— О! — сказал Рамирес. — Хорошо, что пришел. Да, мои соболезнования, мои соболезнования. Садись. Слушай, у тебя сейчас пишет кто-нибудь из «Парамаунта»?
   — Нет. У меня пишет только «Чейз магнетик». Случилось что-нибудь?
   — Да, вот прислали конвенц-рекламацию. Только я собрался упасть в их объятия, как запахло скандалом. Наверняка кто-то из их же ребят. Кто там у нас сейчас?
   — Надо посмотреть. — Звонарь взял со стола листок. — Опять контрабандные записи? Пираты?
   — Само собой. А вы там с Мастерсоном в монахи постриглись.
   Звонарь без слов отложил бумагу:
   — Я по другому делу. У меня был Эрлен Терра-Эттин. Мы с ним поговорили. Какого черта ты мне ничего не сказал?
   — Чего я тебе не сказал?
   — Что они с Ингой в самых лучших отношениях и что он сын Диноэла. Опять ты темнишь с какими-то делами?
   Пиредра был готов к такому упреку.
   — Мои дела — это мои дела, — огрызнулся он. — Да, сын. Из-за твоей проклятой щепетильности и не стал говорить. Ей-богу, ты обезумел. Сегодня он расскажет отцу, завтра здесь вся новоанглийская оппозиция, и мы в наручниках, а послезавтра на гильотину. Англичанам контора давно уже поперек горла, а тут такой случай. Куда, по-твоему, пойдет Динуха? В Институт, к Генриху? Нет, мой дорогой, он пойдет в КОМКОН и контрразведку. Вот там-то и ухватятся. Не объяснит ли мсье Сталбридж некоторые странности своей бухгалтерии? Ты этого хочешь?
   — А ведь Скиф показал ему картотеку.
   — Ах, Скиф… Это если повезет, а не повезет? Скифа твоего инактивируют, на сенатскую комиссию, и в мартен (забавно, что Рамирес оказался почти пророком). И спета наша песенка, это тебе не тридцать девятый. А через два года этот Эрлен окончит Институт — среди каких легавых он засядет? Не знаешь?
   — Не знаю! Что он скажет? Почему? Чего вы испугались? С какой это радости англичане к нам нагрянут? Что, Диноэл там лидер какой и уже топор на нас заготовил? Я тебе вот что скажу: сам ты обезумел и крыша у тебя поехала.
   — У Скифа тоже, что ли, крыша поехала?
   — Да пошел бы твой Скиф к апостолу в святую задницу! После этой истории я Скифом и не подотрусь. Ты по какой-то блажи соскочил с зарубки, а Скиф рад-радешенек за тобой — вот наш гениальный ученый, дошло до дела, оказался такое же говно с начинкой, как и мы. Ты договориться пробовал? Чем этот мальчишка опасен? Вырастет да нас всех посадит? Улита едет и когда-то будет. Ты хоть ради дочери мог характер придержать?
   — Моя дочь, — пробурчал Рамирес и замолк. Замолчал и Звонарь.
   — Знаешь, — предложил, помедлив, Пиредра, — ты женись на ней. Она тебя любит, на последнее готова… Ну утихомирь ты эту сумасшедшую девку, какая теперь тебе разница!
   Гуго молчал, и жаль, что Инга не слышала этого молчания. Барабаны судьбы звучали в нем во весь голос, и Рамирес, выждав, сколько мог, смирился.
   — Ладно, — сказал он и на секунду отвернулся. — Ваши дела. Ну так говори, какого черта тебе от меня надо?
   — Оставь парня в покое. Он тебе не опасен.
   — А тебе? Тебя, кстати, первого припрут!
   — А я ухожу в отпуск.
   — В какой такой отпуск? Накануне сезона? Ты что, спятил?
   — Да, накануне сезона, — зарычал Звонарь звериным рыком. — Нет у меня выхода, кроме как уйти сейчас, и не перечь мне, Рамирес, не береди душу, а соглашайся на все мои условия, потому что снесу я всю твою хиву к едрене фене и все равно уйду, а что там будет дальше — воля Божья!
   — Ах, как ты меня удивил… Я сейчас упаду. А я все ждал, что ты вот такой номер отколешь, а знаешь, почему ждал? Потому что ты такое разок уже проделал, тогда, до войны, — послал нас с Диком Барселоной куда подальше и убежал к себе на Тратеру, мозги проветрить, к гусям да уткам на родном навозе. Ты этого не помнишь и помнить не можешь, а давно надо было тебе, дураку, рассказать! Выпьешь?
   Рамирес открыл дверцу бара, и тотчас ему в лоб взглянул хорошо знакомый пистолет.
   — Поди-ка ты… Бутылку разобьешь.
   Он выставил на стол рюмки, початый литр «Длинного Джона» и разлил. Звонарь убрал восьмизарядный. Они выпили.
   — Я вернулся на Тратеру?
   — Вернулся, вернулся. Все бунтуешь, разбойничья душа. Думаешь, я не догадываюсь? Наверняка у меня в канализации сидят твои говнюки с обрезами в задницах, может быть, даже тут, за стенкой… Да подавись ты своим недоноском, хрен с тобой, меня же вспомнишь, когда он тебя ухватит за хобот.
   Но Звонарь в этот час не был расположен к дружеским сентенциям. Он поднялся, по-прежнему не спуская с Рамиреса глаз:
   — Скажи, чтобы Голубку твоего забрали — в туалете лежит.
   — Ой-ой-ой. До смерти пристукнул?
   — Не знаю, посмотрите. Я пошел, а ты окажи любезность, постой спокойно. Бог даст, свидимся.
   — Иди, иди.
   Гуго вышел и беспрепятственно достиг улицы. Свой длинномерный «додж» он с полным равнодушием бросил на стоянке и, перейдя через улицу, сел в ничем не примечательный «плимут». Никто себе на погибель директора не тронул, он развернулся и уехал прочь.
   На этом месте Гуго Сталбридж по прозвищу Звонарь навсегда покидает эти страницы. Его больше не видели, он не возвращался в «Пять комнат», и если чем-нибудь и распорядился, то сделал это из машины по телефону. В заключение скажу: да, разумеется, он преступник и его, разумеется, следует судить. Но я прошу у суда снисхождения.
   Рамирес между тем и не замышлял никаких козней: его прощальное добродушие было неподдельным, хотя Звонарю и в голову не пришло бы, каким необычным путем ему удалось этого добиться.
   Идея скрыться в каком-нибудь медвежьем углу, не контролируемом ИК, давно уже превратилась для Пиредры в неотвязное стремление, почти душевную болезнь, точившую его днем, ночью, за едой, за разговором, неосознанно, осознанно — насколько можно говорить о сознательности у такого человека, как Рамирес. Он мог делать что угодно и думать о чем угодно — подспудная работа программы «найти и убежать» не прекращалась ни на минуту.
   Рамирес и в самом деле на какое-то время связал свои надежды с Эрликоном. Но история эта очень скоро села на мель, мистический механизм пиредровской интуиции переключился и вновь продолжал крутиться на холостом ходу. Решение не приходило.
   Да пропади он пропадом, не в меру удачливый отпрыск знаменитого контактера! В рамиресовской записной книжке отыскался бы достаточно длинный список других, куда более авторитетных людей, имеющих самое прямое отношение к закрытым зонам, и эти люди за блага, предоставленные его королевской рукой, могли бы поведать немало любопытных подробностей или уж, по крайней мере, указать, где эти подробности искать. Но Рамирес ни по каким адресам не звонил и ни разговоров, ни знакомств не затевал.
   В его распоряжении было достаточно выходов на информацию, специалистов и электроники, чтобы проанализировать какую угодно статистику, и на этом поле можно было прийти к весьма конкретным выводам, но Рамирес не делал и этого.
   Наконец, можно было пойти по излюбленному пути — оставить музыкальные дела на Звонаря и компанию, а самому отправиться в глухомань, на окраины, и там послушать россказни и сплетни контрабандистов и разного бродячего по космосу люда — Пиредра обладал непревзойденным талантом извлекать истину из всевозможных слухов и басен. Нельзя же в самом деле упрятать неведомо куда десяток солнечных систем так, чтобы об этом никто и слова молвить не мог.
   Но Рамирес затворился на улице Бриссе, и если куда и выбирался, так только в Стимфал, и никаких историй не слушал.
   Ему недоставало главного — случая, струи, которая понесла бы в нужную сторону и предоставила бы для суждения хоть какие-то про и контра. Пиредра гениально умел использовать ситуации, но создавать их не умел совершенно, а постоянное ожидание неизвестных напастей возвело его осторожность в какую-то ураганную степень. Кто из подкупленных академиков окажется прав? Где гарантия, что полученные сведения не липа или, того хуже, фрагмент чьей-то игры, подставка вездесущего Скифа? Вдруг это окажется хитроумная наживка тех, кто давным-давно решил от него избавиться? Интуиция молчала, Рамирес бездействовал.
   Теперь, наверное, было бы очень эффектно рассказать, как бунт Звонаря заставил Пиредру задуматься и найти парадоксальное, но верное решение. Нет. Плох был бы Рамирес, если бы нуждался в такой грубой подсказке. Он сообразил гораздо раньше, хотя произошло это именно благодаря Звонарю.
   Уже во время разговора с дочерью у авантюриста что-то невнятно шевельнулось в сознании. Инга уехала, а он все сидел перед камином, протянув руки и завороженно глядя на огонь.
   Звонарь, Колхия, скандал.
   Скандал. Ах да, он же обозвал маузеры Гуго зональными, они же полуавтоматические, шестнадцатого года, с автоматическими в зону не пускают. Звонарь после скандала убежал в зону. Тридцать девятый год. Граница империи, пустыня, пыль, жара, полтора глотка воды на всех, их вывалили из тюремного карцера-грузовика, и пропадайте, как хотите. Тут-то Звонарь и закатил: не желаю быть больше убийцей, подонком, черт с вами, ухожу. Домой. Куда домой? На Тратеру.
   Звонарь, Колхия, Тратера.
   Тут Пиредра вспомнил сегодняшний день. Аэропорт, беседа с гневливым президентом «Парамаунта», окруженным взводом юристов, весь этот вздор… Что же еще? Да, зал аэропорта, колпак, пересеченный тоннелями эскалаторов, и над ним — электронное табло — рейсы, номера, города, время отправления… Горящие буквы и цифры. Лос-Анджелес, Дубровник, Палермо… Схема маршрутов, вот оно что. Ведь то же самое в космосе. Если какая-то система или планета становится закрытой зоной, она исчезает из всех маршрутов и расписаний, отовсюду вообще. Ее больше нет и, более того, — никогда не было.
   Звонарь, Колхия, зона.
   Рамирес торопливо достал сигарету, похлопал по карманам в поисках зажигалки, не нашел, полез в камин за головешкой, сыпля проклятиями, едва не опалил бороду. Да ведь еще при Кромвеле Тратеру объявили закрытой зоной, еще до войны, спасибо герцогу Ричарду, подох небось давно, сукин сын. Предчувствие удачи затопило Рамиреса. Роняя пепел на клавиатуру и щурясь от дыма, он сел за компьютер и потребовал все рейсы на Северо-Западный сектор. Грузовые, пассажирские, специальные, туристические — все, и несколько минут вчитывался в длинные колонки. Безумная надежда переросла в восторженную уверенность: Тратеры не было! Ах, боги святые, провалилась! Пропала!
   Звонарь, Колхия.
   Да, но при чем тут Колхия? А вот при чем — у нее же был сборник тратерского фольклора, а эта древнегреческая кобыла очень точно указывала время и место. Если так… Рамирес спешно переключился на фонотеку. Фольклорный репертуар. Что же, посмотрим. Староанглийский, американский, французский, русский… Ни слова о Тратере. Где же это? Вот — неизвестный собиратель, начало века.
   Это удача. Он выиграл. Открой любой справочник, любую лоцию — ничего не найдешь. Идиот беспамятный, ведь сам же открыл там Базу, ведь дом же родной — но кто бы мог подумать.
   Рамирес вдруг снял со стены гитару, упершись остроносым крокодиловым сапогом в кожу кресла, подстроил и опустил холеные ногти на черные нейлоновые струны:
   Нет надежнее приюта, Скройся в лес, не пропадешь —
   Если продан ты кому-то С потрохами ни за грош.
   Поищи-ка, Скиф, сунься против Комиссии по Контакту — там-то тебе и оторвут кристаллическую башку. Рамирес даже засмеялся. Что и говорить, дело непростое, стерегут, да и карта-схема такая, что больше придется рассчитывать на собственную голову, но если кому и повезет обмануть контактерских горлохватов, так это ему, Пиредре. За свою жизнь он дважды угонял на Тратеру пассажирские лайнеры и один раз — военный транспорт. Бог не выдаст. Там, конечно, уже не десятый век, а может быть, и вообще неизвестно что — ничего, ерунда, разберемся, как говорит Звонарь.
   Так что напрасно Гуго опасался смутить Рамиреса своим ультиматумом и гневной тирадой. Вышло как раз наоборот: Пиредра ожидал этого взрыва и был удовлетворен, убедившись в незыблемости мирового порядка — всю жизнь, сколько ни есть на памяти, этот лесовик, горячая голова, был чем-то недоволен, против чего-то восставал, скандалил и добивался какой-то туманной справедливости. Рамирес взирал на это как патриарх семейства на выходки неперебесившегося юнца. Что же касается Эрлена, проваленного сезона в «Олимпии», да и вообще, то на это ему было теперь и вовсе наплевать.
   Длинным ногтем Эрликон выковырнул застрявший между зубами ветчинный хрящ и щелчком отправил его в проем наклоненной над подоконником рамы. Завтрак. Яичница с беконом, кофе, тосты, еще какая-то дрянь вроде мусса. «Томпсон-отель», Стимфал. Да, да, снова «Томпсон», снова чужой, постылый Стимфал. А какой город ему родной? Такого нет. Чушь какая.
   Двойной люкс, время — 10.08. Оказывается, отсюда, с верхних этажей, видно море — ну, пусть не море, а кусочек синего горизонта, а море это или уже небо — не разобрать. Какое мне дело, думал Эрлен, какая разница? Холодно только, дует, скоро ноябрь, скоро зима. Он допил кофе, потом закурил. Джон тоже хорош — кури поменьше. Кто, спрашивается, научил?
   После третьего этапа Эрликон переменился, пожалуй, еще сильнее. Два месяца назад ему исполнилось двадцать пять, и на двадцать пять он и выглядел. Теперь же он приблизился к тому типу уже не очень молодого человека, которому еще не решаются дать больше тридцати, но охотно дают двадцать девять. Седина окончательно стала сединой, под глазами и над глазами наметился рельеф, а во внешних уголках рта залегли две аккуратные морщины. На лбу вздулась вертикальная вена со свинячьим хвостиком влево, если смотреть в зеркало, а из-под носа к верхней губе прошла основательная складка, придающая сходство со злодеем из дешевого комикса.
   Засыпал он с трудом и спал плохо, в основном при помощи снотворных, в руках часто проскальзывала дрожь, но самое противное — треклятое сердце продолжало чудить, перехватывалось вдоль и поперек, сковывая левую руку и постреливая через ключицу — вот уж пакостное ощущение. Ему сделали все анализы, и послезавтра Дж. Дж. ведет его к какому-то светилу. А сегодня… Сегодня предстоит встреча с Ингой.
   Эрлен внушал и себе, и Кромвелю, что именно ожидание этой встречи и удерживает его в Стимфале, вообще же послетурнирный маршрут вышел, против ожиданий, самым незамысловатым.
   Вон лежит у стены в полузадернутом на «молнию» коробе кубок Серебряного Джона — взять бы кувалду и расплющить его в блин. Выяснилось, что раздражение и усталость куда более живучи, нежели раскаяние. Я обокрал Эдгара, думал Эрликон, и в итоге ничего не получил, но черт с тобой, Эдгар Баженов, мне тебя не жалко, мне и самого себя не жалко.
   Кто выиграл, так это Бэклерхорст. Его недоброжелатели в «Дассо» полетели, как пешки с доски; пожал руку, чек с астрономическим гонораром, специальная премия, что-то там от летной ассоциации и заполненный контракт на чемпионат мира — Эй-Ти-Эй. Феодал чувствовал себя в атмосфере журналистского психоза как нельзя лучше. Черт с тобой, Шелл, будущий президент «Дассо».
   Выиграл Кромвель — маршал развлекся на всю катушку. Загипсованный Баженов сказал репортерам: «Для меня он, — со зловещей двусмысленностью Эдгар не назвал имени, — всегда был лучшим пилотом за всю историю, и я никогда не нуждался в доказательствах его мастерства — даже в таких».
   Вот они и выиграли. А на его долю выпали отупение, раздражение да необходимость отругиваться от журналистов. Эрлен так и не сказал им ни единого слова. В его положении следовало запить, но от спиртного ему становилось откровенно плохо.
   Зато Дж. Дж. и Вертипорох, и не без участия Шейлы, своего не упустили и, начиная прямо с «Терминала», ударились в дичайший загул. В корабль рейсом на Стимфал механика занесли на носилках, да и пребывавший с ним в контакте маршал тоже слегка расплылся и несколько утратил человеческий облик в схватке с зеленым змием. Эрликон грустно следовал за отяжелевшими товарищами — он еще не мог решить, куда ему лететь, а в Стимфале, как он знал, у Шейлы были какие-то дела. Всех троих, как и в том, первом полете с Земли, поместили в госпитальном отсеке — Эрлен попросил, ему ныне отказа ни в чем не было, а Одихмантий нуждался в медицинском контроле по причине близости к белой горячке. Эрликон заглянул навестить очумелый экипаж, и тут у них с маршалом состоялся один из самых странных и неприятных разговоров.
   Вертипорох в полубессознательном состоянии, в окружении Шейлы и Кромвеля, почему-то лежал в зубоврачебном кресле, видимо окончательно сраженный той титанической битвой, которую вели у него в крови антиалкогольные препараты и виски всех сортов и концентраций, с откинутой головой и открытым ртом, и чередовал тоненький посвист с фыркающим храпом.
   — Эй, механик, — обрадовался Дж. Дж. — Брось хрюкать, гляди, пилот пришел! Механик!.. Эх… — И пояснил: — Мы здесь только что очень весело играли в ракетную атаку на Пиредрову задницу… хрящеватую… кумулятивными снарядами тандемного типа, простыми-то не возьмешь, и вот не успели зайти на «восьмерку», как механик — фьюить! — стопроцентное снижение тепловизионной контрастности ландшафта. Комплексный отказ. Садись, поддержи компанию. По наперстку и зайдем на отстрел задницы Скифа… Дело нешуточное, она ведь у него бронированная, с динамической защитой…
   Шейла рефлекторно прижала бутылку к животу:
   — Эрлену… нельзя. Джон, прекрати.
   Эрликон тоже сморщился:
   — Джон, я не хочу о Скифе.
   — Ну нет, почему же? — Кромвель пересел, устраиваясь поудобнее, но так, чтобы не потерять химической связи с Одихмантием. — Ты не суди Скифа строго. Знаешь, ведь он тебя любит. По-своему. Просто у него оригинальный взгляд на педагогику… Вот признайся, перед первым этапом ты хотел покончить с собой?
   Эрликон лишь замычал от отвращения — он без труда сообразил, о чем пойдет речь. Еще одна тошнотворная разгадка его печальных тайн.
   — Не надо, юноша, считать роботов слепыми. Он решил, что тебе не повредит маленькая встряска… для освежения взгляда на жизнь. И согласись, он спас тебе эту жизнь. Его люди подставили тебе в двигатель такую штучку, а в компьютер всадили соответствующий вирус. Вот бедняга не ожидал, что из этого выйдет! Шейла, виски для пилота.
   За время своей педагогической деятельности Кромвель в значительной степени успел отучить экипаж от употребления стаканов, так что бдительная Шейла отняла «гордоновского вепря» от самых Эрленовых уст.
   — Я знаю теперь, почему ушел из Контакта мой отец, — сказал Эрлен. — Весельчак Дин. Он просто не выдержал.
   — Не болтай глупостей, — посоветовал Дж. Дж. — Никакого Контакта ты пока в глаза не видал. Тебе приоткрыли самый краешек игры, чуть-чуть показали правила. Тебе повезло, сейчас ты знаешь, как играть.
   Но виски уже затронуло Эрликона.
   — Скиф избавился от отца, — прошептал он, — избавится и от тебя, Джон. Знаешь, что он сделает? Воскресит Шарквиста, твоего покойного шефа, великого диктатора. Каково тебе придется, а?
   Однако удивить маршала — хоть пьяного, хоть трезвого — было невозможно.
   — Я не боялся Шарквиста живого — что ж, не побоюсь его и мертвого. —
   После чего Кромвель добавил вообще нечто удивительное: — Но я с тобой полностью согласен, что Скиф нашим делам будет серьезная помеха. С ним надо решать, не откладывая на всякое там потом.
   Так впервые Эрлен узнал, что Кромвель намечает на будущее какие-то дела, напрямую не связанные с высшим пилотажем, причем о возвращении в Институт и продолжении учебы, само собой, и речи не шло. У пилота, естественно, мелькнула мысль о грядущем чемпионате мира, но и по этому поводу его ждал очередной сюрприз.
   — Вынужден открыть тебе небольшую коммерческую тайну, — сказал Дж. Дж. — Надеюсь, ты не станешь превращать это в трагедию, советую вообще не обращать внимания. Видишь ли, Бэклерхорст дал нам не совсем тот, а точнее сказать, совсем не тот самолет.
   — Как это — не тот?
   — Да уж вот так. Легендарный истребитель-бомбардировщик века — это не наш «Милан», а «Мираж-4000», он-то и был заявлен. Правда, не спорю, мы с тобой многих заставили усомниться.
   — А что же тогда «Милан»? — устало спросил Эрликон.
   — "Милан" — экспериментальная модель, и совсем недурная, а теперь от него все вообще без ума… Хозяин — барин, бизнесмен имеет право подстраховаться. Мы немного заблудились в каталоге, ну, а Бэклерхорст не стал спорить. Зато мы сделали нашему горбатому любимцу сумасшедшую рекламу, да и Вертипороха вывели в люди.
   — А на чемпионат он опять нам что-нибудь подсунет?
   — На чемпионат он нам дает «четырехтысячный» и, кстати, приносит все возможные извинения. Ты видел контракт? Эрли, ты самый высокооплачиваемый пилот в мире.
   — Это ты… оплачиваемый, а мне, Джон, извини, на все эти игры наплевать.
   На этом разговор закончился, ни о каких иных видах на будущее не было сказано ни слова, но стало ясно, что у Кромвеля зреют какие-то замыслы. Однако и по прибытии в Стимфал речь о них зашла далеко не сразу.
   В Стимфале их настигло короткое письмо Инги, в котором она извещала, что уже приезжала, уехала и скоро будет снова.
   — Я буду ждать ее. — Эрлен посмотрел на маршала безумными глазами, и тот подозрительно легко согласился.
   Остановились они, разумеется, в «Томпсон-отеле». Скоро, однако, выяснилось, почему Дж. Дж. был так уступчив. Пока Эрликон предавался злому и мертвящему безделью, Кромвель властно оборвал в команде запой и с головой погрузился в политическую жизнь. Он прочитал и прослушал все выступления лидеров всех партий, побывал во всех штаб-квартирах, повращался в парламентских кулуарах, благо никакого пропуска не требовалось, и несколько дней провел в коридорах власти на Рэдисон-сквер, внимая переговорам премьера и кабинета. Потом, взяв с собой Вертипороха, отправился в гости к Дитриху Гессу, нынешнему председателю национал-демократической партии, основанной когда-то в горькие послевоенные времена мятежным генералом Сашей Брусницыным.
   День для посещения, надо заметить, они выбрали на редкость неудачный — восемьдесят девятую, предъюбилейную годовщину битвы при Крайстчерче — событие, которое НДП, а вместе с ней и значительная часть оппозиции весьма пышно отмечали как дату начала кромвелевских «освободительных походов». Друзей поначалу даже вовсе не хотели пускать, поскольку шел прием делегаций, время было строго расписано, а позже Дитрих должен был выступать с речью на торжественном собрании.
   Пришлось Кромвелю пускать в ход свои чары, и скоро ответственный секретарь доложил председателю Гессу, что прибыл Одихмантий Вертипорох из московского отделения и срочно требует его принять.
   — Какого отделения? — растерянным шепотом спросил механик. Пугаться кромвелевских выходок он уже отучился, а вот удивляться еще нет.
   — Такого, — загадочно ответил маршал. — Ты вот что, друг, ученость-то свою пока оставь.
   Но московское отделение сработало.
   — У вас две минуты, — предупредил убеленный сединами цербер, пропуская их в кабинет. — Господин председатель очень занят.
   Много удивительного ожидало в тот день бывалого функционера. Во-первых, беседа продолжалась не две минуты, а больше часа, и началась она, если не соврала закрывающаяся дверь, со слов: «Ну, насмотрелся я на вашу хреновину». Во-вторых, председатель Гесс, известный не то чтобы аскетическим, но вполне умеренным образом жизни, неожиданно потребовал в апартаменты выпивку и закуску, так что, когда подошло время выступления, выяснилось, что он безнадежно пьян.
   — Дитрих, ты не сможешь говорить, — заявил Людвиг Дениц, заместитель по партии. — Дай мне текст и иди спать, мы скажем, что ты заболел.
   — Я не смогу говорить? — изумленно откликнулся Гесс, энергично вставая с места. — Что за фантазии? Едем, и немедленно.
   Неизвестный делегат с Земли тоже вызвал некоторое недоумение, но председатель объяснил и это:
   — Наши связи с братской украинской унией должны расти и крепнуть. Верно, Дима?
   На что незнакомец не вполне понятно ответил:
   — Тебе виднее, Джон.
   Все решили, что у землянина не совсем гладко с языком. Под фотографиями в газетах так и написали — механик потом с гордостью показывал Эрлену и Шейле: «…делегат от ультраправых украинских националистов Д. Вертипорох».
   Как и всегда, для своих сборищ национал-демократы арендовали зал собраний Военного музея, где Одихмантий вдруг оказался сидящим в президиуме как раз под исполинской черно-гранитной головой своего приятеля Джона Кромвеля. Помещение, мало уступающее по размерам стадиону, было заполнено до последнего места, но председателю Гессу этого показалось недостаточно. Несмотря на возражения охраны, он распорядился открыть двери и впустить в проходы всех желающих, затем приказал убрать кафедру — чтобы не отдаляться от народа — и поставить микрофон, к которому незамедлительно подошел, бросив все заранее заготовленные тексты на колени потрясенному Людвигу Деницу.
   По плану речь Дитриха Гесса должна была занять двадцать минут. На самом деле он говорил около часа, ни разу не заглянув ни в одну бумажку. В прессе это выступление вызвало самые разноречивые суждения. Журналисты, близкие к правительственным кругам, писали, что все выступление было набором популистских приемов, в скрытой форме призывающих к реваншу. Газеты правого, оппозиционного толка, напротив, утверждали, что Дитрих Гесс поставил перед партией и нацией задачу духовного обновления и наметил новые, доселе неизвестные пути. Все поражались его невиданной манере — председатель говорил необычайно образно, вступал в диалог с аудиторией, и хотя нельзя сказать, что употреблял непристойности, но выражался временами необычайно цинично, вставляя богохульства и не стесняясь слов «быдло» и «холуи-мазохисты». Было также отмечено («Обсервер», «Таймс»), что Гесс подверг резкой критике состояние партийных дел и поведал несколько совершенно неизвестных подробностей из военной истории и личной жизни самого диктатора Шарквиста. В целом, несмотря на парадоксальность и во многом откровенно издевательский характер, речь оценивалась как выдающаяся, а контакт оратора с залом — как фантастический. Было слышно, писал «Монитор», как пощелкивают перегревшиеся софиты, пока Гесс в течение трех минут (!) цитировал по памяти Экклезиаста. Зато по окончании и партийная элита и пришедшие с улицы участники митинга устроили не то что овацию — это слово не подходит, а настоящий шквал, рев и бурю. Вернувшись на место, председатель посмотрел туда, где он только что стоял, и произнес странную фразу: «Откуда он все это знает?», после чего уснул мертвым сном и проспал без всякого, впрочем, вреда тринадцать часов и по этой причине в устроенном потом банкете не участвовал.