Земляки медленно шагают дальше. Из открытых дверей лавок плывут всевозможные запахи, в особенности дают себя чувствовать лавчонки, где торгуют кожей и селедками. В дверях караулят бойкие приказчики, большей частью в кожаных передниках. Они не пропускают ни одного проходящего мимо крестьянина: «Ну, хозяин, ну, хозяюшка, чего изволите?». Салаку, соль, селедку, железо, кожу для постолов, ситец, шелковые платочки — все это они сулят продать дешевле, чем в других лавках; все, кто проходит мимо, для них «хозяева» и «хозяйки», а батраков и служанок словно вообще не существует. Среди хуторян шныряют маленькие еврейские мальчишки. Выполняя поручения хозяев, они находят время и для всевозможных шалостей; благодаря этому не один медлительный крестьянин расхаживает с пришпиленной сзади к пиджаку бумажкой или пестрой тряпицей. Торговки наперебой предлагают булки различных сортов; в корзинах — и сладкие, и соленые булочки, и тминные, и шафранные, и французские, и баранки. Здесь всего вдоволь и все жаждут одного: сбыть свой товар. В скобяных лавках покупатели пробуют серпы и косы, звенят лопатами, лемехами, покупают, торгуются. На улице, около лошадей, переругиваются поссорившиеся мужички, грозя друг другу кнутовищами. У кого-то украли деньги… плач, крик, полиция… Толстая торговка гоняется за разбежавшимися курами. Старый нищий бредет от телеги к телеге и просит милостыни: одни дают кусок хлеба или копейку, другие встречают руганью — иди, кричат ему, работай! Тогда робкий старикашка отходит подальше и, словно утешая себя этим, подбирает с земли какую-нибудь бумажку или коробку от папирос.
   От всего этого шума и гама у привыкшего к тишине деревенского жителя начинает звенеть в голове, он старается поскорее выбраться из этой толчеи и потом, уже по дороге домой, удивляется, как вообще люди могут жить в городе.
   Но тут же, через дорогу, имеется лавка с зеленой вывеской, куда никто никого не зазывает и не заманивает, никто не обещает продать свой товар «дешевле, чем у других». И несмотря на это лавка полна народу, очередь тянется даже на улицу. Перед лавкой важной поступью прохаживается человек с шашкой. В такт его шагам Тоотс начинает мысленно подпевать: «Готовься, о душа моя…»
   Наконец салака закуплена и Тыниссон приглашает обоих Тоотсов в пивную — спрыснуть приезд в город. Вообще Тоотс-младший замечает, что его толстый однокашник держит себя как заправский хозяин. В этот день базар большой, из деревень понаехало в город много народу, и паунвереские земляки с трудом наконец находят свободный столик в углу пивной. Тыниссон заказывает пару пива и пачку папирос. Пьют, закуривают. Но разговор тянется медленно, точно вол на пахоте: кажется, будто крестьяне даже слова стараются беречь. Толкуют больше о дороговизне, о предстоящем сенокосе и жатве. Управляющий имением замечает, что многие посетители пивной с любопытством разглядывают его необычный костюм и тихо между собой перешептываются. Собственно, Тоотсу от этого ни холодно ни жарко, он уже привык к тому, что здесь, в родных местах, на него обращают внимание, провожают его любопытными взглядами. Он и сам тоже умеет подметить все, что происходит вокруг. Вон там, например, какой-то хуторянин уже давно сидит перед полной бутылкой пива и о чем-то размышляет. Он сделал было даже такое движение рукой, точно хотел отхлебнуть прямо из бутылки, но потом передумал. Взгляд Тоотса падает на стакан хуторянина, и ему становится ясно, почему человек этот не пьет. Стакан такой грязный и противный, что даже нетребовательный мужичок не решается из него выпить. Наконец он медленно поднимается, подходит со стаканом к прилавку и виноватым тоном говорит:
   — Хозяюшка, стакан этот вроде бы не вымыт…
   — А что в нем плохого? — спрашивает трактирщица, сердито хватая стакан. Она протирает его раза два краем своего грязного передника и возвращает посетителю, а тот произносит обрадовано:
   — Ну вот, теперь вижу, что чистый.
   Кое-где за столами примостились и жены хуторян, они торопят мужей, уговаривая скорее ехать домой. «Да, да, — соглашаются мужья — Выпьем вот и сразу поедем…» Но перед тем как покинуть трактир, осушают одну бутылку, затем вторую, поспешно заказывают и третью, а потом мужья заводят уже совсем другую речь. Господи боже мой, дома ведь не горит, а ежели и горит, то все равно вовремя не поспеть. Пусть лошади поедят и отдохнут, зато быстрее довезут домой. «Чудной ты все-таки человек, Кадри, сама видишь — в кои-то веки встретился со старым знакомым, надо же потолковать. Небось бобылка поможет дома коров подоить, а вечером по холодку и ехать лучше, не то лошадям от слепней житья не будет. Нам бы, хозяюшка, еще пару пива!» Скамьи в трактире словно смолой вымазаны, никак мужика от них не оторвешь. И лишь после того как жены, окончательно потеряв терпение, грозятся уехать одни, сопровождая эту угрозу еще целым рядом других, мужья с большой неохотой встают и направляются к дверям.
   Вскоре выходят на улицу и земляки из Паунвере.
   Ну так вот, не будет ли хозяин из Заболотья так добр, не возьмет ли бочонок с салакой на свое попечение; он, Тыниссон, завтра или послезавтра либо сам за ней приедет, либо пошлет батрака в Паунвере подковать лошадей, тот и захватит тогда бочонок из Заболотья. Ну, прощайте, стало быть, счастливого пути и… кланяйтесь вашим и… ну да…
   Ладно, ладно, они все сделают, передавай и ты поклон своим дома… Пусть Йоозеп поскорее придет сюда же, где салаку покупали, им ведь в «Ээстимаа» заезжать больше незачем. А здесь они сядут и поедут. Вот так, значит…
   — Ты теперь, наверно, в Заболотье и останешься? — спрашивает Тыниссон, когда они направляются к Тали. — Больше в Россию не поедешь?
   — Не знаю, — отвечает Тоотс. — Может быть, и подамся опять в Россию. Там вроде бы дело уже привычное. А тут возись на клочке земли. Конечно, можно бы и здесь остаться, но… А ты, видать, уже полным хозяином стал?
   — Ну да, — тянет Тыниссон. — От старика уже толку почти нет. Иной раз, правда, посоветует, когда сеять и все такое… Но вообще-то не вмешивается.
   — Хм-хм! — бормочет про себя Тоотс. — Да, да, тогда конечно…
   Приятели обнаруживают господина Киппеля на пороге домика, расположенного во дворе. Но на этот раз бывший управляющий торговлей Носова стоит спиной к двору и, прислонившись к дверному косяку, ведет разговор с кем-то находящимся в доме. Тоотс улавливает лишь несколько заключительных фраз.
   — Боже милосердный, — говорит управляющий торговлей. — Не мог же я допустить, чтобы ваше белье сожгли хлорной известью. Я ей очень вежливо сказал, что если она будет употреблять больше хлорки, чем мыла, то студент вообще не даст ей свое белье в стирку. Мало ли что она сердится! Если каждой прачки бояться, то и на свете жит нельзя.
   — Вот еще один наш школьный товарищ, — произносит Тоотс, когда управляющий торговлей, услышав шаги, оборачивается. — Это хозяин хутора из наших мест, его фамилия Тыниссон. Будьте знакомы — господин Киппель.
   — Очень приятно! — Киппель пожимает гостю руку. — Очень приятно. Значит, теперь уже встретились четверо школьных друзей. Страшно жаль, что сегодня у меня даже мелкой плотвы нет, а то можно бы опять немного ухи сварить.
   В комнате кто-то кашлянул, в коридоре появляется Тали и здоровается с Тыниссоном.
   Между тем над городом неожиданно нависла темная грозовая туча, от громкого раската в домике звенят окна. Взглянув на небо, Киппель спешит закрыть окно. Вслед за ним в вигвам устремляются и школьные приятели. В стекло стучат первые крупные капли дождя, от черных туч в вигваме еще темнее, чем вчера, мережи, глядящие из угла, кажутся просто страшными. С каждой минутой все чаще сверкает молния. Под окном пробегает ребенок с криком: «Ай, ай! Молния в ногу ударила!». Какой-то испуганный старик спешит ему навстречу… «Где молния? Какая молния?» — кричит он, потом оба, спасаясь от дождя, вбегают в переднюю дома, выходящего на улицу. Женщина, вчера полоскавшая белье, завернув себе на голову верхнюю юбку и шлепая, как утка, по лужам своими большими, в мозолях, ногами, добирается до водосточной трубы и ставит под нее ведро. Через двор, подняв воротник, пробегает Леста и с шумом вскакивает в коридор. Сначала он заглядывает в комнату Тали, но, увидев, что там никого нет, поворачивается на каблуках и входит в вигвам.
   — Ну вот! — весело возглашает Киппель. — Теперь весь консилиум в сборе! Чертовски обидно, что свежей рыбки не оказалось, неплохо бы похлебать ухи при свете молнии.
   — О-о, уха! — произносит Леста. — Уха с неба падает. Здравствуй, Тыниссон, как это ты, такой редкий гость, сюда забрел? Удивительное дело! Паунвереские налетают в город стаями: разом пусто, разом густо. В моем распоряжении всего один час, в крайнем случае час с четвертью; не думал в такой дождь приходить, но обещал. К тому же, надо Тоотсу хотя бы счастливого пути пожелать.
   — Замечательно, что пошел дождь, — рассуждает Тоотс, — старик мой теперь так скоро лошадь запрягать не станет, можно и подольше здесь посидеть. Что это я хотел сказать? Ах, да…
   — Простите! — вмешивается в разговор Киппель. — Простите, господин Тоотс, что помешал. Собственно, я хотел спросить… ну да, с ухой все равно ничего не выйдет… а не купит ли нам вскладчину один Сараджев? Как молодые господа на это смотрят? Время терять не стоит — я слышал, кто-то из вас спешит. Если возражений нет, так я живо смотаюсь, не сахарный я, дождь мне нипочем.
   — Безусловно! — восклицает Леста. — Выдастся ли еще второй такой денек, когда почти вся паунвереская приходская школа в сборе. Деньги на бочку, друзья! Выпьем по рюмочке вина за здоровье школьных приятелей и старого Юри-Коротышки.
   — Верно, верно! — поддерживают остальные.
   — Ну что ж, — отвечает Киппель, — на Сараджев у меня самого денег хватит, но если и вино требуется, то придется устроить небольшой сбор пожертвований.
   — Конечно, — замечает Тоотс. — Отчего это вы должны нас каждый день угощать? Сегодня наш черед. Тыниссон, Тали — а карбл, а карбл! [4] — при этом он протягивает Киппелю два серебряных рубля, а тот, позвякивая ими на ладони, с комическим видом отвешивает перед каждым из присутствующих низкий поклон: «А карбл, а карбл, а карбл!»
   Получив с каждого его пай, Киппель приглашает всех присесть где кому заблагорассудится, набрасывает себе на плечи дырявую клеенку и убегает.
   — Только про вино не забудьте! — кричит ему вслед Леста. — Этот проклятый Сараджев чересчур крепок для меня.
   — Безусловно! — доносится из коридора.
   — Смотрите, чтоб молния и вам в ногу не ударила, — в свою очередь предупреждает Тоотс, но ответа уже не слышно: управляющий торговлей, подпрыгивая, пересекает двор.
   — Ну так вот, — обращается Тоотс к друзьям, — мне уже раньше хотелось вам кое-что сказать, но потом заговорили о Сараджеве и прервали меня. А теперь садитесь и слушайте внимательно, что я вам скажу.
   С этими словами Тоотс взбирается на штабель ящиков, кое-как усаживается, отыскав более или менее прочную опору для ног, и начинает сверху своего рода нагорную проповедь. Тыниссон и Леста садятся на ящики у стола. Тали стоит, прислонившись спиной к печке. Все трое собираются слушать.
   — Видите ли, — откашлявшись, начинает управляющим имением, — прежде всего я обращаюсь к тебе, дорогой друг Тыниссон, имей это в виду. В то время, когда я бродил по России, а ты, как примерный пчеловод и хозяин хутора, копил деньги и относил их в банк под проценты…
   — Стой! — восклицает Тыниссон. — Откуда ты знаешь, что я копил деньги и отдавал их на проценты?
   — Во-первых, заткнись, — отвечает ему Тоотс, — и дай мне молоть дальше. Когда я замолчу, тогда ты будешь говорить — хоть до самого вечера.
   — Ладно! — добродушно улыбаясь, соглашается Тыниссон. — Давай, заводи!
   — Ну так вот… — снова начинает Тоотс. — Пока я бродил по России, а ты копил деньги, остальные наши приятели тоже не баклуши били. Тали, как видишь, — студент, Леста — аптекарь… и так далее. Но, кроме того, этот самый Леста, который был когда-то маленький, как мальчик с пальчик, а теперь вытянулся, как жердь, помимо своих аптечных дел, насочинял еще кучу стихотворений и рассказов. Эти рассказы и стихи позарез необходимо напечатать, и так уже много времени ушло попусту. Дальше. Так вот. Ты, Тыниссон, вероятно, и раньше слышал, да и сам понимаешь, что издание любой книги требует затрат. Так вот значит, затрат… Но дело в том, что у самого Лесты сейчас нет таких денег, чтобы одному нести все расходы по печатанию. Вот тут-то и обязаны ему помочь его школьные товарищи, если они вообще вправе называть себя товарищами. Обрати внимание, Тыниссон, сама судьба свела нас с тобой сегодня на ступеньках то ли еврейской, то ли русской лавки. Я возблагодарил этот счастливый случай и мысленно сказал себе: «Вот мы и есть те люди, которые это дело сделают». Ты человек толковый и сам теперь понимаешь, о чем речь, гм, а?
   — Да-а, — отвечает Тыниссон, глядя в окно. — Ну и дождь зарядил! Этот Сарачев, или как его там, будет мокрый, как ряпушка.
   — Пусть, пусть идет дождь, — закуривая папиросу, говорит Тоотс, — это очень хорошо, грибы будут расти, да и мой старик не рискнет с лошадью высунуться из «Ээстимаа». Напечатать книгу Лесты обойдется в триста рублей. За триста рублей Лаакман согласен в своей типографии отпечатать Лесте книгу в тысячу экземпляров. Само собой понятно, что триста рублей — это куча денег. Они на земле не валяются, но если мы, четверо парией, сложимся, то соберем эту сумму. Как ты полагаешь, Тыниссон?
   — Да-а, можно бы и собрать.
   — Ну вот! — радуется управляющий имением. — Это уже слово настоящего мужчины. На, возьми, закури папиросу, тогда продолжим разговор. Да бери ты, черт возьми…
   В это время кто-то, пробегая под самым окном, громко чихает.
   — Будьте здоровы! — откликается Тоотс и продолжает: — Так вот, через некоторое время Леста станет продавать свои книги и вернет нам все одолженные ему деньги. Ты не бойся, деньги твои не пропадут, я знаю — на книгах хорошо зарабатывают. Не видал ты, что ли, как торговцы книгами сначала с узелками по деревням бродят, книги разносят. А потом приедешь в город, глядишь — у них уже большая лавка и брюхо толстое…
   — Да нет, чего ж тут бояться…— бормочет Тыниссон.
   — Бояться нечего, — подбадривает его Тоотс. — А теперь скажи, Леста, сколько у тебя самого-то денег, а потом и подсчитаем. Или, может быть, у тебя, кроме рукописи, вообще ничего за душой нет?
   — Я уже скопил на печатание пятьдесят рублей, — отвечает Леста.
   — Пятьдесят рублей, — повторяет Тоотс. — Прекрасно. Тали, ты стоишь внизу, возьми карандаш и запиши на печке — пятьдесят рублей.
   Тали берет карандаш и пишет.
   — Так, — командует со штабеля ящиков управляющий. — Леста — пятьдесят рублей. Фундамент заложен, начало сделано. Теперь ты. Тали. Ты хотя еще н в студентах ходишь, сам не зарабатываешь и доходов никаких у тебя нет, но зато ты — лучший друг писателя и первый почитатель его таланта… Живете, бываете вместе… Ну, словом, сколько ты сможешь одолжить Лесте, чтобы и самому на бобах не остаться?
   — Ну… — улыбается в ответ Тали. — Тоже рублей пятьдесят — от человека, который еще в студентах ходит.
   — Есть! Отмечай: Тали — пятьдесят рублей.
   — Нет, у Тали не стоят брать, — горячо вмешивается Леста, — у него у самого ничего нет.
   — Это не твое дело! — слышится с груды ящиков. — Мне думается, Тали свои дела сам знает лучше всех. Если даже у него сейчас этих денег нету, так он пошлет со мной записочку в Паунвере, скажем, на хутор Сааре, и дело будет в шляпе. Тс-сс! Тихо! Прошу не мешать! Не трать, Леста, время понапрасну, ты же прекрасно знаешь: как только дождь пройдет, мой старик сразу же будет с лошадью возле еврейских лавок. Дальше. С Тыниссоном нужен совсем другой расчет: он сам хозяин, несколько лет хутор держит. Одного лишь боюсь: возьмет да и одолжит всю остальную сумму, а на мою долю ничего не останется. Правда, Тыниссон, а?
   — Двадцать пять, — отвечает Тыниссон, бросая на пол окурок н наступая на него ногой.
   — Что значит двадцать пять? — с изумлением глядит на него Тоотс.
   — Ну… двадцать пять рублей.
   — Двадцать пять рублей! Не валяй дурака, Тыниссон! Времени у нас мало, разговор серьезный, и ты не шути, дорогой друг. Говори по-серьезному, сколько даешь.
   — Да, да, — отвечает Тыниссон, — больше двадцати пяти не могу.
   — Вот те а раз! — восклицает Тоотс, нагибаясь вперед, насколько позволяет его шаткое сиденье. — Знаешь, Тыниссон, что я тебе скажу? Когда мы шли сюда, я отстал от тебя шага на два и поглядел на твою толстую красную шею. Шея эта нисколько не похудеет, если ты в нужную минуту поможешь своему школьному приятелю и дашь столько, сколько полагается. Я же не говорю и не требую, чтобы ты целиком взял на себя остальные двести рублей, — это было бы несправедливо. Но двадцать пять рублей — это никак не годится для владельца такого большого хутора. Прибавь, прибавь, Тыниссон, не торгуйся, не жадничай, как еврей! Подумай, как чудесно — у тебя дома на столе будет книга и ты сможешь каждому сказать: эту книгу написал мой школьный товарищ. Если ты поступишь сейчас как разумный человек и одолжишь для разумного дела кругленькую и подходящую сумму, то потом и мы тебе поможем, подыщем тебе такую же толстую жену, как ты сам. Вот и будете шагать по жизни рука об руку, а если где-нибудь начнут мостить дорогу, то не понадобится ни железного катка, ни пресса: вам достаточно будет вдвоем пройтись разок туда и обратно — и дело в шляпе. Еще когда мы сюда шли, я боялся: вдруг ты куда ни ступишь, там и яму вдавишь.
   — Ха-ха-хаа! — хохочет Тыниссон. — Ну и Тоотс! Такой же бес, каким в школе был! А помнишь, Тоотс, как один раз…
   Но ему приходится остановиться на половине фразы: из передней доносится усердное шарканье — кто-то счищает грязь с обуви, — и в комнате появляется Киппель с обвисшей бороденкой. Он ставит на стол бутылки и швыряет в угол измокшую клеенку.
   — Проклятый дождь! — бранится он. — Нитки сухой не осталось. Небесный потолок совсем продырявился, всю воду пропускает, скоро можно будет по улицам разъезжать на лодках и рыбу ловить.
   Насквозь промокший управляющий торговлей снимает с бутылок раскисшую бумагу, обтирает их, проводит тем же самым буроватым полотенцем по своему заросшему щетиной лицу и заявляет с гордостью:
   — Видите — настоящий Сараджев, три звездочки. Принес-таки. Эти болваны там предлагали мне с двумя звездочками, но я им сказал — пусть сами пьют, коли время и охота есть. Теперь, господин Тали, будьте любезны, принесите сюда ваши стаканы, так как в моем хозяйстве их всего два. Здесь где-то на печке должна еще и щербатая кружка, но для приличного общества такая не годится.
   Суетясь, управляющий торговлей разносит по всему вигваму мокрые следы. После небольшой подготовки бутылки наконец откупорены и драгоценную влагу разливают по стаканам. Лесте вовремя удается налить себе в стакан вино; остальные должны сначала глотнуть свою порцию горького Сараджева, а потом уже могут пить что хотят. Тоотсу подают стакан наверх; паунвереские ребята чокаются с управляющим торговлей и кричат «ура!». Да здравствует старая паунвереская школа, да здравствует Юри-Коротышка, да здравствует учитель Лаур, все бывшие школьники и школьницы, коммерсант Киппель и Кристьян Либле! Ур-ра!
   — Пей, пей, Тыниссон, — ворчит сверху Тоотс. — Может быть, станешь щедрее. А то ты каждую копейку в длину растягиваешь, прежде чем из рук выпустить. Налейте ему скорее вторую порцию, а то я ужасно боюсь, как бы он тут же не начал копейки на кусочки дробить.
   — Ишь ты, дьявол! — отвечает Тыниссон. — Сидит себе наверху, как старый Ваал, и только и знает, что командовать. Подавай ему все наверх да прислуживай, как тогда в школе, когда его в реку спихнули, а потом он одежду сушил. Даже за стаканом и то лень ему спуститься.
   — О чем, собственно, разговор? — спрашивает Киппель. — Копейки дробят? Кто это копейки дробит?
   — Разговор этот дороже золота, — откликается Тоотс. — Лесте дозарезу нужны деньги, чтобы напечатать книгу. Каждый одалживает столько, сколько может, — подсчеты там, на печке. Только вот толстяк этот уперся, выставил рога — и ни в какую.
   Киппель подходит к печке и разглядывает запись.
   — Ох, какая жалость! Почему же вы мне вчера не сказали, что нужны деньги? Вчера был в Тарту один из прежних клиентов Носова, я мог бы у него занять денег, сколько душе угодно. Безусловно! А сегодня… сегодня поздно. Сегодня у меня только и было, что четыре целковых, и часть из них ушла на Сараджев.
   — Не беда, господин Киппель, — утешает его Тоотс. — Как-нибудь справимся. Я не сойду с этих ящиков до тех пор, пока все не будет в порядке, пусть старик мой хоть целых две недели караулит у еврейских лавок. Налейте-ка в стаканы еще немного этого самого Сараджева и подайте мне сюда наверх двадцать капель с сахарной водичкой, я хочу сказать Тыниссону пару теплых слов. Так. Подойди-ка поближе, Тыниссон, не стесняйся и не качай головой: бог знает, когда мы еще с тобой свидимся, да и вообще свидимся ли?
   — Ты же помирать еще не собираешься, — медлительным тоном отвечает Тыниссон и со стаканом в руках подходит к ящикам. — Ну, в чем дело?
   В то время, как у стола Киппель описывает Тали, Лесте коммерческую жизнь и тонкости финансовых операций, Тоотс, вытянув шею и наклонившись вниз, вполголоса вразумляет Тыниссона:
   — Будь же мужчиной, Тыниссон, а не старой бабой, будь человеком, а не чертом. Я, по сравнению с тобой, гол как осиновый кол, но когда ближний в беде, готов отдать и то единственное, то единственное… как сказал в воскресенье Юри-Коротышка. Будем же теми людьми, которые это дело сделают, ибо сама судьба устроила нашу встречу с тобой сегодня утром. «Чем горше беда, тем ближе помощь…» Ну так вот, пусть хоть изредка сбываются поговорки и слова священного писания. Деньги на адвоката у тебя все равно остались, не тащить же их обратно домой. А когда в следующий раз поедешь, откроешь ящик письменного стола и вытащишь новую пачку. Да не качай ты головой, сделай милость, не качай головой, мне делается грустно, когда я вижу — человек головой качает. Давай примем быстро последние капли, дай мне руку, и я скажу тебе, что ты, как добропорядочный христианин и друг, должен сделать. За твое здоровье! Так. А теперь дай мне свою медвежью лапу — гляди, какая у тебя лопата; ну да, конечно, это все от великих трудов да оттого, что деньги копишь… И выслушай, как говорится с открытым сердцем все, что я тебе напоследок скажу.
   Управляющий имением чуть переводит дух, быстро подносит спичку к потухшей папиросе и, снова вытянув шею, шепчет приятелю прямо в ухо:
   — Тыниссон, чертов пень, если не сделаешь так, как я говорю, мне будет страшно жаль, что я тебя в школе мало лупил. Разделим остальные двести рублей пополам, ты — сто, я — сто, и тогда кончится этот плач и скрежет зубовный, как говорит Киппель. Идет?
   — Ладно! — после некоторого раздумья медленно выговаривает Тыниссон. — Кто с таким цыганом, как ты, справится?
   — В порядке! — бьет Тоотс кулаком по ящику. — Эй, Тали, ты там внизу, бери карандаш и отмечай: Тыниссон — сто рублей.
   — Ого! — с изумлением восклицают у стола.
   Тали берет карандаш и пишет.
   — Так, — раздается сверху. — Тыниссон — сто рублей. Теперь прочти мне, сколько там уже набралось.
   — Леста — пятьдесят рублей, — читает Тали, — некий студент — пятьдесят, Тыниссон — сто рублей. Итого двести.
   — Ладно. Теперь бери снова карандаш. Запиши: Кентукский Лев — сто рублей. И быстренько подсчитай.
   — Ур-ра! — доносится снизу. — Триста!
   — В порядке! — снова гремит голос Тоотса. — Теперь я могу с миром спуститься с этой горы Синайской и направиться к еврейским лавкам.
   Управляющий имением шарит ногой, ища дороги вниз. В это мгновение раздается оглушительный раскат грома, ящики с грохотом рушатся и от Тоотса не остается ничего, кроме голубого облачка табачного дыма, реющего под потолком. С минуту стоит жуткая тишина, как будто несчастного управляющего имением сразила молния. Наконец Леста робко спрашивает:
   — Тоотс, где ты?
   — Здесь, — слышится голос из-за груды ящиков.
   — Что ты там делаешь?
   — Ничего. А что мне еще делать особенного. Что надо было сделать — сделано. А сейчас совсем не плохо отдохнуть, только кровать чуточку коротковата.
   Управляющий торговлей и одноклассники лезут через груду ящиков на помощь потерпевшему крушение. Обнаруживается, что Тоотс действительно возлежит на постели Киппеля и протягивает к потолку свои длинные тощие ноги.
   — Ушибся? — спрашивает Леста.
   — Да, ужасно, — отвечает Тоотс с жалкой миной. — Сейчас из меня дух вон. Собирайте скорее на гроб. Тали, теперь ты наверху, а я внизу, бери карандаш и пиши: сам усопший — пять рублей пятьдесят копеек. Хе-хе-хе, пум-пум-пум…
   — Дурака валяет, сатана! — грохочет густой бас Тыниссона. — Вишь, зубы скалит.
   — Да ну, — все еще лежа, поясняет Тоотс. — Как я мог ушибиться, если бухнулся прямо в постель. А если боялись, что ушибусь, так могли мне сюда соломки подстелить.
   Кряхтя и пыхтя, Тоотс пробирается к столу, наливает себе немножко «лекарства от испуга» и говорит:
   — Все это очень приятно и умилительно, но я еще не слышал, чтобы человеку можно было помочь одними обещаниями. А ну, Тыниссон, вытаскивай кошелек!