— Целуются в машине. Похоже на пикник. Оружия нет.
   — Джон, так это просто свидание! — Вертипорох возликовал. Давно он не был так счастлив.
   Кромвель молча пожевал сжатыми губами:
   — Лежи пока. Подождем. Это все не вдруг придумано.
   Он вновь исчез и вернулся через полчаса:
   — Закусывают. Да, надо признаться, на убийство мало похоже… Все равно, кончится это плохо, та стерва ему не по зубам.
   — Иногда это нужно.
   — Ему это совсем не нужно. Словом, так. Какие нас еще ждут сюрпризы — неизвестно, поэтому трезвись и бодрствуй, и смотри не засни, как апостол Петр в Гефсиманском саду. Ешь и пей, но по сторонам поглядывай… Я там присмотрю. Вот до чего доходишь иной раз — приходится подглядывать за пиредровской дочкой! Как это, в сущности, роняет наше достоинство.
   — Мы товарища выручаем, — рассудительно возразил наивный механик.
   — Надеюсь, товарищ справится без нас. Со своим делом. Все, я пошел. Громко не чавкай. Враги услышат.
   Состояние счастья — это вовсе не обязательно какие-то краткие минуты, оно может затягиваться, и довольно надолго. Оказавшись в машине в четырех дюймах от Инги, Эрлен впал в обыкновенное восторженно-одурелое состояние. Вид и близость идеала переполняли и распирали его душу, и никакого иммунитета в этом отношении даже и не намечалось.
   Запах ее духов вытеснял всякое представление о разумных нормах их употребления; манера вести машину — на дорогу она обращала внимания куда меньше, чем на Эрликона, — тоже изумляла новизной, граничащей с риском; притом все это — дорога, машина, движение — было делом десятым, потому что главным, разумеется, был их разговор.
   Инга оживленно говорила сама, звеня браслетами, то и дело отрывала руку от руля и с необычайным вниманием слушала Эрлена, поворачиваясь и глядя на него, мало обращая внимания на светофоры. Темная масса ее волос переливалась, подвески серег крутились и сталкивались. Тупость менеджеров, коварство подруг, ворох насмешливых жалоб и сплетен, густо замешанных на презрении, — весь светский коктейль представал перед Эрликоном; все это было ему неведомо, абсолютно чуждо," и он завороженно и радостно слушал.
   Мир, который открывала ему Инга, потрясал Эрлена в общем-то одним-единственным качеством. Он потрясал взрослостъю. Как и отец, ставший контактером, так и сам Эрликон, ставший пилотом, пронес через все свои душевные мытарства непоколебимую инфантильность, неистребимую память детства, превращавшуюся то в очарование, то в проклятие. Мир взрослых так и оставался для него загадкой, в общении с людьми он не нарастил никакого панциря дипломатических уловок и маневров и в грозящих стрессом ситуациях предпочитал отдаляться, а чаще и проще — прятаться и убегать, что в старину назвали бы робостью и зажатостью.
   Инга же в этом отношении была подлинным профессионалом общения; любую беседу она вела и поддерживала без усилия и совершенно автоматически — так классный баскетболист, ведя мяч, не следит за ним, обращая внимание лишь на передвижения товарищей по команде и соперников. В общении же с мужчинами она чувствовала себя и совсем свободно, навыки тут были настолько многочисленны и отточенны, что присутствие, например, в данный момент единственного влюбленного никак не могло создать ни малейшего напряжения.
   Для Эрликона в этом вопросе дела обстояли из рук вон плохо. Его романтический облик, его нервические настроения и замкнутость невольно создавали ему имидж дамского любимца, но увы. Нельзя сказать, что Эрлен был уж совершенно обойден женским вниманием, но благодаря несообразностям его характера самый обычный процесс общения мужчины и женщины был для него отягощен, запутан и, что еще хуже, болезненно заострен, так что те девушки, которые иной раз, в результате многих мук, дарили его своей благосклонностью, появлялись не благодаря умению и обаянию, а из-за стечения обстоятельств или же безысходности ситуации. Опирались подобные отношения на великое терпение женской снисходительности, сестры любви, но, не имея соответствующего опыта и воспитания, Эрликон и любви-то не очень умел отличить.
   Поэтому неподдельное внимание и интерес Инги, женщины взрослого мира, женщины его мечты, разили пилота наповал. Задавив сотрясающее волнение под ребрами, Эрлен слушал ее вопросы о соревнованиях, о машинах, о судьях, отвечал, и у него вдруг мелькнула мысль, что Кромвель прав, возможно, и впрямь следовало показать самолет — и он неожиданно пожалел, что маршала нет рядом: «Этот черт уж точно ничего бы не испугался…», и затем возникла другая мысль, оценивая предыдущую, — злобное самокопание не отпускало его ни на минуту: «Боже, я выродок…»
   Инга тем временем испытывала непонятный душевный подъем. Страдания Эрликона она видела, сочувствовала ему, восхищалась, сколь стойко и раскованно он при всем том держится (она помнила о руинах великих цитаделей в его душе), но чувство ее уносилось куда-то дальше. Что-то должно было сегодня произойти. Что? Неизвестно, но навстречу она шла с охотой и даже весельем.
   Машина затормозила и остановилась.
   — Повернись ко мне, — приказала Инга. — И расслабься. — После чего привлекла Эрлена к себе и поцеловала.
   Не могу сказать, что парень упал в обморок или был прожжен насквозь; ощущения его и до этого уже оказались за таким пределом, что удивлению оставалось очень мало места. Как бы то ни было, взаимопонимание выросло, и по въезде в аббатство дело быстро пошло на лад. Сразу же после остановки двигателя Эрликон протянул руку, втайне готовый к тому, что будет поднят на смех, но этого не произошло, а, напротив, Инга охотно придвинулась вплотную (благо не мешала ручка переключения скоростей), и начались такие поцелуи и объятия, что можно было только позавидовать. Правда, в один из критических моментов кресло под Эрленом вдруг сдвинулось куда-то назад, но он молодецки держался, зацепившись локтем левой руки и страшно напрягая мышцы спины — пока их губы и языки не разъединились и Инга не воскликнула: «Я невероятно голодная! Я же сегодня ничего не ела!»
   Началось бойкое приготовление пикника. Лунный свет сочетался с жарой, нагревшиеся за день камни не желали остывать, и дыхание ветра тоже не приносило прохлады. Высокие травы и крапива заглядывали в бойницы уцелевших южной и восточной стен, с северной и западной сторон от окон остались лишь парные плиты оснований, а простенки, сохранившиеся на треть или даже половину впечатлявшей когда-то высоты, смотрели вверх, как сточенные, но по-прежнему грозные зубы. За ними начинался провал Малого каньона, и дальше открывался вид на темные горы.
   В центре длинного прямоугольника двора, на каменном, похожем на саркофаг возвышении, Инга расстелила покрывало, и на нем они расставили всевозможную снедь, бутылки, зелень и прочее, привезенное в пакетах и термосах.
   — Что это? — спросил Эрликон, принюхиваясь и отщипывая листки.
   — Не спрашивай, — загадочно ответила Инга. — Ешь и пей, ты у меня в гостях, в моих владениях…
   К своему удивлению, Эрлен в самом деле смог есть и пить, правда, что именно, он не замечал, и, если было какое-то спиртное, оно не оказало на него решительно никакого действия, разве что смесь из Ингиных трав… но нет, он ничего не почувствовал.
   Дар анализа, способность отличать причины от следствий, покинул Эрликона; он вдруг увидел, что Инга стоит в проломе стены лицом к горам; платье исчезло, и тело смотрится как молочный поток на черном фоне; Эрлен не оценивал ее фигуру, он впал в некое подобие медитации, воспринимая реальность как отвлеченную данность, чьи законы неведомы, непознаны и непознаваемы. Инга оказалась рядом, глаза в глаза, произнесла: «Вылезай из всего этого», и высокие кроссовки полетели куда-то в колко зашуршавшую траву, ее горячие руки уверенно помогли ему, посуда и еда пропали, и внизу очутился тот самый вырубленный из камня, покрытый темной тканью стол, на котором они пировали; упершись руками в грудь юноше, Инга села на Эрликона, и тут начались вещи необычайные.
   Жар ее тела проник в него, и все вокруг изменилось, весь мир предстал ярким и живым, сквозь нервы и мышцы потекли токи от земли, травы, еще чего-то непонятного из недр и воздуха, их было великое множество, всего и не разобрать, его плоть и кровь соединились с ними, неколебим остался только мозг, и дальше пошли уж и вовсе чудеса. Поднялись древние могучие инстинкты и вышибли те каменные пробки, которые отделяют сознание от подсознания. В мозгу Эрлена пролетел весь тот скудный набор представлений о мужественности, что некогда сложился у него: серебряные рыцари, игрушечные ковбои и еще невесть какая дребедень, а за ними хлынули совсем уж неизвестные валькирии, вороны и просто откровенные демоны, не имеющие ни имени, ни обличья. В существо Инги он погрузился как в пламя, и в этом пламени ему привиделось: исполинских размеров звериный рогатый и бородатый лик, пред ним Инга и еще ворох тварей, множество из которых только что пролетело сквозь его сознание. Но что было самое странное — на Ингу Эрлен смотрел глазами как раз той чудовищной бизоньей морды, он видел свою колдунью спереди, сзади, снизу, сверху, и она глядела на него и одновременно — на того. Тело ее колебалось и дрожало, неясные отсветы прыгали по лицу, груди, животу, выхватывая то огненный глаз с провалом скулы, то шею и уступ ключицы; волосы, шевелясь, стояли черным нимбом; Эрликон чувствовал приближение последней судороги наслаждения и в то же время величайшую тоску отделения души от тела, как недавно во время посадки, когда Кромвель отстрелил баки, и с той секунды связь с жизнью начала стремительно ослабевать… Но тут произошло нечто странное: зверь, через зрачки которого Эрлен смотрел на Ингу, отрицательно покачал головой.
   «Нет, — вроде бы сказал он, или так пригрезилось Эрликону, — это не наш, и это не твой. Я не буду с тобой в этот раз. Сделай для него все и отпусти».
   Черти, вороны и прочая нечисть — статисты этой сцены — вновь кинулись в простор Эрленова сознания, пролетели над ущельями меж извилин и ухнули в колодец спинного мозга. Роковой зазор отделения души от тела подобно полосе воды, разделяющей причал и корабль, стал сужаться, сужаться, и вот былые узы окрепли, томление подступающей смерти миновало. Эрлен еще успел увидеть, как ругалась и протестовала бедная Инга — она плевалась, била кулаками, волосы падали на лицо, и груди метались в такт конвульсиям, но вот постепенно пятна света из красных снова превратились в лунно-бледные, реальность вернулась на свое законное место, и ведьма смирилась и утихомирилась.
   — Тс-с-с, — сказала она. — Не думай ни о чем, я все сделаю сама.
   Однако Эрликон, невольная жертва всех этих потусторонних разборок, не пожелал никаких продолжений, отпрянул в сторону и буквально скатился с каменного ложа.
   — Куда ты? — изумилась Инга.
   Эрлен будто и не слышал ее. Тупо он осмотрел себя, собственные руки, потом без спешки влез в брюки и сапоги, натянул майку и, миновав северную стену, ринулся вниз, в обрыв, взрывая песок, сгребая по пути щебень и цепляясь на лету за жесткие кусты. Окруженный этой лавиной, Эрликон бежал, скользил, падал (счастье Вертипороха, что тот устроился гораздо правее, на восточном склоне), пока со всей геологической свитой на самом дне каньона не влетел с шумом и брызгами в холодную воду ручья.
   Он был совершенно уничтожен. И дело даже не в том, что, как он понял, какие-то таинственные силы отказались принять его в свое лоно — пусть бы все и прошло по Ингиному плану и при этом Эрликону удалось сохранить жизнь и рассудок, он все равно был бы раздавлен и убит. Ведь ситуация, как он полагал, потребовала от него проявления какого-то высшего, почти божественного мужского начала, того, чтобы он стал Тором, Одином, Юпитером, — вот какие ставки в той большой, по-настоящему взрослой игре, а он… Мальчишка, сопляк, бездарь… Его преклонение перед личностью Инги доросло до невероятных, ударных величин, и эти величины его сокрушили. Я не потянул, думалось ему, я ничто, тот мир для меня закрыт — туда таких не берут.
   Не было никого, кто мог бы объяснить Эрликону суть произошедшего, сказать, что уже одно то, что он устоял и вышел невредимым из колдовских объятий, поднимает его на самый высокий уровень в глазах всех на свете магов и владык. Там, где девяносто девять из ста навеки утратили бы волю и разум, его закаленная самоистязаниями психика страстотерпца выдержала, не дрогнув, и это был подвиг, но Эрлен не знал об этом. Мистические силы великих глубин не сумели одолеть его, но некому было растолковать парню суть его победы.
   Зашнурованные до упора высокие кроссовки заливались холодом ручья, косые тени скрывали изгибы каменистого русла; какая-то птица монотонно кричала в далеком мраке, и на миг почудился удаляющийся треск мотоцикла. Эрликон наклонился, зачерпнул воды, плеснул в лицо, провел мокрой ладонью по шее к груди.
   — Я лучший пилот в мире! — закричал он во всю силу легких. Потом добавил шепотом: — Я дерьмо, а не пилот.
   Под равномерный плеск он побрел вниз по ручью, словно стараясь перехитрить неизвестных преследователей.
   «Кто я такой? — думал он. — Что там гадать… Какой я, к черту, контактер, какой пилот… Это все не в счет, это все так… Я — генетическая ошибка, вот я кто, жертва научного прогресса… Мог бы я выжить естественным путем? Смешной вопрос… Но что же делать? Уйти? Но как же… Не знаю».
   Ручей, лениво блуждая и изгибаясь, становился то шире, то уже и вдруг покинул пределы каньона и вывел Эрлена к белым в лунном свете отмелям и черной говорливой воде Альмадены. Ноги начали уставать. Какое бы ни пришлось выбирать решение, нельзя вечно скитаться по этим горам. Прикинув подобие схемы маршрута, Эрликон сообразил, что, поднявшись вверх по течению, он часа через два дойдет до шоссе и окажется как раз на северной, то есть на стимфальской, стороне. Сунув руки в карманы и нахохлясь (прохлада все же потихоньку давала о себе знать), он зашагал по земле, песку и камням и вскоре за поворотом увидел огонек.
   Не ожидая ни хорошего, ни дурного, все более погружаясь в цепенящую хандру, Эрликон пошел к этому костру и, подойдя, ничуть не удивился, разглядев отражение огня на металле с детства знакомого «харлея» и рядом — неразлучную пару, Вертипороха и Кромвеля, разогревающих на углях какую-то банку.
   — Привет, привет, — радушно встретил пилота маршал. — Присаживайся, сейчас поедим.
   — На вот, хлебни, — предложил Вертипорох. — Маловато, правда, осталось…
   Эрлен сел, отпил из плоской изогнутой фляги и долго смотрел в костер. Потом сказал:
   — Ладно. Хорошо. Я буду летать. Если уж ничего другого не суждено.
   В то время как раздираемый комплексами Эрликон влачился в направлении всепрощающих маршальских объятий, для Инги наступил момент размышлений и прозрений. После скандала, который она устроила князю тьмы, ее настроение поутихло, и она в задумчивости продолжала сидеть все на том же сундуке-надгробии, обхватив колени, прикрытая только своими волосами, спадавшими колоколом на плечи; серьги и браслеты она, естественно, и не снимала.
   Все, связанное с Эрленом, отлетело от нее, мыслями Инга уже унеслась далеко прочь. От всего произошедшего осталось лишь чувство слабого разочарования и досады, но встряска не прошла бесследно — та, другая мысль, которая подспудно все последнее время брезжила в сознании, не давая покоя, которая будоражила ее по дороге сюда, подступила совсем близко, и до решения оставался один шаг.
   И вот этот шаг совершился. В старинном романе можно было бы написать, что с глаз упала пелена (что за пелена? куда упала?). Начало падения этой загадочной пелены все-таки не обошлось без Эрликона. «Он и в самом деле иной, — подумала Инга мимолетно. — Не подходит для вот этого — этих стен, этой травы…»
   А кто подходит?
   И из лунного света, из светлых и черных пятен, из путаного узора листьев и стеблей перед Ингой соткалось лицо Гуго Звонаря — так перед мореплавателем открывается долгожданная родная гавань, Инга даже тихо застонала.
   «Я же люблю его… Вот дура, я же всегда его любила. Дура, дура безмозглая… (Инга употребила и более сильные выражения.) Ведь это же… Это…» — Тут слова у нее закончились, и остались одни чувства; возможности, скрытые в этих чувствах, представали пред ней поочередно во всем великолепии.
   Но возможно ли такое вообще — вдруг влюбиться в человека, которого знаешь с детства и который годится тебе в отцы? Если да, то перспективы возникают ошеломляющие, и Инга по достоинству оценила их.
   В любви, в этом великом охотничьем поле, отказаться от обмана, уловок и финтов, и утрата тайны не означает утраты очарования. Впервые она увидела возможность находить удовольствие, отдавая и раскрывая себя полностью, не пряча ничего в тени, оставаясь сама собой без заботы о ликвидации последствий такой откровенности («Хоть на горшке сидя, сказал бы Гуго», — подумала Инга), и даже наоборот — наслаждаясь тем, что показываешь себя всю как есть, со всем стыдом и мерзостями, и не опасаешься ни враждебности, ни презрения. Боги святые, да ведь только один Звонарь и умеет так любить: не закрывая ни на что глаза — ни на одно клеймо, ни на печать зла. Инга уставилась в темноту перед собой, ничего не видя и не слыша, — вот она, та вожделенная обитель, по которой тосковала ее душа с незапамятных времен.
   Но как быть? Ведь Гуго… «У него нет другого выхода. — Инга упрямо затрясла головой, словно споря с какими-то оппонентами. — Он поймет. Я помогу ему это понять. У нас у обоих не было выбора… изначально. Нельзя спорить с судьбой. А это судьба».
   Тот, кто хорошо знал Ингу, мог бы заметить, что в ней даже проступило некое величие и гордость — она ощутила себя Стоящей На Пути. Да, предстоит игра. Но теперь — теперь! — она знает цель; наконец-то, после долгих сомнений, пришла ясность. «Гуго мой, — думала Инга. — А я — его. Так было задумано. Я сделаю… я выполню предназначение».
   Подобно многим деятельным личностям, Инга не обременяла себя излишним анализом ситуации. Ей было достаточно того, что картина казалась очевидной, а на всевозможные подводные камни энергии у нее хватит. Кроме того, она свято полагала, что знает Гуго — одна из самых распространенных людских ошибок: думать, что прекрасно знаешь человека потому, что давно с ним знаком…
   Итак, вслед за Эрленом скоро и Инга покинула аббатство. Для пилота наступила пора смирения, для колдуньи — час торжества. Что же касается желаний самого Звонаря и судьбы Ленки Колхии, то это, как видно, никого не интересовало.
   Фарборо!
   Где Стимфал с его раскаленными горами, нависающими над океаном, и криками чаек, уносящимися в глубь плоскогорий? Нет ничего этого, здесь север, здесь дожди размывают песок, а из песка растут сосны, а над соснами тянутся низкие тучи, по утрам из леса ползут туманы, а где-то вдалеке шумит и волнуется Северное море. Здесь самая настоящая осень без всяких тропических циклонов и прочих штучек.
   Собственно, Фарборо — это название деревни, которая цела и по сию пору — маленькая, с очень красивой церковью из розового камня. Как-то однажды над картой этой местности встретились несколько циркулей, и в результате возле сонного Фарборо построили аэродром, потом — очень большой аэродром, вскоре там провели авиасалон, за ним второй, потом — каждый год, а летчики выступали с показательными полетами, и в один прекрасный день им за эти полеты начали ставить оценки и давать неуклюжие серебряные кубки с двумя ручками. Так начался Мемориал Джона Кромвеля. Отпочковавшись от салона, он стал трехступенчатым, проводился по всему миру, до Плеяд поднял ставки и гонорары, но и теперь считалось хорошим тоном приехать перед этапом в Фарборо, полетать, повращаться в кругах — других посмотреть и себя показать.
   Кинематографисты ездят в Канн. Авиаторы — в Фарборо.
   В отличие от Ванденберга, здесь нет многоэтажных, напичканных компьютерами подземелий, все в ангарах, но тренировочная база не менее изысканна и не менее дорога. Это весьма серьезный аспект — тренироваться в Фарборо удовольствие очень и очень дорогое, и далеко не у всех фирм бывает возможность поддержать эту старую добрую традицию. Гораздо дешевле почти все то же самое можно найти совсем неподалеку — например, в Гладстонбери, там тоже прекрасный авиационный комплекс, но тогда уже не сможешь сказать: «Я был в Фарборо».
   Есть и еще разница. Если в Ванденберге главенствует мысль фирменная, то в Фарборо правит бал командный принцип. Тут, кроме блоков и групп МББ или «Боинг», запросто можно встретить команду Франции, Японии или Англии-III, поскольку в легких классах «500» или «Бриз» национальные корпорации могут закупать импортные машины или же летать на самолетах отечественных фирм. В супертяжелом классе эти различия отсутствуют: крейсера строят транснациональные компании, и туг уж команды или смешанные, или, чаще всего, выступают под флагом концерна. Таить друг от друга перед третьим этапом уже нечего — вольной программы на мемориале нет, технические данные перестали быть секретом с первого дня, а пресловутый «конверт с сюрпризами» будет распечатан судейской коллегией уже после старта.
   В этот раз «тяжеловесы» разместились в большом и нескладном здании на юго-западной окраине комплекса. Дом был двухэтажным, в плане имел форму креста и был построен в стиле средневековья, с белеными стенами, диагональными балками и красной черепичной крышей. Южное крыло и центр занимали кухня, связь и два обеденных зала; верхний этаж северного крыла — «Мицубиси», нижний — РФК, южное поделили «Мессершмитт-Бельков-Блоом» и какой-то персонал «Локхида» и «Дугласа», восточную часть — как ее называли, «старый замок», на две трети был отдан «Дассо» с его странноватой командой.
   «Боинг» в Фарборо не поехал, «СААБ-Скания», за которую летал чемпион мира Эдгар Баженов, поступил и вовсе непонятно: прибыл сам Эдгар с техниками и самолетом, администрация же осталась в Стимфале. Что-то не заладилось у скандинавов на этот раз, ремонтные бригады, сменяя друг друга, копались в машине круглые сутки, и Баженов находился в состоянии постоянного то скрытого, то явного раздражения.
   Из апартаментов «Дассо» открывался вид и на все аэродромные службы, и на вторую — после фарбороской церкви — местную достопримечательность: линию энергопередачи Полюс — Экватор, точнее то, что осталось от нее после войны. Она была построена в эпоху увлечения полярными силовыми станциями; теперь сохранившиеся девятнадцать исполинских опор использовались как превосходный наземный ориентир всех проходивших над Фарборо воздушных маршрутов. Эрликон, проводивший над ними в воздухе ежедневно по нескольку часов, корректируя по ним положение на маневре и посадку, мог бы поклясться, что перечислит по памяти детали каждой из колонн. Все циклопическое сооружение пилотами иронически именовалось «Стоунхендж», и о нем существовало что-то вроде легенды. Еще в стародавние времена какой-то шутник из летающего племени сулил неисчислимые блага тому пилоту, который сумеет пройти на своей машине эти столбы, используя «кромвелевский переворот» — гибрид знаменитой «петли» Нестерова и «кобры» Пугачева. Некоторое время это считалось теоретически допустимым, хотя уже пятая-шестая опоры открывали такому смельчаку ворота для самоубийства, позднее математически выстроенная модель доказала, что при всем желании прославленная фигура на какую-то малость не укладывается в расстояние между колоннами и, значит, любая попытка пролететь «Стоунхендж» обрекала на верную смерть.
   Мы вправе были бы ожидать, что Эрлен после свидания в аббатстве впадет в черную меланхолию, тоску, угрызения и вообще в депрессию, но, как ни странно, он перешел в стадию несколько отупелой, но благодатной отрешенности — состояние, нередко настигающее человека среди самого отчаянного разгула страстей. Как и обещал, Эрликон взялся за полеты и летал исступленно, работая на износ и находя в этом удовольствие — Кром-вель по-прежнему действовал на него как адреналиновый выброс, и Эрлен испытывал неизъяснимое чувство, не просто растрачивая, а сжигая собственные силы.
   Сценарий нового витка летно-подготовительных испытаний, который начал раскручивать маршал, был предельно прост: перегнав «Милан» в Фарборо, поставить его там на доводку, переосвидетельствование и «косметику», что возлагалось на Вертипороха и орду присланных Бэклерхорстом экспертов, и тут же немедленно начать тренировки, чтобы как-то стабилизировать духовный контакт обоих пилотов или, по крайней мере, сделать его менее болезненным. На все это отводилось чуть больше двух недель. Двадцатого октября все машины и пилоты грузились на авианосец и отбывали на Валентину — планету, чья буйная атмосфера, обогащенная коварными судейскими подвохами, должна была предоставить летчикам возможность блеснуть всеми гранями таланта и конструктивными достоинствами самолета. Там, на станции Вайгач-3, был назначен старт третьего, заключительного этапа. Шесть часов спустя начинался подсчет прибылей и убытков, выплачивались ставки и, самое главное, заключались договоры, а еще — после станции Вайгач открывались перспективы на грядущий через пять месяцев чемпионат мира.
   Эрликон переменился внешне. Он похудел и стал выглядеть значительно старше; седые волосы появились у него довольно рано, лет в двадцать, но лишь теперь они превратились в настоящую седину. Если раньше он курил от случая к случаю, по прихоти Дж. Дж., то сейчас, уже в Фарборо, как-то вечером, после одуряющей воздушной кутерьмы, спрыгнув на бетон возле мокрого самолета, он с невеселым удивлением отметил, что вытащил сигарету из полупустой пачки и уже держит в руке зажигалку. Накрапывал мелкий дождь, по ту сторону машины Кромвель клял Вертипороха, а механик клял каскадные фильтры. Эрлен покачал головой, размял сигарету, втянул горьковатый дым. Курим, значит.