— Держи горизонталь сам, — вымолвил он наконец, — береги силы. Прибавь оборотов. Еще, еще. Крен до пятнадцати. Прижмись к «боингу», не бойся выхлопа. Фильтры опусти.
   Земли не было, она осталась где-то в другом мире. Слева, сияя, встали неведомо откуда горы облаков, позади широким шлейфом расходился инверсионный след, много ниже висел злосчастный «Москито», солнце сверкало на полусфере кабины.
   — Отдай левую ногу, — приказал Кромвель, — прибирай ручку. Бери ближе. Я сказал — ближе! Держись, сейчас включаюсь.
   Оба понимали без слов: резерв скорости у «боинга» выше, и на прямой он без труда уйдет. Тот, другой пилот, тоже прекрасно знал это. Он не был ни новичком, ни теленком, и, когда у него за плечом вырос зловещий горбатый силуэт, летчик вполне закономерно предположил, что его хотят обойти на стандартной «змейке»; помня о превосходстве своего планера и имея в запасе не менее восьмидесяти секунд до начала фигуры, он позволил себе не спешить и лишь наклонил машину вправо, готовясь перехватить соперника на обгоне.
   Дж. Дж. страшно оскалился, наблюдая эти маневры, взгляд его светился безумной радостью. «Не стрелять», — скомандовал он шепотом неизвестно кому, но Эрликону в его горячке померещилось, что вокруг — справа, слева, снизу, сверху — летят на изувеченных машинах все мертвые пилоты второй мировой войны и лишь ждут команды своего маршала, досадуя на то, что он не отдает вожделенного приказа.
   Все свершилось мгновенно. Самолет вновь с чарующей легкостью отдался в руки Эрлена, боль и муть в голове растворились без остатка, запели боковые тяги, облачные громады заплясали джигу под хор Сая Оливера. «боинг» появился почему-то в экранах заднего вида, солнце пролетело через кабину, и Эрлен был потрясен удивительным фактом: «Милан» шел на обгон, встав вертикально, как лошадь на дыбы, и совершает эволюции, и удерживает ход. Без единой мысли проскользнуло дикарское, безграничное восхищение тем, кто может сделать такое, а дальше «боинг» окутался голубым дымком, и обшивка на нем как будто закипела. Загудел контрольный зуммер, Кромвель вошел в «бочку», начав ее с двойного переворота, а «боинг», благодаря роковому превосходству в скорости прошедший под выхлопами всех «миланских» тяг, словно кабан под паяльной лампой, полностью лишился приборного контроля, тщетно задействовал регенерацию — упустил режим и, отброшенный реактивным потоком, покинул дистанцию.
   Эрликон начисто утратил ощущение реальности. Он то плыл в сказочном сне, где ход вещей повиновался одному его желанию, то собственная плоть обрушивалась на него .во всем кошмаре своего страдания. Он впал в странного рода забытье, жгучая боль снизу жевала легкие, в позвоночнике сидел раскаленный гвоздь, но Эрлен то чувствовал, то терял это ощущение, точно наблюдая со стороны происходящее с кем-то еще. Он не разобрал, как при его приближении, не дожидаясь никаких приглашений, отвалил прочь откуда-то появившийся «Москито», как на проходке очень сложной «лестницы» они обошли Эдгара, он только ощущал, как вокруг сгущается мрак, и в краткую минуту просветления понял, что умирает. Круг мыслей сужался, звуки с трудом доходили из-за плотной пелены. Где-то рядом бесновался Кромвель, но это происходило как в чужом сне.
   А Кромвель действительно орал не своим голосом:
   — Мальчик, держи машину, я не могу тебе помочь, угроблю, ты живой, не умирай раньше срока, еще найдем время!
   Он слегка прикоснулся к Эрлену, и тот чуть более осмысленным взглядом посмотрел на приборы. Сразу три желтых нуля горели на указателе топливомера, и риска шкалы уперлась в ограничитель. Форсажи и финты маршала съели все до железа, горючего на посадку не было.
   — Не роняй машину! — надсаживался Дж. Дж. — Все в норме, сейчас сядем на баки, осталось пятьсот метров!
   Эрликон не чувствовал ни боли, ни рук, ни ног. Закостеневшие пальцы не выпускали ручку, но он этого не замечал, в глазах сходились и расходились лиловые пятна, но вот уже и глаза пропали, и не стало ничего. Возможно, надо было сделать последние усилия, собраться, побороться, но связь этих понятий распалась; что-то толкнуло, приподняло, и сверху-сбоку выплыла чудная хрустальная решетка. Эрлену показалось странным, что она не цветная, и решетка тотчас же воссияла разноцветными огнями. Потом она погасла, и с нею закончилось все. Жизнь прекратилась.
   На миг он вынырнул из темных пучин: вокруг стояли туманы, чей-то голос издалека произносил невнятные слова, он различил только одно — «адреналин», затем, спустя некоторое время, другое — «внутривенно», и действительность опять исчезла.
   Потом Эрликон приподнял веки и с трудом разомкнул лес ресниц. Белая спинка кровати, белая дверь, белые стены. Он жив. Вот так сюрприз. Вот так штука. И может дышать. Но вот шевелиться нет возможности никакой, да и, правду сказать, желания тоже.
   — Ага, проснулся, — в ногах постели сел Кромвель. — Ночь была, ночь плыла, все объекты разбомбили мы дотла. Ну, счастлив, что могу тебя поздравить первым — мы выиграли этап. Да. Не трудись задавать вопросы, разговаривать тебе нельзя, я сам все расскажу. Тысяча шестьсот двадцать два очка, ни одного штрафного, тридцать девять сорок пять — время не очень рекордное, но вполне приличное. По общей сумме мы вышли на третье место — впереди Баженов и Такэда, разница смешная, не больше ста. Японец починился и перелетал, но все равно не дотянул. «Боинг» с «Локхидом» подали на нас в суд — вздор, шансов никаких.
   Эрлен разлепил губы и чуть слышно спросил:
   — Где мы?
   — Как ни странно, на этом свете, в первой клинике Медицинского университета, и пребываешь ты здесь уже четвертые сутки. За время полета ты умудрился похудеть на шесть килограммов, получил инфаркт надпочечников, десяток кровоизлияний и еще что-то. Но держался ты прекрасно, а как сумел посадить машину — загадка, полная мистика. Если ты скосишь глаза направо, то увидишь стеклянную стенку, а за ней — пару волосатых ног. Там лежит наш собрат по духу Вертипорох. Двое суток мы с ним сидели возле такой же вот стены и смотрели на твои приключения — зрелище было увлекательное: в тебя засунули штук двадцать трубок, а вокруг носилось полторы дюжины врачей. Ну, потом к нам вышли и сказали, чтобы мы шли спать, дело пошло на лад… Мы отправились к Шейле отметить победу и слегка перебрали, бедняга Вертипорох тоже получил трубку в живот. Я попросил главного врача положить его здесь, и, таким образом, весь экипаж в сборе. — Кромвель поднялся и пошел в угол палаты. — Самое же главное вот что. Бэклерхорст — вот поздравительная телеграмма от него — прислал нам много-много разных бумажек. На этом столике лежит контракт, страховка, чековая книжка и так далее. Феодал задавил своих супостатов, и мы теперь официально представляем «Дассо». Рекламщики у нас попляшут… Цветы принес Реншоу, наговорил комплиментов. Тут газеты — потом почитаешь — — называют тебя то ли безумцем, то ли гением. По телевизору гоняют наши выкрутасы, целая стая репортеров внизу только и ждет, чтобы ты пришел в себя. Посмотрим, что напишет «Интеллидженсер». Испанская барышня пока что не звонила… Так, идут, сейчас тебя будут кормить. Между прочим, вот это Шейла испекла — не очень, но есть можно.
   «Интеллидженсер» написал так:
   "Вместе с классом машины Эрлен Терра-Эттин сменил свою мягкую артистичную манеру на жесткую и агрессивную. В этом новом качестве он явно нашел себя: подобного летного совершенства ему еще никогда не удавалось показать. Особенно впечатляет стартовый каскад — это фейерверк, взрыв, самолет демонстрирует все шесть степеней свободы на максимальной скорости, а фигуры укладываются одна в другую, как русские матрешки. Характерно восклицание одного из зрителей: «Смотрите, да ему все равно, каким концом вперед летать!»
   Однако позволим себе заметить, что дело далеко не в том, что Терра-Эттин стал героем этапа, и даже не в феноменальном блеске его успеха — равно как и успеха «Дассо». На наш взгляд, феномен заключается в том, что впервые со времени двадцать вторых Олимпийских игр, а в них принимал участие сам основатель мемориала, появился пилот, стремящийся выиграть кубок Серебряного Джона именно в манере кромвелевской школы. Мы согласны с теми, кто возразит, что элементы кромвелевского пилотажа — «кромвелевское сокращение», «кромвелевский переворот» — прочно вошли в спортивную практику. Однако очевидно и то, что эта практика не является обыденной.
   Да, кое-что перестало быть сенсацией. Кое-что. Но впервые весь полигон сначала до конца пройден в чисто кромвелевском стиле, включая скандал, поднятый компаниями «Боинг» и «Локхид Эркрафт». Можно подумать, что вместе с техникой Терра-Эттин перенял и некоторые черты характера знаменитого летчика. Нечего и говорить об исполнении фигур, которые много лет считались достоянием тренерского бреда — «плоский штопор» с заходом с обратной точки, прохождение «лестницы» на «одной руке» и уж вовсе цирковая посадка на взрывную волну от отстреленных баков. Сам Кромвель только дважды, и то будучи зрелым мастером, решался на подобный фокус.
   Как известно, победа куплена дорогой ценой, и до сих пор никто не может точно сказать ни когда Терра-Эттин покинет клинику, ни сможет ли он принять участие в завершающем этапе. Но как бы ни сложилась его дальнейшая судьба, именно ему мы будем благодарны за возвращение на мемориал кромвелевской школы…"
 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 
   К добру ли, к худу ли, но мир не ограничивается соревнованиями по высшему пилотажу. В то время когда Эрликон с Кромвелем летали, интриговали и вообще боролись за место под солнцем, Ингебьерг Пиредра тоже не теряла времени даром. Она выступила в Стимфале, затем — в Монреале и Торонто, а дальше подошел срок на ее же деньги широко разрекламированного кругосветного турне с «Козерогами» Эрика Найджела. И в те дни, когда авиационный Стимфал млел у экранов телевизоров, а Эрлен приходил в себя на больничной койке среди чудес электронной стимуляции, Инга прибыла в Ливерпуль, в Вустер-Холл, что в двух шагах от овеянной легендами Эбби-роуд.
   Прямо у такси ее встретил сам Эрик, именитый лидер «Козерогов», страшно задерганный и злой. Дела не шли ни в какую, и появление Инги, ее вольные импровизации на тему классических козероговских композиций (не составившие ей никакого труда), ее переложения Мэрчисона стали самым отрадным эпизодом на общем малоутешительном фоне.
   Менеджер «Козерогов», их многолетний босс — тот, что фактически создал группу и привел ее на вершины хит-парадов, где растут золотые и урановые диски, — ушел, объяснив, что дальнейшая разработка этой жилы ему неинтересна, и изменил «Козерогам» с безызвестными, но перспективными новичками. Пристойного развода, однако, не получилось: взбешенный Эрик незамедлительно влепил судебный иск — к великой радости газетчиков и с крайне малым толком для себя. С целой бригадой юристов прибыл новый менеджер, и тут отношения не заладились с первого дня.
   Это, впрочем, было не самое страшное. Произошли вещи гораздо хуже. Флетчер Этвуд, флейтист, слава «Козерогов», единственный, кроме Эрика, участник старого, первого состава за два десятилетия многократно обновлявшейся группы, тоже объявил об уходе. Их отношения с Найджелом никогда не были безоблачными, поскольку во все времена единственным автором Эрик считал лишь самого себя, а Флетчер, в свою очередь, также обожал именоваться композитором, и вот наконец накопилась та капля, которая переполнила чашу. Удар был чрезвычайно болезненным, без Флетчера весь замысел гастролей если и не летел к черту целиком, то, по крайней мере, терял наполовину, и уж точно выпадал гвоздь программы — шотландский цикл. Контрактно-рекламная машина была уже запущена на все обороты, календарь утвержден, и Эрик то клял все на свете, не разбирая выражений, то впадал в горестное оцепенение. Вдобавок и последний альбом «Козерогов» критика встретила довольно холодно — большой беды тут, правда, не было, но число разных неурядиц в музыкальном семействе заметно подскочило.
   В этой нервозной атмосфере, полной неразберихи и перебранок — «Чтоб тебя пристрелили, как Леннона, проклятый ты предатель», — Инга за синтезатором произвела фурор своими авангардистскими вариациями, которые она безупречно компоновала с найджеловскими темами, так что художественная часть проблем решилась сразу, но дальше дело упорно не шло, и в середине третьего дня скверно проходящих репетиций Эрик в пятисотый раз откинул назад пегие патлы, положил ей на плечо горячую руку и сказал:
   — Вот что, поезжай-ка ты домой на недельку и расслабься, пока я тут управлюсь с этими сукиными детьми. Я тебе позвоню.
   Инга кивнула и, доверившись старушке «Эйр-Франс», через два часа была дома. Она рассчитывала преподнести сюрприз Звонарю. Произошло, однако, нечто совершенно противоположное.
   Эхо выстрелов у кафе «Мермоз» докатилось до «Олимпии» и офиса Пиредры одновременно. Забавно, что кромвелевская саркастическая надежда сбить Рамиреса с голку полностью оправдалась: Пиредра на какое-то время и впрямь перестал улыбаться и неимоверно длинным ногтем правого мизинца принялся чесать бровь рядом со шрамом. Рамирес был виртуозом калабрийской школы игры на гитаре, а в ней мизинцу отводится довольно серьезная роль.
   Впрочем, мысли его потекли в совершенно негаданном направлении. То, что обоих эмиссаров устранили столь молниеносно, в старинной классической манере, было, безусловно, серьезнейшим симптомом каких-то неведомых пока неполадок, но это почему-то обеспокоило Пиредру меньше всего. Скверно было не это. Плохо было то, что провалились люди именно Звонаря: Гуго своими специалистами дорожил, а в их с Рамиресом беседе никакая стрельба оговорена не была; давнее же недоверие Звонаря к Пиредре давно секретом не было. Теперь же предстояла неизбежная и неприятная процедура объяснения этой горячей голове истинной подоплеки событий, и врать-то, вот горе какое, было нельзя, ибо Звонарь, как известно, обладал настоящим собачьим чутьем на правду. Если бы Пиредра мог сформулировать принцип общения со своим лучшим другом, то, вероятнее всего, процитировал бы аббатису Кревскую: чем больше правды и чем больше путаницы, тем лучше.
   Без церемоний и даже без предварительного звонка Рамирес приехал в «Олимпию». Звонарь сидел в кабинете за столом, который стоял на львиных лапах и по краю имел резную балюстраду, а вместо соответствующего зеленого сукна столешницу покрывал календарь, испещренный бисерной каллиграфией Гуго. На этот календарь Звонарь сейчас же выставил новомодные кубические стаканы и из бутылки с «Белой лошадью» разлил в них шотландскую смесь, которой путешественники некогда развлекали себя по дороге из Эдинбурга в Лондон.
   — Ну, — проворчал разбойник, — объясни, друг дорогой, в какую такую хреновину мы впутались.
   Пиредра тут же понял, что следует делать. Он немедленно перевоплотился и действительно стал растерянным и сбитым с толку верным другом, поскольку чувство товарищества было в Звонаре одним из самых живых и неистребимых начал.
   — Черт ее знает, — сказал авантюрист откровенно. — Сам не понимаю.
   — Нет, ты уж постарайся, — предложил Звонарь. — С чего это вдруг твой милый мальчик так невежливо обошелся с моими парнями? Томпсон отработал у меня десять лет, это он сделал нам Пал-Роджерс. А Бейкер? Кой черт — ни за что угробить таких людей!
   — Не знаю, — повторил Рамирес. — Вот зарежь, не представляю, как такое могло получиться.
   Гуго смотрел на него мрачно и с сомнением.
   — Правда, вот какая штука, — продолжал Рамирес, подбираясь к самому зыбкому месту. — Этот Эрлен — сын Мэри Дарнер. Ну, а она со Скифом — сам знаешь.
   Пиредра снова весьма осторожно коснулся истины — подставляя под гнев Звонаря мать Эрлена, он второй раз предусмотрительно забыл упомянуть, кто отец. Но и этого было достаточно, чтобы гангстеру показалось, будто Гуго запустил ему в физиономию стаканом. Но нет, тот просто с силой толкнул его по гладкой поверхности стола. В разбойничьих глазах полыхнуло бешенство.
   — Да, мудрено догадаться, что к чему, — зарычал он, и во взгляде обозначилось неопределенное пока прицеливание. — Вот, в самом деле, что бы это Скифу могло прийти в голову! Да ты не с ума ли спятил, друг любезный?
   Рамирес печально, но хладнокровно покачал головой:
   — Я тоже не первый день на свет родился. Это не Скиф, то-то и паршиво.
   — Конечно, это Урсула Ле Гуин воскресла — дай, думает, открою-ка я пальбу.
   — Да, представь. Не станет же Скиф устраивать стрельбу посреди улицы.
   Зачем ему? И потом, он в курсе: дал понять, что не против.
   — Интересно, — сказал Звонарь и вновь взял стакан.
   Действительно, довод был основательным, да и Пиредра в вопросах стилистики был авторитетом непререкаемым. И впрямь — не подобает шефу разведки улаживать дела в базарной манере при помощи апробированного калибра, да еще со своими же присными, когда достаточно сказать два слова в трубку — чепуха какая-то! Гуго рассеянно посмотрел в окно.
   — А верно, чудно, — проговорил он наконец. — Говоришь, он знал? Что там было? «Бульдог-сорок четыре»?
   — Тоже, кстати, непонятно. Что за циркач? Любой бы взял какой-нибудь магазинник, и дело с концом. Кто же теперь пойдет с пистолетом?
   — Погоди. — Звонарю пришла в голову другая мысль. — Парень ведь работает на Бэклерхорста?
   — Не проходит, — ответил Пиредра. — Бэклерхорст давно бы позвонил. Извинился. Через два дома живем.
   Гуго кивнул. Ситуация представала в ином свете.
   — Нет, — продолжал Рамирес, устраиваясь поудобнее и вытягивая ноги — грозу явно проносило стороной. — Я тебе скажу. Это кто-то. Понимаешь? Мы налетели на кого-то. Он не из команды, и он в курсе наших дел. Разговор тут очень серьезный и здорово мне не нравится. Вряд ли мы его так просто ухватим…
   — В Стимфале у нас фра Винченцо.
   — Да, правит железной рукой. Кого пошлешь?
   — Хватит, допосылались. Сам поеду.
   — Да не валяй дурака. Ну что? Ладно, тебя не переупрямишь. Поспрашивай, у него с полицией нормально, пусть заглянут в картотеку, машина тоже местная, все бывает, может, мы тут еще горбатого лепим… И не очень-то, смотри поглядывай, чувствую, дела там крутые.
   — Не учи ученого, — отозвался Гуго, допил свой стакан и той же ночью вылетел в Стимфал.
   Так Сталбридж тоже совершил паломничество на землю обетованную, и поездка эта привела к несколько неожиданным последствиям. Фактический результат оказался нулевым — стимфальский дон фра Винченцо встретил коллегу уважительно и с достоинством, но никаких внятных объяснений дать не сумел — точка зрения Пиредры полностью подтвердилась: какой-то очень информированный и очень скрытный незнакомец весьма грамотно среагировал и вновь затаился. Самому же доставать Эрлена из весьма и весьма охраняемых ванденбергских бункеров и тем устраивать скандал, Звонарь, помня наставления Пиредры, счел неразумным и лишь крепко призадумался. Этим дело, собственно, пока и завершилось, но побочный, эмоциональный эффект вышел куда как более значительным.
   Как раз в это время у Звонаря с Колхией нарастал один из периодов охлаждения. Поэтому Гуго покидал кров без особенных объяснений, простился скорее с детьми, уезжавшими на учебу, нежели с подругой, и по возвращении ожидал лишь усугубления кризиса. И точно, во время их совместного обеда (Звонарь лишь позвонил в «Олимпию» и поехал прямо домой) загудел телефон. Колхия, с которой они не успели перемолвиться и двумя словами, оставила салат оливье, и из тех ответов, которые она давала на вопросы, долетавшие из трубки в ее ухо, прижавшее заправленную огненную прядь, можно было без труда сообразить, что кто-то где-то снова заболел, застрял без денег, сел в тюрьму и надо срочно лететь спасать и хлопотать. Звонарь забыл вынуть вилку изо рта и уставился в стол, как в лицо злейшего врага. Дальнейший ход событий был ему известен заранее. Но тут произошло чудо.
   — Клиф, я не смогу, — сказала Колхия, — У меня только что вернулся Гуго. Пусть Чича едет. Она теперь дама состоятельная, у нее связи, а я сейчас просто никак.
   Звонарь бережно положил вилку рядом с тарелкой и вспомнил о ней не скоро.
   Инга прилетела тридцатого, в субботу утром. Ровно в десять она прошла через галерею. На ней было муаровое прямое платье, чуть ниже колен, что выглядело некоторым вызовом моде, каблук высокий, шляпа с громадными, плавно колыхавшимися полями — словом, Инга в значительной степени вернулась в блаженной памяти пятидесятые. Волосы она уже твердо решила отпустить и с одной стороны сложно их заколола, с другой, слева, оставила свободно ниспадающими, сделав над глазом единственную косичку. Взгляд ее ничего не выражал; по случаю неопределенности душевного состояния серебра было немного: ожерелье, кулон, на руках двойные браслеты с резьбой, соединенные цепочками с широкими перстнями на всех пальцах; серьги двухъярусные, в форме опрокинутых семисвечий. Продемонстрировав репортерам свой уффициевский профиль, Инга скрылась в недрах «линкольна» и произнесла лишь одно слово: «Домой».
   Дух ее в это время более всего напоминал замерзший водопад. Никакая бурная деятельность, никакие козероговские перипетии пока не вернули ей душевного спокойствия. Ее метания и ожидания — чего? — ничем не разрешились, и в какой-то момент, среди незатухающих борений, Инга впала в некую оцепенелость Страсти по «Козерогам», неясность их дальнейших планов ее практически не задевала («Все вздор, там будет видно»), решений не предвиделось («Надоело все ужасно»), и пока что надо просто вернуться к очагу («Как-то там страдает Гуго?»), временно оставив мир за порогом «Пяти комнат». Однако, едва покинув орех и бархат лифта, Инга попала в атмосферу необычайную.
   Это была атмосфера любви. В Звонаря и Колхию то ли бес вселился, то ли они оба впали в детство, но зрелище было невероятное. Они дурачились, хохотали без причины, кормили друг друга из ложечки, снова хохотали, готовили какой-то немыслимый обед, похожий на ирландское рагу. Звонарь играл на гитаре, не выпуская Колхию из объятий, а вся квартира была заставлена цветами и шампанским. Дети разъехались учиться: Борис — в Рочестер, Ричард — в Нормандию, и этому фестивалю чувств никто не мешал; в «Олимпии» же полновластно заправлял Бэт Мастерсон.
   Ингу, естественно, пригласили к столу, но не очень обращали на нее внимание. Ничего подобного она не ожидала и была ошеломлена — да что за глупости, вот нежности телячьи… Инга что-то не доела, что-то не допила, умчалась на свою половину — меня тошнит от вашего веселья! Что делать, редкой колдунье по силам зрелище чужого счастья; ах, был бы Крис, вот кто умел направить ее накал и смятение в нужное русло! Но есть же еще и другой человек.
   Другим человеком был давний приятель Инги шотландец лорд Патрик — записной чародей, чернокнижник, черный маг седьмой ступени посвящения, магистр, циник, нахал и острослов. К Инге он относился как к капризному ребенку, таланты ее признавал, но осыпал насмешками, и ему одному она это прощала — хотя бы потому, что его темное мастерство было выше ее собственного, как небо — земли, а женские прелести не имели над ним решительно никакой власти.
   Пусть похамит, пусть поиздевается, черт с ним, думала Инга, заказывая по телефону Глазго, пусть попляшет на костях, это-то мне сейчас и нужно; она не отдавала и не желала отдавать себе отчет, чем именно так задел ее звонаревский пир — разгадка была близка, но время ее пока не подошло.
   Увы! Лорда Патрика не было ни дома, ни в клубе, он пропал, как исчезал всегда — неизвестно куда и неизвестно насколько, никого не поставив в известность. Инга оттолкнула телефон и бросилась на диван, смешав несколько выражений из итальянского и испанского диалектов, причем итальянское «си» врезалось в каталонское наречие, и вместо слова «мать» вышло «матери», и «шлюхи» вместо «шлюха». Кипа газет на низком журнальном столике — обезумевшая парочка газет, само собой, нечитанная, — разъехалась, часть с шелестом слетела на пол, и с одного из раскрывшихся разворотов на Ингу грустно взглянул Эрликон.
   Она замерла. Господи ты боже мой! Ну конечно! Вот кто ничего не просил, ничем не уязвлял, а просто сказал: «Я твой». Что там такое? Победа… Выигрыш… какие-то дурацкие очки… Стимфал, госпиталь… Какое число? Еще четверг. Невероятно. Через сорок минут ее уже не было в доме.
   Шла к концу вторая неделя пребывания Эрликона на госпитальной койке Университетского центра. Усилиями реанимации, хирургии, экспресс-регенерации и интенсивной терапии он почти поправился телесно, однако душевное потрясение пока никак не отходило. Эрлен лежал на гидротерапевтических подушках, то спал, то смотрел в белый потолок, то в телевизор, где бессчетно кувыркался его знаменитый теперь «Милан», не снимал наушники, в которых звучала музыка, поставляемая неунывающим маршалом; журналисты осаждали клинику, но он отказывался с ними встретиться, да и вообще разговаривать ни с кем не желал.
   Можно смело сказать, что его увлечение авиацией полностью закончилось. Что-то сгорело и рассыпалось в прах. Это что-то убил и шок после этапа, и то, что Эрликон понял: летать, как Кромвель, он не сможет никогда, а летать так, как прежде, потеряло всякий смысл. Романтика превращалась в работу, и более того — в работу, вызывающую внутреннее неприятие.
   Ведь впереди его ждал третий этап — блуждание в кошмарных облачностях Валентины, своеобразный воздушный «Кэмел-Трофи» — гравитационные столбы и ловушки, эшелонные проходы и вообще условия, максимально приближенные. Хорошим тоном считалось вообще хоть как-то долететь до финиша, а не вернуться в полубессознательном состоянии на покореженной машине в трюме десантного крейсера. Эрлен уже участвовал в этих пытках, дважды добирался до конечной базы, занимая почетное место в первых строчках второй десятки, и оба раза почел это за чудо; уже тогда он терпеть не мог третьего этапа, что же говорить теперь…