Это даже нельзя назвать ссорой, – сказала она. – Он подрался с Лерке и оглушил его, он едва меня не задушил, а потом ушел.
   Про себя же она думала:
   «Вот тебе пример вечного треугольника!». Она насмешливо отвернулась, потому что знала, что в борьбе участвовали Джеральд и она, а присутствие третьего человека было всего лишь случайностью – возможно, эта случайность была неизбежной, но она все же оставалась случайностью. Но пусть они считают это обычным любовным треугольником, триединством ненавидящих друг друга людей. Так им будет легче.
   Биркин ушел, держась холодно и отстраненно. Но она знала, что он поможет ей, что он будет рядом до конца. На ее губах заиграла легкая презрительная улыбка. Пусть он все организует, раз уж он так хорошо умеет заботиться о людях.
   Биркин вновь пошел туда, где лежал Джеральд. Он любил его. В то же время безжизненное тело вызывало у него одно только отвращение. Оно было таким пассивным, таким мертвенно-холодным, настоящим трупом, что все тело Биркина сковало холодом. Но он заставлял себя стоять и смотреть на замерзший труп, бывший некогда Джеральдом.
   Это было замерзшее мужское тело. Биркину припомнился превратившийся в ледышку кролик, которого он некогда нашел на снегу. Когда он его поднял, то почувствовал, что зверек жесткий, как подсушенная доска. А теперь таким был Джеральд, неподвижный, как камень, поджавший колени, точно собираясь спать, но ужасающая жесткость уже была сильно заметна. Это наполнило его душу ужасом. В комнате нужно затопить, тело нужно разморозить. Когда они будут выпрямлять ему ноги, те треснут, как стекло или как дерево.
   Он протянул руку и прикоснулся к мертвому лицу. И большой, обширный заледеневший кровоподтек, словно язва, пронзил его доброе сердце. Он спрашивал себя, может, он тоже замерзает, замерзает изнутри. В коротких светлых усах, под недвижными ноздрями, дыханье, дарующее жизнь, превратилось в льдинку. Неужели это был Джеральд?
   Он вновь прикоснулся к острым, едва ли не сверкающим белокурым волосам обледеневшего трупа. Они, волосы, были холодны как лед, они почти жалили. Сердце Биркина начало замерзать. Он любил Джеральда. А теперь он взирал на его красивое лицо с кожей странного цвета, на маленький, изящный вздернутый нос и мужественные скулы, теперь он видел, что они стали похожими на кусок льда – но он все равно любил их. О чем должен он был думать, что чувствовать? Его мозг постепенно замерзал, кровь была еще не льдом, но уже и не жидкостью. Такой страшный холод, тяжелый, разъедающий холод давил на его руки снаружи, но еще более жуткий холод рождался внутри него, в его сердце и душе.
   Он отправился на заснеженные склоны, чтобы посмотреть на то место, куда пришла смерть. В конце концов он дошел до огромной ложбины, с одной стороны которой были отвесные, а с другой пологие склоны, около самой высокой точки перевала. День был пасмурный и тихий – солнце уже третий день подряд пряталось за тучами. Все вокруг было покрыто снегом и льдом, мертвенно-бледного цвета, и только кое-где чернели выступы скал, то присыпанные снегом, то совершенно обнаженные. Вдалеке виднелся пологий склон, уводящий к самой вершине и во многих местах заваленный обломками породы.
   А здесь, в заснеженной и усыпанной камнями земле, была неглубокая яма. В этой яме Джеральд и обрел свой последний сон. Проводники вбили железные колья глубоко в снежную стену, чтобы, прикрепив к ним длинную веревку, можно было бы подниматься по массивному заснеженному отвесу на зазубренную вершину перевала, под самые небеса, там, где между голых скал пряталась Мариенхютте. А вокруг острые, изрезанные заснеженные вершины пронзали голубую гладь.
   Джеральд мог найти эту веревку. Он поднялся на гребень горы. Он услышал бы, как в Мариенхютте лают собаки, его бы приютили там. Он пошел бы дальше, вниз по крутому, очень крутому южному склону и спустился бы в темную долину, где растут сосны, вышел бы на Великую Имперскую дорогу, ведущую на юг, в Италию.
   Мог бы! И что дальше? Имперская дорога! На юг? В Италию? А потом куда? Разве это был выход? Это вновь был вход! Биркин стоял высоко в горах, на морозном воздухе и смотрел на горные пики и на дорогу на юг. Стоило ли двигаться на юг, в Италию? По древней, как мир, Имперской дороге?
   Он отвернулся. Его сердце либо разорвется, либо наполнится равнодушием. Лучше бы оно наполнилось равнодушим! Какая бы мистическая сила ни породила человека и всю вселенную, она была божественной, у нее были свои божественные цели и от человека здесь ничто не зависит. Лучше оставить все на усмотрение великой созидательной нечеловеческой загадки. Лучше бороться только с самим собой, а не со всей вселенной.
   «Богу не обойтись без человека». Так когда-то сказал некий великий проповедник. Но это ведь истинная ложь. Бог вполне может обойтись без человека. Смог же он обойтись без ихтиозавров и мастодонтов. Эти твари не смогли созидательно развиваться, поэтому Бог, творец всего сущего, разделался с ними. Таким же образом он может разделаться и с человеком, если тот не сможет измениться в лучшую сторону и не начнет развиваться. Вечный создатель избавится от человека и заменит его более тонким созданием, подобно тому, как вместо мастодонта появилась лошадь.
   Биркину только и осталось, что тешить себя этой мыслью. Если человечество зайдет в тупик и растратит свои силы, вневременная созидательная сила поставит на его место другое существо, более утонченное, более чудесное, некую новую, прекрасную расу, которая и станет воплощением созидательного начала. Игра всегда продолжается. Таинство созидания непостижимо, в нем нет ни малейшего изъяна, ему нет конца, оно вечно. Народы приходят и уходят, виды исчезают, но на их место приходят новые – более совершенные или такие же, как и прежде, являя собой исключительное чудо. Этот источник неподвластен разложению и неистощим. Ему нет предела. Он умеет творить чудеса, в нужную минуту порождать совершенно новые расы и новые виды, новый тип сознания, новые организмы, новые формы единства бытия. Человеческие возможности – пустой звук по сравнению с тем, что может мистическая созидательная сила. Иметь в своих жилах эту пульсирующую тайну – вот что значит достигнуть совершенства, неописуемой вершины всех желаний. Человеческие или иные ценности здесь ничего не значат. В идеальных жилах бьется не поддающаяся описанию жизнь – загадочные нерожденные виды.
   Биркин вернулся обратно к Джеральду. Он вошел в комнату и сел на кровать. Смерть, смерть и холод!
 
«Державный Цезарь, обращенный в тлен…
Пошел, быть может, на обмазку стен». [122]
 
   Но то, что некогда было Джеральдом, никак не отозвалось на его слова. Странная, окоченевшая, ледяная материя – не более того. Не более!
   Чувствуя страшную опустошенность, Биркин отправился распорядиться относительно того, что на данный момент было важнее всего. Он сделал все тихо, без лишнего шума. Изрекать красивые речи, исступленно бить себя в грудь, играть в трагедию, устраивать сцены – время всего этого уже ушло. Лучше было вести себя тихо и скрепя сердце терпеливо переносить страдания.
   Но когда вечером, повинуясь изголодавшемуся сердцу, он вновь пришел взглянуть на Джеральда, вокруг которого были расставлены свечи, в его душе что-то сжалось, он чуть не уронил свечу, которую держал в руке, и горько зарыдал. Он упал на стул, охваченный внезапным припадком. Урсула, шедшая за ним, отшатнулась от него, увидев, что он уронил голову, что его тело сотрясается, что рыданья странным, ужасным звуком вырываются из его груди.
   – Я не хотел, чтобы так случилось, я не хотел, чтобы так случилось, – рыдал он.
   Урсула не могла не вспомнить возглас кайзера: “Ich habe as nicht gewollt” [123]. Она чуть ли не с ужасом уставилась на Биркина.
   Внезапно он умолк. Но головы так и не поднял, пряча от нее лицо. Затем едва заметным движением он вытер лицо, а потом поднял голову и взглянул на Урсулу мрачным, почти злобным взглядом.
   – Если бы только он любил меня! – сказал он. – Я же предлагал ему.
   Испугавшись, побелев, онемевшими губами она пробормотала:
   – Разве это что-нибудь изменило?
   – Изменило! – ответил он. – Обязательно изменило бы.
   Он отвернулся от нее и посмотрел на Джеральда. Странно приподняв голову, словно человек, который пытается прийти в себя после нападения, немного надменно он рассматривал холодное, безжизненное лицо – лицо, от которого осталась только плоть. Оно было голубоватого оттенка. Сердце живого мужчины словно пронзила ледяная стрела. Холодная, немая плоть! Биркин припомнил, как однажды Джеральд сжал его руку – теплым, едва ощутимым пожатием истинной любви. Только на одно мгновение – а затем отпустил ее, отпустил навеки. Если бы только он ухватился за это прикосновение, смерть ничего бы не значила. Те, кто умирают, и в смерти продолжают любить, продолжают верить, не превратятся в тлен. Они остаются жить в тех, кого они любили. Даже после смерти Джеральд мог остаться жить в душе Биркина. Он мог жить дальше, жить в своем друге.
   Но теперь он был мерв, он превратился в прах, в голубоватый разлагающийся лед. Биркин взглянул на бледные пальцы, на пассивную массу. Он вспомнил виденного однажды мертвого жеребца: мертвое тело самца, вызывающее одно только отвращение. Он вспомнил и прекрасное лицо того, кого он некогда любил и кто умер, продолжая верить в тайну. То мертвое лицо было красивым, никто не смог бы назвать его холодным, немым, назвать простой материей. Вспоминая его, нельзя было не обрести веру в таинство, нельзя было не ощутить в душе новую согревающую глубокую веру в жизнь.
   Но Джеральд! Неверующий! При взгляде на него сердце холодело, замерзало, едва могло биться. Отец Джеральда выглядел так задумчиво, что сердце разрывалось на куски – но не так, не такой ужасно холодной, безмолвной Материей. Биркин смотрел и не мог отвести взгляда.
   Урсула стояла в стороне, наблюдая, как живой рассматривал замерзшее лицо мертвеца. У обоих были недвижные и лишенные всякого выражения лица. Стояла полная тишина, и только огоньки свечей мигали в холодном воздухе.
   – Ты еще не все увидел? – спросила она.
   Он поднялся на ноги.
   – Мне от этого очень больно, – отозвался он.
   – От чего – от того, что он умер? – поинтересовалась она.
   Их глаза встретились. Он не ответил.
   – У тебя есть я, – сказала она.
   Он улыбнулся и поцеловал ее.
   – Если я умру, – сказал он, – знай, что я тебя не оставил.
   – А если умру я? – воскликнула она.
   – То ты не оставила меня, – сказал он. – Нам не нужно будет разлучаться даже в смерти.
   Она взяла его за руку.
   – Но нужно ли тебе так печалиться из-за Джеральда? – спросила она.
   – Да, – ответил он.
   И они ушли. Джеральда отвезли в Англию и там похоронили. Биркин и Урсула сопровождали тело, как и один из братьев Джеральда. Именно его сестры и братья настояли на том, чтобы похоронить его в Англии. Биркин хотел оставить тело в Альпах, там, где начинался снег. Но семья упорствовала, громко настаивая на своем.
   Гудрун уехала в Дрезден. Она редко писала о себе. Пару недель Урсула оставалась с Биркиным на мельнице. Они оба были какими-то тихими.
   – Тебе нужен Джеральд? – как-то вечером спросила она.
   – Да, – ответил он.
   – Разве одной меня не достаточно? – спросила она.
   – Нет, – ответил он. – Тебя мне достаточно только в той степени, в какой может быть достаточно женщины. Ты для меня все женщины на свете. Но мне нужен друг-мужчина, такой же вечный, как союз между тобой и мной.
   – Но почему меня не достаточно? – спросила она. – Тебя мне хватает. Мне никого, кроме тебя, не нужно. Почему с тобой по-другому?
   – С тобой я могу прожить всю свою жизнь, не нуждаясь в ком-то другом, не нуждаясь в близких отношениях с другими людьми. Но чтобы этот союз стал завершенным, чтобы я был по-настоящему счастливым, мне требуется еще и вечный союз с мужчиной: другая любовь, – объяснил он.
   – Я не верю, – сказала она. – Ты просто упрямишься, ты зациклился на этой своей теории.
   – Ну… – протянул он.
   – Нельзя чувствовать две разных любви. Так не бывает!
   – Похоже, ты права, – ответил он. – Но я хотел этого.
   – Так не бывает, потому что это ложь, потому что это невозможно, – настаивала она.
   – Не верю, – ответил он.