Несколько десятилетий спустя, разбирая его дела, председатель сенатской комиссии Хедли Холл с удивлением обнаружил, что никаких формальных причин к отставке Диноэла нигде не было зафиксировано и что именно ему инкриминировалось, ни в каких документах не упомянуто. Если отбросить гвалт и суету вокруг его имени, то выходило, что Дин был вполне грамотным и многообещающим специалистом и уход его продиктован мотивами, ничем не разъясненными. Однако вникать в эти перипетии мы здесь не станем.
   Поглядим на вторую половину нашего истока. Женщину, подарившую Эрликону такие чудесные глаза, зовут Мэриэт Дарнер. Судьба ее напоминает зеркальное отражение, но со знаком плюс — судьбы ее знаменитого и непутевого возлюбленного. Тридцать с лишним лет унесли из людской памяти робкую медсестру, неудавшуюся актрису и сделали привычным внушительный облик мадам доктора наук, директора Института нейрофизики имени Ричарда Барселоны. Подготовка любого съезда нейрокибернетиков начинается с того, что доктору Дарнер присылается письмо, в котором со всеми возможными любезностями осведомляются, одобряет ли мадам такой-то план работы и такие-то формулировки в резолюциях.
   История знает примеры, когда из авантюристов получались если и не ученые, то, во всяком случае, люди вполне уважаемые; неудивительно и то, что мадам доктор постаралась как можно плотнее запереть дверь за той частью своей юности, когда сумасбродная девица в компании под предводительством несравненного Динухи надолго забыла о том, что она прилежная ученица солидных профессоров; удивительно то, что в разряд этого неугодного прошлого угодил ее собственный сын.
   Авторы многочисленных произведений, в том числе и кинематографических, воспевающие романтическую любовь прекрасной землянки и инопланетянина, с трогательным единодушием замалчивают тот период, когда по окончании всех прелестных авантюр воцарившееся семейное счастье не продержалось и двух лет, пылкая страсть превратилась сначала в неприязнь, а потом — в отвращение, и неудачное рождение неудачного ребенка положило конец и видимости каких-то отношений. И что уж совсем грустно и непонятно, так это то, что ненависть к прошлому Мэриэт целиком перенесла на злополучного малыша, принесшего ей, как она полагала, столько бессмысленных страданий.
   Как бы то ни было, первое, что увидел и осознал в своей жизни Эрликон, была больница. Там он появился на свет, туда он регулярно возвращался, и мир клиник и госпиталей с их законами привычно считал своим настоящим домом, никогда не обижаясь на ту боль, которую ему здесь порой причиняли.
   Пяти лет от роду Эрлен попал в интернат номер двадцать три — ведомственное учреждение Института — кто-то где-то вспомнил, что мальчик как-никак сын легендарного контактера. В интернате жили и учились дети тех сотрудников, которые, согласно институтской терминологии, находились в «командировках». Разница между ними и Эрликоном заключалась в том, что их время от времени забирали родители и увозили домой.
   Между детьми здесь царила весьма жесткая иерархия, зиждившаяся на трех китах — старшинстве, личных достоинствах и положении родителей в институтской негласной табели о рангах, дух и буква которой таинственным образом проникли в мир детских развлечений. Поскольку назвать Диноэла отцом язык поворачивался с трудом, Эрликон не котировался ни по одному пункту и в полной мере испытал на себе все издевательства, на которые только может обречь беззащитного уродца юная бессердечная изобретательность.
   В не меньшей степени сказался на ситуации и шальной характер Диноэла, хотя допускаю, что на свой лад он любил Эрлена; и единственное, на что хватало отцовских чувств, — это появиться раз в год с каким-нибудь немыслимым подарком вроде самоходной байдарки со встроенным кибермозгом, с которой не знал, что делать, ни мальчуган, ни сам Диноэл, — и дальше — вновь пропасть неведомо куда, неведомо на сколько.
   Парадоксально, но Эрликон положение ужасным отнюдь не находил — по той простой причине, что сравнивать ему было не с чем. Свой образ жизни он считал нормальным и естественным, а охватывавшие его временами буйные психозы беззастенчиво использовал в собственных интересах: во время иных истерик к нему боялись подступиться даже самые рослые и бесстрашные из его недругов. Тогда-то и прицепилось к нему полуироническое, полууважительное прозвище, прошедшее затем сквозь годы и события.
   В мае шестьдесят третьего, когда Эрликону не исполнилось еще и восьми лет, на сцене его жизни появился третий и, пожалуй, самый важный персонаж. С Роксаны-VI на Землю привезли Скифа — тогда начальника Четвертого отдела все той же Региональной СКА.
   Диноэла всю жизнь называли инопланетянином, хотя на свет он появился на Земле и долгое время ничего, кроме Земли, не видел. У Скифа такого ярлыка никогда не было, хотя его искусственный интеллект был создан в прямом и буквальном смысле за тридевять земель. Ничто человеческое Скифу не было чуждо, но надо признать, что германия, кремния и парасилликола в его организме было значительно больше, чем отпущено человеку природой. Для нас сейчас несущественно, с кем и как там столкнулся на Роксане Скиф, но результат оказался плачевным: по прибытии он более всего походил на груду электронного лома.
   Его доставили в нейрофизический центр имени Ричарда Барселоны. У Мэриэт Дарнер к тому времени были уже и имя, и заступники, так что через несколько месяцев ее подпустили к Скифу. Она применила свой диссертационный метод биинволюции, или, на соответствующем жаргоне, переборки, рискнув будущим как своим, так и Скифовым, — и совершила чудо, вернув Скифу здравый ум и твердую память. Эрлену исполнилось девять, Мэриэт завоевала авторитет и получила признание, ведущий сотрудник Контакта вернулся в строй, и дальше события вполне стандартно развернулись по схеме «знакомство на больничной койке». Летом шестьдесят четвертого начальник Четвертого отдела быстрым шагом прошел меж островерхих башенок и готических арок интерната номер двадцать три.
   Эрликон сооружал из двух консервных банок котел для паровой машины, когда перед ним возник высокий человек с большими и очень понимающими глазами.
   — Меня зовут Эрих, — сказал он, внимательно глядя на Эрликона.
   Скиф поселил мальчика в собственном доме в Кон-тактерской деревне. Началась новая жизнь. Ординарные клиники сменились международными медицинскими центрами, и вскоре семь, восемь, а потом и одиннадцать месяцев в году Эрлен чувствовал себя ничуть не хуже своих шумных и быстроногих сверстников и не отставал от них ни по каким показателям. Эрих определил его во внутриинститутский лицей, и только благодаря Скифу у Эрликона стали налаживаться хоть какие-то отношения с матерью.
   Дальше… Дальше прошло еще полтора десятка лет, мало кто помнит фантастическую любовь, отгоревшую с фейерверочным треском: Дин и Мэриэт давно уже не думают друг о друге. А вот остывает брошенный посреди газона «харлей», колебля над собой летний воздух, и в предвечерней тени башни Института, ячеистым зеркалом отражающей закат над Европой, идет Эрликон, представляя себя ведром, до краев полным тоской. Лифт поднял его на сорок восьмой этаж — прямоугольный лабиринт мрамора и дубовых панелей, и, цокая по камню подковами высоченных каблуков, печальное дитя подошло к двери с надписью «Начальник управления Э. Левеншельд». Двое секретарей в холле даже не подняли голов, и Эрлен, толкнув дверь, вошел без всяких церемоний.
   Обрыв — прямо в нижележащий этаж, где разноцветные автоматы сортировали почту суставчатыми лапами. На прозрачном полу стояли письменный стол и стулья, за столом сидел человек в черно-белом свитере, одной рукой он держал возле уха наушник, другой что-то помечал в лежавшей на столе бумаге. Это и был глава Четвертого управления Эрих Левеншельд, он же Идрис Колонна, он же Скиф и так далее до бесконечности — нечего и надеяться перечислить имена, под которыми его знали в разных уголках мира.
   Он был высок ростом и широк в плечах — ни обширность кабинета со сплошным окном-стеной, ни поза сидящего не скрадывали этого, не вызывали впечатления массивности, его фигура наводила на мысль о десятиборье и баскетболе. Он был красив — странным и редким типом красоты, фрагменты которой по отдельности, вероятно, могли показаться дикими и безобразными, но вместе создавали картину гармоничную и труднозабы-ваемую, так что иногда хотелось тряхнуть головой и протереть глаза: полно, да не кошмарное уродство ли все это? Подобная внешность несет, пожалуй, отпечаток некой искусственности, но заметить ее может лишь зритель весьма и весьма искушенный, специалист.
   Лицо Скифа было бы безоговорочно молодо, если бы не большие старые глаза, окруженные кольцом морщин, да загорелый купол лысины.
   — Здравствуй, — сказал он. — Как поживает высший пилотаж?
   — Здравствуй, дядюшка, — ответил Эрликон. — Неужели не знаешь? Что-то не верится. Сегодня на меня так уставились с трех спутников одновременно, что стало холодно между лопатками, а когда я зашел в туалет на заправке, с потолка сразу свесилась какая-то электрическая телевизия и заглянула мне в такое место, что не знаю, как уж тебе и сказать. Объясни, пожалуйста, простыми словами, в каких это преступлениях меня подозревают твои электронщики и до каких пор милости сии будут продолжаться?
   Последнее время они встречались нечасто. Скиф отдал Эрликону весь нижний этаж своего трехтрубного английского дома. Этаж этот представлял собой, по сути дела, одну огромную комнату, где гостиная переходила в спальню с модернистским гидравлическим ложем; вплотную примыкала деревянно-раздеревянная кухня в кантристайл, по кантри-полкам вился плющ, и сразу же за ними начинался кафель и мрамор ванной, и дальше, за втяжной стеной, шел уже гараж.
   Однако, подойдя к экватору третьего десятка, Эрли-кон, отяготившись сомнениями в смысле жизни, вдруг покинул роскошь вещей и роскошь общения — все то, чем при помощи денег и положения Скиф компенсировал его бесприютное детство, — переселился в общежитие авиабазы и вернулся к допотопному материнскому мотоциклу. Правда, если уж быть честным до конца, эта старая машина была не просто скоростной рухлядью, а ретро экстра-класса, люкс-раритетом, предметом зависти знатоков, так что даже аскетизм Эрлена выражался достаточно изысканно.
   — Тебя кормить? — спросил Скиф.
   — Нет, я только что доел Эдгаровы бутерброды. Что же касается высшего пилотажа — послезавтра увидим. Однако ты не отвечаешь на мой вопрос.
   — Только не говори, что ты сам все это придумал, — предложил Скиф. — Псевдофольклорный румынский стиль — плод влияния Кристины. Съездить в бунгало к Эдгару ты успел, а позвонить матери — нет. Как ты ответишь на такой вопрос?
   — Позволь мне ответить так: я побоялся отнимать время у такого занятого человека.
   — Речь неискренняя и неправомерно жестокая. Не хуже меня ты знаешь, что она тебя любит.
   — Возможно, что она и любит некоего сына, — согласился Эрликон. — Некий образ. Однако доказывать каждый раз, что я и есть тот самый образ, чересчур хлопотно. Да и какие, дядя, сыновья могут соперничать со страстью к электрохимической ячейке? — Эрлен откинул голову на подголовник кресла и пропел: — Не правда ли, чудесно: он — светоч подземного царства, она — светило науки… Все спасают друг другу жизни, и лишь бедный Эрликон не ко двору, и, к какому концу его приделать, не знает весь Контакт… Да, кстати, вы еще не надумали узаконить ваши отношения?
   — Ты еще станцуй, — заметил Скиф. — Обрати внимание, что я-то не касаюсь твоих отношений с Кристиной. Не пытайся вывести меня из терпения раньше времени. Как отец?
   — Дорогой бармен чинит проводку в своем заведении. Да, о проводке. Тебе кланяется Стив.
   Эрликон протянул Скифу сложенный вдвое листок бумаги. Тот, бегло взглянув, положил листок на стол.
   — Что он тебе сказал?
   — То же, что и всегда. Медицина, дядя, от меня отказывается, и мне кажется, с нас хватит экспериментов.
   — Стив — это еще не вся медицина.
   — Оставь, пожалуйста. Если бы все эти поля и вирусы могли распрямить мои кости, они давно бы это сделали.
   Скиф покачал головой:
   — Кто жив — не говори «пропало». Мы не исчерпали еще всех путей. Но давай пока поговорим о другом. Я прочитал твою курсовую.
   Он достал и бросил на стол кипу листов в блестящем зажиме. Эрликон со слабым стоном утонул в кресле.
   — Ничего, ничего, потерпишь, — сказал Скиф. — Что поделаешь, я тебе не отец и не мать, а приходится быть и тем и другой. Что я думаю об этом лепете, ты, надеюсь, понимаешь. Не похоже ни на третий курс, ни на тебя. Учебу ты практически бросил. Что происходит? На что ты рассчитываешь? На то, что в критический момент тебя осенит вдохновение? Это верный провал, ни к кому еще на пустом месте вдохновение не приходило. Смешно объяснять, что учиться надо здесь, на Земле, пока есть у кого спросить — там будет не до этого, уж поверь, а мне вот неясно, как ты собираешься сдавать хотя бы вот эту элементарную сессию. Между прочим, у всех студентов она уже началась.
   — У меня чемпионат, — проворчал Эрликон. — Я сам знаю, что работа паршивая.
   — Ты плохо меня понял. Речь не о курсовой и не об авиации. Кстати, у тебя контракт по-прежнему с «Бритиш аэроспейс»?
   — Да.
   — Они сами возобновили или за тебя хлопотал Дэвис?
   — Дэвис.
   — Что ж, скажи ему спасибо, если еще не сказал. Речь у нас вот о чем. Не хочу повторять трюизмы, но, вижу, есть необходимость. Наше дело такое: либо отдаешь себя целиком, либо уходи. Не бывает контактеров, которые знают свое ремесло на три или на четыре. Твой отец ушел сразу, как только почувствовал, что теряет форму, его таланта нет ни у тебя, ни у меня, он мог позволить себе очень многое, но предпочел уйти. Ты начинал очень хорошо, тебе все давалось легко, как и Диноэлу, а легкость коварна. Захаров берет тебя в группу, но сейчас ты этим обязан только двум предыдущим годам учебы и своему имени. — Тут Скиф, к удивлению Эрликона, вытащил портсигар со встроенной зажигалкой и закурил. — Я говорю малоприятные вещи, но иначе нельзя. Не сердись. В следующий раз мне хотелось бы обойтись без напоминаний. Есть и хорошие новости гестианская делегация приехала наконец.
   — Дядя… — Эрликон смотрел, как Скиф разминает длинными пальцами сигарету, как погружает ее в голубой огонек; тоска внезапно обернулась решимостью, мышцы под глазами дернулись, точно он силился моргнуть. — Дядя… что-то грустно мне. Ты прав во всем, я с тобой не спорю. Во мне, видишь ли, кончился какой-то завод, будто я постарел лет на сто. Скверная история.
   — Я тебя слушаю.
   — Ты посмотри, на кого я похож. Ни одна девушка не смотрит на меня иначе как с жалостью, в лучшем случае — со страхом. Не подумай, что я жалуюсь. — Эрлен улыбнулся, но улыбка получилась болезненная, будто на лицо пала тень давних кошмаров.
   Зрачки Скифа расширились.
   — Ты ошибаешься, — сказал он, и в голосе его явственно прозвучала властная нота, напоминающая о многолетней привычке распоряжаться людьми. — Ты глубоко ошибаешься. Твои девушки еще впереди. В твоем лице есть своеобразие, которое женщины ценят выше любой красоты.
   — Все уже без толку. Слишком поздно. Все уже опоздали и опоздают. Слишком долго я был одинок, слишком долго боролся с собой… чего-то не хватило, перегорел, короткое дыхание. Того, что могло быть, мне уже никто не вернет, да я уже больше ничего и не прошу. Вот ты говоришь, Захаров берет меня в группу — надо бы рехнуться от радости, а мне только страшно. Я же не смогу, нет во мне интереса… ничего нет. Любви нет — и нет сил бороться с этим. Я, наверное, болен. — Эрликон поежился. — Чепуха какая… и любил, и с ума сходил, но, вот видишь, выдохся. Доконали-таки меня, — добавил он, глядя в сторону. — Еще лет сорок, не меньше, тащиться, холодно, пусто, муки… Устал я.
   И про себя добавил: «Дудки».
   В этог момент беседы Скиф на секунду прикрыл глаза темными веками, а когда поднял их, то посмотрел на Эрлена взглядом, словно бы необычно рассеянным. Ах, надо было бы обратить внимание на этот взгляд и потом, когда события уже сорвались в карьер, вспомнить, но по юношеской неопытности Эрликон внимания не обратил и не запомнил, слишком уж был увлечен собственными горестями, а очень и очень зря.
   — Хочу только одного, — сказал Скиф, глядя уже вполне обыкновенно. —
   Хочу, чтобы ты не забывал, что и мать, и отец, и я — мы все тебя любим и стараемся сделать все, чтобы тебе жилось хорошо. Ты улетаешь сегодня?
   — Да, в ноль пятнадцать из Атакамы.
   — На две недели?
   — Да.
   — Послушай, я мог бы устроить тебе отпуск.
   — Нет, дядя, я как раз собираюсь обойти Эдгара.
   — Желаю удачи. Вернешься — поговорим.
   Эрликон подхватил сумку, кивнул и вышел. Скиф в задумчивости подпер голову рукой, не сводя глаз с закрывшейся двери. А внизу суетились почтовые автоматы.
   В отражении на черном стекле можно было различить лишь силуэт с завитками волос да три светлых пятна — на виске, носу и скуле. Сквозь него проносился такой же черный лес, мосты, столбы, редко — дома, еще реже — одинокий огонек. Стоя у окна, Эрликон некоторое время меланхолически рассматривал себя — волосы, как всегда, ему понравились, все же остальное — длинная голова на сутулых плечах — вызывало чувство отстраненной постылости. Беспокоил разговор со Скифом — черт дернул его за язык, да и не сумел сказать, что нужно, скомкал, показался дураком и неврастеником. Воспоминание о недавней заминке обжигало внутренности. В каком-то документальном фильме давным-давно был эпизод расстрела — дымные струи пробили человека насквозь, вылетели с клочьями из спины, заплясала белая рубашка, плечи подпрыгнули, человек согнулся и упал. Конфликт, неловкость, любой глупый случай — а попробуй избежать глупых случаев! — дьяволами выворачивались из памяти и вызывали ощущение, будто и его протыкает раскаленный прут так, что самому впору обхватить ребра руками, скрючиться и упасть на землю лицом вниз.
   Кто знает от этом? Никто. Покалеченные души столь же скрытны, сколь и живучи.
   Ничего, думал Эрликон, ничего. Скоро конец. Жизнь лепит человека, накручивает бездумно, а потом вполне честно предлагает — познай себя. Что там намесили годы. И вот ты поднялся на холм и видишь путь прошлый и путь будущий и могилу впереди и можешь сказать: я, Господи, превзошел и постиг, и не хочу больше тянуть, и возвращаю тебе билет.
   Говорите потом, что это малодушие, трусость, еще какие-нибудь слова придумайте, достаньте-ка меня со своим общественным мнением там — я на вас посмотрю. Несчастный случай. Жизнь не удалась, так хоть смерть устроить по собственному вкусу. Что может быть лучше — «разбился во время гонок». Ушел в небо, которое так любил. Скажут… Напишут…
   Впрочем, всем наплевать. Интерес сосредоточен на борьбе двух лидеров — Баженова и Такэда, оба молодые, оба неожиданные, вечно пятый-седьмой Эрликон никого не волнует, разбейся он хоть десять раз подряд. Такая петрушка.
   Так со сладострастием терзал себя Эрликон, стоя в одиночестве на ковровой дорожке у темного окна вагона, пока голос разума не напомнил ему о времени — надо поспать, скоро пересадка. Все равно, вашим аналитикам, маэстро Захаров, придется подыскивать себе другого пилота. Хотя уж кому-кому, а уж вам-то точно совершенно безразлично. Ну, да и мне тоже. Устал, устал, и черт с вами со всеми.
   Мемориал Кромвеля по высшему пилотажу, или Серебряный Джон, назван так по имени одного из величайших пилотов современности Джона Кромвеля. Говорят, он был родоначальником высшего пилотажа — это неверно. Кромвель не изобрел высшего десантного пилотажа точно так же, как Паганини не изобрел скрипку, а Рембрандт — живопись. Заслуга Кромвеля, или, как его часто называли, Дж. Дж. (Джон Джордж), в том, что он необычайно раздвинул границы человеческих представлений о возможностях пилота в современной авиации. Серебряный Джон создал собственную школу пилотажа, в которой оставался первым и последним представителем — нормальный, хорошо подготовленный летчик-спортсмен способен выполнить с некоторым напряжением пятнадцать — двадцать процентов кромвелевских элементов, все же остальное со смертью Дж. Дж. отодвинулось на грань трюкачества и безумия. Входящий в программу подготовки трехчасовой фильм «Мастерство Джона Кромвеля» до сих пор смотрится как волшебная сказка или сатанинский вымысел.
   Кубок по пилотажу — большая серебряная чаша с квадратными ручками и тоже именуемая Серебряным Джоном — не путать с чемпионатом мира — отпочковался некогда от ежегодного фарбороского авиационного салона и обрел статус мемориала с той поры, когда по истечении времени стало возможным закрыть глаза на маленькую деталь: легендарный основоположник был крупнейшим нацистским преступником, за что и отбывал положенное на каторге. Соревнования проводятся в три этапа на разных планетах по многим классам машин — от самых легких, предназначенных для атмосферы средней мощности земного типа, до тяжелых полукрейсерских и крейсерских классов, созданных для работы на планетах с осложненными атмосферными условиями и гравитационными сюрпризами. Свою продукцию демонстрировали — а это считалось делом величайшего престижа — все известные авиастроительные компании: «Боинг», «Локхид», «Мессершмитт-Бельков-Блоом» и прочая, прочая, не считая китов помельче.
   Было же вот еще что. Как-то, давным-давно, Скиф взял Эрлккона на базу в Уилслос-Филд. Была весна, в природе все набухало и собиралось тронуться в рост, на залитом лужами и раскрашенном «для ангелов» зелеными разводами, а для людей — белыми стрелами и пунктирами бетоне стояли самолеты — некоторые тоже камуфляжно расписанные, некоторые — наоборот, расцвеченные линиями и эмблемами, некоторые — только что из ангара, другие — еще горячие после посадки, излучающие жаркое марево. Скиф остановил машину прямо вплотную ко всем этим шасси и обтекателям, их с Эрликоном окружили высокие чины в фуражках и с пестрой мозаикой орденских планок, начался какой-то разговор, и Скиф сказал кому-то поверх голов:
   — Сержант, покажите пока мальчику самолеты. Мы в диспетчерской.
   Эрликон был ошеломлен тем, что увидел в этот день, и сразу же безоговорочно полюбил это. Самолеты взлетали и садились, вертикально и горизонтально, их рев сотрясал все вокруг, они были невероятно красивы — «тандерболты» с бизоньими лбами, «фантомы» с осиными талиями, «мустанги» с аристократически отвисшими губами воздухозаборников; в них была невероятная мощь и в то же время утонченное изящество, и запах, запах! — металла, кожи, топливного нагара — нес в себе удивительное очарование. Самолеты заполнили его душу без остатка — Эрлену хотелось петь и скакать. На обратном пути, обхватив руками спинку переднего сиденья, он сказал:
   — Эрих, я кое-что решил Я хочу стать летчиком.
   — Хм, — ответил Скиф. — Сначала пообедаем.
   — Дядя, я говорю серьезно.
   — С твоим здоровьем — выбрось это из головы.
   Минули годы, и вот теперь, ясным осенним днем, на высоте трех с половиной тысяч метров Эрликон летел по курсу 272 к северо-западу от города Стимфала и рассматривал расстилающуюся под ним землю, отыскивая контрольные ориентиры. Первый этап Серебряного Джона — Тяжелая — планета земного типа, масса — 1,000004, время обращения — 24,6 часа, население — шесть миллиардов человек, приближается к довоенному уровню, столица — Стимфал.
   Два источающих прозрачное голубое пламя двигателя справа и слева от Эрлена несли его бренное тело над сожженными солнцем кольцевыми предгорьями, от которых дальше, на север, начиналась горная цепь Котловины, где и много лет спустя после войны немало удальцов головами заплатили за любопытство к тайнам пустыни, окруженной горами. Говорят, что там и поныне бродят по пескам боевые киборги с вконец расстроенными программами и время от времени палят по всему, что движется, поэтому попадать в те места не рекомендуется.
   Где-то здесь закончилась война. Лет семьдесят назад и сами стимфальские степи, и небо над ними, и космос кипели и горели в последних битвах, гибли люди, жгли воздух десантные крейсера под командованием Серебряного Джона, Стимфал был взят, хотя к тому времени никакого города уже не существовало — оставались развалины, воронки да расплавленный железный хлам; подписали капитуляцию, и стимфальская империя прекратила свое существование. Год спустя главнокомандующий имперскими вооруженными силами маршал Кром-вель был осужден и отправлен в далекие края пилотом-смертником на рудовоз. Но об этом не пишут в учебниках. А теперь в просторах над Стимфалом тревожат небеса лишь пассажирские лайнеры и спортивные самолеты.
   НАТ-63 фирмы «Хевли Хоукерс» сверхлегкого класса «бриз», в котором герметически закупорен Эрликон, на вид хрупок, непрочен и напоминает стрекозу — без крыльев, зато с двумя длинными растопыренными лапами. Под прозрачным колпаком, придающим кабине сходство со стрекозиной головой, Эрликон сидел в некоем подобии старинного кресла, пустив в него многочисленные корни шлангов и проводов, вырастающих из оранжевого комбинезона, увенчанного белым гермошлемом с огромными, тоже стрекозиными, поднятыми забралом на макушке светофильтрами.