Юбилейный вечер был назначен в новом «Хилтоне» на замученных новостройками Елисейских полях — фантасмагорическая громадина, увенчанная множеством башен, скосов и шпилей. Лимузины всевозможных марок, бытующих по обе стороны Атлантики, машины поскромнее, а также просто такси разной журналистской мелюзги сменяли друг друга у стеклянного тоннеля-входа, перехваченного через каждые полтора метра то ли золотыми, то ли бронзовыми арками; здесь располагался сорокаструйный фонтан, стеклянная же пирамида — одна из многих в Париже, хранящих, видимо, память о наполеоновском походе, и чугунный носорог, весь ноздреватый, будто кусок сыру, но чрезвычайно добродушный на вид. За нашими друзьями был прислан солидный добропорядочный «бентли», и после краткого знакомства с обоими эшелонами более чем любезной охраны команда Серебряного Джона проследовала на второй этаж насладиться коктейлями в избранном обществе.
   После всех споров наряд был выбран соответственно случаю — смокинги, бабочки плюс знаменитые белые шарфы-палантины. Кромвель, однако, в последнюю минуту решение изменил и надел белый фрак с белой бабочкой, что вполне гармонировало с его белоснежной шевелюрой. Вид получился почтенный, но — увы! — вовсе не аристократический, на что Дж. Дж., вероятно, рассчитывал. Бог весть почему, но ни одной черты аристократизма не было у Кромвеля. Его клыкастая веселость, перемешанная с кабацким цинизмом, бодрая шизофрения никак не позволяли представить маршала в роли патриарха некоего княжеского дома. Но, как бы то ни было, в тот вечер темными у Кромвеля остались только глаза — круглые и непроницаемые. Как у акулы, подумал Эрлен, стоя в лифте напротив, как у акулы в кино, когда она отрывает кусок и зажмуривается без всякого выражения. А у Пиредры глаза как у леопарда — старого умного леопарда. Ну и компания. А на кого, интересно, я похож?
   Тем не менее настроение у всех было приподнятое, хотя Вертипорох с непривычки здорово нервничал. Забавно, как одежда меняет человека: именно механик в своем вечернем смокинге, при усах и в белой рубашке по затейливой французской моде сделался вдруг похож на нескладного отпрыска какой-то старинной фамилии, а его нижняя губа, освобожденная от бороды, и вовсе наводила на мысль о Габсбургах.
   Наверху, в зале, среди сверкания паркета, мелькания лакеев и множества голых женских спин к приятелям немедленно подошел Бэклерхорст, стиснул руку Эрлена могучей феодальной дланью, заговорил о чем-то с Кромвелем, они взяли бокалы с подноса блуждающего официанта и, прихватив для приличия видимости Вертипороха, тут же отправились по каким-то делам, а Эрликона оставили на попечение то ли внучки, то ли жены какого-то магната, с которой второпях успели познакомить. Внучка-жена была настолько засушена диетами, что определить ее возраст было решительно невозможно: Эрлен ей чем-то понравился, и общительность ее била через край, но вот беда: говорила она на языке, которого Эрликон не просто не понимал, но даже бы и не взялся угадать принадлежность. Кончилось тем, что он просто сбежал, почему-то пробормотав:
   — Челюсть себе вставь, карга. — И принялся бродить среди общества самостоятельно.
   В числе прочих набрел он и на Эдгара, утешавшегося в организованном на американский лад буфете в компании других пилотов и мисс Силикон Люсинды Джессоп. При виде Эрлена Баженов подозрительно оживился и как-то плотоядно предложил выпить.
   Однако Эрликон мало одарил его вниманием и вообще никак не отметил странное состояние товарища. Он думал о другом. Следуя издевательскому совету Кромвеля, Эрлен прямо из аэропорта позвонил Инге — он знал теперь оба ее телефона — и вот неожиданное чудо: она нашлась, она ответила — как ни странно, из родительского дома, потом второе чудо: в ответ на его неловкую речь она охотно согласилась на свидание, в шесть, «У Марешаля», и даже сказала, что сама закажет столик. Эрликона тотчас же настиг любовный нокаут, и потому единственное, чему он мог посвятить себя на этом, как ему казалось, дурацком и затянувшемся вечере, это безостановочно гипнотизировать взглядом цифры на часах и неустанно редактировать вступительную фразу.
   Однако все же пришлось выступить в отведенной для него роли. Подоспели маршал с директором и повлекли Эрлена в задние отдаленные покои, где гостей было немного и расположилась элита во главе с пергаментного цвета стариком в кресле на колесах. Кресло это передвигали по залу двое: зрелая дама в бриллиантах и мужчина с проседью, похожий на стареющего киногероя; на группе, их окружавшей, лежала незримая печать почтения. Подразумевалось, что всех присутствующих полагается знать в лицо, поэтому, представ пред влиятельными очами, Эрликон услышал только собственное имя. Он молча поклонился, втайне опасаясь того, что Дж. Дж. придет охота пошутить, и как бы дедушка, поднявшись по такому случаю со своей каталки, не сплясал бы перед обществом джигу. Но, против ожидания, Кромвель отнесся к церемонии вполне серьезно и даже произнес любезную фразу — он-де счастлив и чего-то там желает. Старичок, в отличие от своего колесного собрата Карла Брандова, заговорил живо и весело, поворачиваясь и жестикулируя восковыми ручками. Разговор велся на французском, и Эрлен понял, что его называют неосторожным молодым человеком; прочее оставило лишь впечатление от великолепного беарнского акцента. Впрочем, и так было ясно, что слава «Стоунхенджа» докатилась и до этих мест. Наконец их с миром отпустили, и дальше задачи распределились следующим образом: механик, в качестве представителя команды, остался на балу накачиваться различными сортами шампанского, пилот стремглав помчался на свидание (коварные минуты из невыносимо тягучих вдруг превратились в безжалостно быстрые, и Эрликон боялся опоздать на свой важный разговор, и вдесятеро больше боялся самого разговора), а главнокомандующий, который вообще ничего не боялся, отбыл выяснить, какие новые козни затевает его старый знакомый Рамирес Пиредра.
   Инга и в самом деле находилась в родительском доме. Она приехаларано утром, едва рассвело, бросила в гараже задрызганный «хаммер» и, раскидывая по дороге одежду, погрузилась в ванну. Ни отца, ни матери в городе не было — Рамирес укатил в Бельгию на какие-то переговоры, мамаша Хельга прочно засела в Канне со своими модами и модельерами, поэтому никаких вопросов никто не задавал, и Инга спокойно могла блаженствовать среди пузырьков, булькающих сквозь воду и шампунь. Впрочем, ни блаженства, ни спокойствия не получалось, а случилось нечто совершенно противоположное.
   Инга совершила нечто. Сделала один из самых серьезных шагов по дороге к той новой жизни, которую для себя наметила, а попросту говоря — убила Колхию. Поехала и убила.
   Да. Нормандия, осень. Была какая-то река, протекающая среди желтеющих скошенных полей, а за ней — еще одна, и языки длинных озер — их, кажется, называют старицы, и между ними — снова скошенные полосы, мостов не было, все это приходилось объезжать, взлетали то ли гуси, то ли утки, потом поднялась стена леса, через лес тоже текла река, впадала в море, и море было недалеко, за краем леса, за дюнами и кустами, и вот в эту лесную реку стремился ручей, прокладывая себе путь по мшистым камням, в нем в полиэтиленовых пакетах были уложены продукты, а на берегу стояли палатки, и это было то самое место.
   Инга лежала в траве, на старых и свежих палых листьях, и смотрела в развилку двух огромных деревьев, двух ветел, раньше их было три, но от одной остался лишь почерневший трухлявый клык с губастым желобом от былого дупла; она опустила на глаза очки-бинокль с дальномерной шкалой, и на том берегу ручья из палатки вышла Колхия, а над ручьем кручеными прядями собирался туман. Был вечер, очень теплый для октября в этих местах.
   Я не могу назвать Ингу совсем уж стихийной и самобытной колдуньей. Разумеется, она кое-что читала и знала самые основополагающие правила, без которых невозможно никакое магическое действие — хороший колдун тем и отличается от плохого, что в итоге всех своих манипуляций остается жив. Тем не менее Инга в большинстве случаев полагалась на интуицию, чутье, обходилась без пентаграмм и древнехалдейских речитативов и на контакты с союзниками из иных сфер тратила несообразное количество энергии; бывало, что и не по делу рисковала. Энергии, однако, у нее был бездонный кладезь, союз с духами прочный, хотя, случалось, те временами ее покидали.
   Но в этот раз все прошло без сучка без задоринки. Оборониться Колхия не смогла, да и не умела, она была натура открытая, восприимчивая. И где только в ту минуту дремал ее ангел-хранитель? Призванная Ингой темная сила проломила и прорвала все оболочки, страшно сотрясая все трепетное поэтическое существо Колхиевой души и тела, и возлюбленной Звонаря не стало. Все.
   Скоро зима, скоро снег укроет эти чуткие сухие листья, а сменившийся ветер, продувающий оголенный лес, будет их разрывать и гнать с поземкой через дюны к морю, и многие долетят, а многие — нет, и ни там, ни тут нельзя будет отыскать следов.
   Едва сознание Инги вернулось на место, как возвращается после укуса в отведенное ему природой ложе ядовитый зуб кобры, так сразу начались еще неясные, но повергающие в ужас сомнения. Дело было сделано роковое, цена удачи заплачена неимоверная, и наследственные предчувствия шепнули нечто смутное, но веющее холодом. Поздно Инга поняла мощь и опасность, исходящие от мученического венца.
   Заставив себя ни о чем не думать, она бросилась прочь и после выматывающей ночной гонки оказалась под родительским кровом, в горячем водно-массажном прибежище. После долгой дороги и бессонной ночи Ингу посетило то редкостное состояние, когда тело истерзано усталостью, а голова и мысли на удивление ясные. Однако разобраться в этих мыслях было бы непросто уже по той причине, что Инга за последнее время все более перенимала отцовское интуитивное мышление, когда пусть даже весьма решительные и последовательные действия укладывались в некую логическую схему лишь задним числом; избытком же анализа вообще, как уже было сказано, Инга не страдала никогда.
   Что же, никакого конкретного плана у нее не было. Самым осознанным чувством была ненависть к Колхии, а единственной четкой фразой: «Когда Чушки не будет». Здесь все ясно. Баба омерзительная, а Звонарь — лишь эпизод в мусорной ее биографии: "А знаете, девочки, я однажды была замужем за директором «Олимпии», да, да, той самой «Олимпии». Пакость какая. Из Гуго — сделать эпизод?
   Лучше других или, возможно, вообще единственная, Инга знала душевную неприкаянность Звонаря, безнадежную глубину его одиночества, и оттого — зловещую зыбкость его теперешнего положения. Тут в ней явственно говорили материнские гены. Только она, Инга, может сделать мираж звонаревской жизни реальностью, закрепить его место в обществе, создать для него стабильность и привести к респектабельности — да, да, именно к респектабельности, и нет тут ничего зазорного. Ведь и в самом деле…
   В самом деле, у них нет другого выхода. Нет на свете другой женщины, которая поняла бы его. От начала пути жизнь вела их друг к другу, и вот судьба совершит наконец полный оборот, и она, Инга, войдет в «Пять комнат» уже как полноправная хозяйка, этот дом действительно станет ее домом, ее и его существование обретет цельность, как знать, может быть, и дети… Но тут интуиция срывалась на визг ужаса и восторга, и всякая осмысленность кончалась.
   Да, когда не станет Чушки. В горячей воде по ногам Инги пробежала ледяная струйка. Что ж, Чушки больше нет. Страшное условие выполнено. Может быть, слишком страшное? В фундамент ее будущего счастья заложена бомба, и с этой бомбой ей придется жить.
   Как видно, Инга унаследовала отцовский характер далеко не полностью. У нее не было того бездумного чувства готовности убивать и быть убитой ради завоевания жизненного пространства; пока что она была далека от представления о жизни как об игре, в которой твоя собственная голова такая же фишка, как и остальные. Но пусть бы даже и так, смерть Колхии представлялась теперь все более и более рискованным ходом.
   Завернувшись в халат, Инга босиком прошла по ковру и остановилась у окна. Отсюда был виден угол дома-форштевня, выходящего двумя фасадами на три улицы, за ним, в промежутке — деревья парка, и еще дальше — кусочек виадука метро. Характер у Звонаря мятежный, крутой, а главное — в решениях его всегда какая-то жуткая бесповоротность. С отцом можно договориться, с Гуго — нет. Он вообще уж слишком серьезный… Да, придется поизобретать всяких ходов, стать осторожной… или лучше объявить о своих намерениях в лоб? Посмотрим… Главное, можно быть нежной и ласковой, теперь нечего опасаться, теперь есть для чего, и ей ли не быть нежной с Гуго!
   Таким или примерно таким был сумбур в голове Инги; не знаю, насколько мне удалось перевести его на человеческий язык, но, как бы там ни было, в разгар своих размышлений она почувствовала, что засыпает, и заснула. В четвертом часу пополудни ее разбудил звонок Эрлена, и она сразу же, еще не очень придя в себя, согласилась на его предложение — во-первых, к этому юноше Инга испытывала самое дружеское расположение, а во-вторых, сегодня она согласилась бы на что угодно: втайне от самой себя Инга начала страшиться одиночества. Так же инстинктивно она выбрала ресторан Марешаля — заведение, мимо которого Гуго ездил домой и из дома и даже иногда заворачивал прихватить бутылку, если на вечер не намечалось никакой компании.
   Название «У Марешаля» изначально должно было означать «Мост Марешаля», хотя никакого моста на этом месте нет и никогда не было. В какие-то послевоенные времена на этом участке Сены Пьер де Марешаль вознамерился соорудить двухъярусную эстакаду, нечто наподобие Тауэр-Бридж, с ресторанами, увеселениями и, главное, видом на Нотр-Дам. Но то ли денег не нашлось, то ли мэрия, подогретая общественным мнением, восстала против замысла, но дальше грандиозного эркера в гостинице на набережной дело не пошло. Впрочем, и это сооружение сгодилось под более чем приличный ресторан, да и перспектива с высоты на раскинувший мосты Ситэ ничуть не пострадала, что весьма существенно отозвалось на ценах.
   Узкий и длинный так называемый Нижний зал, в котором Инга ждала Эрликона, располагался над таким же длинным вестибюлем и упирался как раз в трехсторонний стеклянный колпак, выходящий на овеянную преданиями набережную. День клонился к закату, на столиках зажглись низкие зеленые лампы, было пока немноголюдно, и Эрлен, сначала поднявшись, а затем спустившись в чрево заведения, сразу же увидел Ингу в глубине зеленоватого сумрака. Внутри его прокатился привычный громовой удар, и в то же время мелькнула необычная мысль — сходство. Сходство с ним самим, с его лицом — ах, нет, с половиной его изломанного природой лица — удлиненный сфорцевский треугольник в массивной раме волос, такие же, кажущиеся отсюда непомерно огромными, темные очи на бледном лице, но, едва он подошел и сел, наваждение рассеялось. Проявились грани бровей, проступила белизна век, серебряный блеск серег, блики света в зрачках.
   Что касается серебра, то сегодня Инга была в полном боевом убранстве — многоступенчатые серьги, кольца-браслеты с цепочками, кольца простые, какой-то резной цилиндр вокруг шеи и вообще все, что можно придумать, не переходя рубежа лошадиной сбруи.
   — Ну вот и я наконец. — Речь Эрлена, как всегда в таких случаях, потекла легко, но одновременно и болезненно, словно обтекая по некоему ложно образованному руслу судорогу волнения, сдавившую естество: — Пришлось убежать с приема — знаешь, железная хватка официоза.
   Ему очень хотелось говорить о своей любви и еще — как-то для начала извиниться за нелепости той ночи в Альмадене: «Ты уж извини, что в тот раз так все вышло…» Нет, это пошло звучит. «Ты уж извини, в тот раз вышла такая неувязка…» Черт, еще хуже. Он никак не мог решиться ни на один из вариантов, пока не выяснилось, что ни извиняться, ни даже вспоминать ни о чем не требуется. Инга с охотой признавала за ним право на любые чудачества, да и вообще не терпела счетов между друзьями, ее внимание окутало пилота подобно облаку наркотического дыма, и скоро он почувствовал себя пускай и не на очень высоком, но своем месте в этом, как он считал, мире если и не небожителей, то уж точно людей других категорий и законов.
   Почему, ну почему первую в жизни элементарную теплоту и внимание он встретил у женщины, для которой значил столько же, сколько любимый плюшевый медвежонок?
   Заказанные холодные и горячие закуски, как и всегда, проскользнули мимо его внимания; он снова только слушал, как Инга рассказывала о предстоящих гастролях, о неурядицах в компании «Козерогов», о салоне какого-то Макинтайра с его занудством, о возвращении рок-н-ролла, о том, что нужно взять себя в руки, и прочее, и прочее в этом роде — музыкальный мир оставался для Эрликона терра инкогнита, но он ясно ощутил, что его милую что-то гнетет и что, пожалуй, до любви сегодня разговор не дойдет.
   — Ну хорошо, хватит обо мне, — сказала Инга, тоже, видимо, что-то почувствовав. — Я хочу, чтобы ты рассказал о себе. Все-все о твоих делах. Ты еще выступал? И что это был за прием?
   И Эрлен принялся рассказывать все подряд, а Инга слушала действительно с интересом. Поначалу он посчитал неудобным говорить о «Стоунхендже», но потом, заметив, что течение беседы, несмотря на гладкость, что-то подозрительно мелеет, все же поведал и об этом, в юмористических, разумеется, тонах, и Инга смеялась вместе с ним. Потом речь зашла о судействе, о соперниках, и тема вновь начала иссякать — такое непринужденное в первый момент общение приобретало некоторую напряженность.
   Но тут Инга, слава богу, перехватила инициативу — правда, не успел Эрликон обрадоваться, как оказался в еще более затруднительном положении.
   — Послушай, — Инга отпивала какие-то незримые доли из пузатого кубического бокала. — Тебе обязательно так срочно уезжать? Задержись на два дня. Я покажу тебе город. У меня как раз осталось время.
   У Эрлена земля поплыла под ногами. Сказочный сон, но ведь этап, но Кромвель… Нет, невозможно. И тут же внутренний голос подсказал ему, что все возможно и тот же Кромвель говорил, что Бэклерхорст тоже человек и все поймет… А пережить в Париже вторую Альмадену? Или все это игра, обман, дьявольский соблазн — а хотя бы и так… Но как объяснить это маршалу?
   И в эту же минуту Эрликон увидел его. Дж. Дж. сидел в полутора шагах, в соседнем кресле, упершись вытянутыми руками в край стола и скептически осматривая внутреннее устройство ресторана. Убедившись, что его присутствие обнаружено, маршал тотчас оказался рядом.
   Да, если чем и овладел в совершенстве Эрлен за это время, так это искусством молниеносных беззвучных бесед с бывшим командующим. Черт знает, как им это удавалось, но вполне литературные диалоги они все свободнее и свободнее ухитрялись вмещать в совершенно неприметные для окружающих секунды.
   — Отвлекись от ведьмы и послушай меня, — предложил Дж. Дж. — У нас проблема. Чемпион наклюкался, уже приставал к Вертипороху, а сейчас везде ищет тебя. Предлагаю завершать вечер и без шумихи отбывать.
   Да, надо сказать, что Кромвель для своих распоряжений минуту выбрал крайне неподходящую. Меньше всего Эрликон сейчас собирался следовать маршальским указаниям. Затаившееся истерическое бешенство глубин его натуры пробудилось вновь.
   — Я никуда не пойду.
   — Этот длинный черт что-то учуял. Будет скандал перед самым этапом.
   — Я не боюсь скандала. Я устал прятаться.
   — Вот дотянешь до того, что придется парня вырубить. Ты этого хочешь?
   — Я сам с ним разберусь, оставь меня в покое.
   Кромвель призадумался на мгновение, а потом без всякого перехода сменил тему:
   — Эрли, мне же обидно за тебя, это издевательство, она тебя в грош не ставит.
   На это Эрлен ничего не успел ответить, поскольку Дж. Дж. сделал шаг вперед, наполовину проступил сквозь своего подопечного и заговорил мерзким елейным голосом:
   — Ну что это мы все обо мне да обо мне. Давайте хоть немного о музыке, о классике, которая не стареет.
   Эрликон онемел от страха, подумав, что сейчас все, конец, они раскрыты, но вот ведь чудо — Инга не увидела Кромвеля! По каким-то причинам ее колдовской дар не сработал, и она серьезно ответила:
   — Я очень ценю твои усилия, но, честное слово, не стоит затрачивать столько мужества на борьбу с классикой. Если есть желание, то со временем все придет-само собой.
   — Это значит, мы такое дерьмо, что и классики не понимаем, — прокомментировал Дж. Дж. для Эрлена и тут же продолжил вслух: — Нет, я и вправду горячий поклонник Мэрчисона!
   — Горячий оттого, что слушаешь его, сидя на лампе, — засмеялась Инга.
   — Вот с чем нас смешали, — заявил Кромвель едва ли не во весь голос. — Эрли, и тебе мало? Ладно, гармонь бандитская, мы тебе утрем нос.
   Маршал поднялся вместе с Эрликоном и быстрыми шагами направился к сцене, слева от входа, где четверо музыкантов лениво перебирали невнятный блюз. Весь Эрленов накал как ветром сдуло.
   — Джон, да я не умею!
   — Сумеешь. Эта выставка художественного литья нам чуть в рожу не плюет: да кроме нее Мэрчисона никто не знает. А тебе не стыдно. Дождешься, она тебе еще про всех своих любовников расскажет!
   Поднявшись на сцену, Кромвель немедленно раздал всем по стодолларовой бумажке, после чего начался переговорный процесс. Плохой французский снова помешал Эрлену, но суть дела была ясна вполне. Дж. Дж. назвал какую-то вещь, двое оркестрантов знали, двое нет, басисту было ведено где-то ждать два такта, в конце что-то вроде стаккато, маршал приказал следить за его командой, финал четыре раза, не сбиваться; клавишнику вручили сигарету и отправили в зал, сам же Кромвель усадил Эрликона за синтезатор, на секунду хищно растопырил пальцы, радостно оскалился заинтересовавшейся публике, и понеслись.
   Это были знаменитые вариации на тему «Тангейзера», опус второй — вещь, весьма и весьма характерная для Мэрчисона. Создав сначала очень серьезную и изящную композицию для оперно-симфонического цикла, композицию, которую Кромвелю вовек не осилить даже при поддержке самого именитого оркестра, мэтр, по обыкновению, впал в сарказм и депрессию и написал на ту же тему джаз-роковую пародию, где, кажется, поставил задачей максимально поизгаляться над своим же детищем, причем в наиболее вульгарной форме. Именно этот второй вариант и наяривал сейчас маршал, корча невидимые рожи изумленной Инге, а Эрлен чувствовал, как молочная кислота сжигает ему предплечья, и сухожилия в кистях вот-вот откажут. Нелегок музыкальный хлеб!
   Наконец последний аккорд — и кончено. Немногочисленная аудитория, в том числе и Инга, разразилась аплодисментами. Кромвель лихо поклонился, уронив на лицо свою белую и Эрлена черную гривы, пожал руку вбежавшему на сцену пианисту — «молодой человек, что-то там такое, три раза в неделю, что-то такое четыре тысячи франков», — и Эрликон отправился на свое место.
   — Джон, у кого это ты так выучился?
   — У самого Мэрчисона.
   — Ты что, был с ним знаком?
   — Естественно. Он был моим придворным музыкантом.
   — Вот это да. Как это ты сумел?
   — А я держал его на голодном пайке, пока он меня не научил.
   — Каком таком пайке?
   — Героиновом.
   — Ничего не понимаю. А еще что-нибудь знаешь?
   — Нет, это все. Но это зато знаю хорошо. Я всегда ее играл на вечерах.
   Тут они вернулись за столик, и Инга еще раз похлопала Эрлену. Восторг ее был самый искренний.
   — Да, это нечто. Ты умеешь удивлять. Послушай, как тебе это удалось?
   — Сюрприз…
   Фокус, проделанный Кромвелем, рожденное им восхищение и удивление в глазах Инги произвели эффект, на который, возможно, и рассчитывал хитромудрый маршал. Эрликон почувствовал себя некой самостоятельной величиной не только оттого, что любимая женщина задержала на нем свое внимание. Теперь-то у него сразу нашлись слова, и слова эти показались ему самому очень достойными и мужественными.
   — Инга, — сказал он, — я больше всего на свете хотел бы остаться тут с тобой, и не на два дня, а на всю жизнь, и ты это знаешь. Но сейчас я не могу. Сорвать этап… сколько народу мне потом даже руки не подаст. Через неделю все кончится, и я приеду к тебе на гастроли куда угодно и когда угодно.
   Сказав, он невольно оглянулся: пусть-ка послушает старый крокодил, но Кромвель, как ни странно, куда-то исчез. Инга кивнула, похоже вовсе не обидевшись, и некоторое время они молчали, потом она легонько постучала пальцем по его ладони:
   — Знаешь, пойдем пройдемся. Ты больше не будешь есть? Ты ведь не на машине?
   Они вышли и, перейдя улицу, направились вдоль набережной на северо-восток. Эрлен оставался в некогда подаренном Бэклерхорстом длинном пальто все с тем же парадным белым шарфом, а Инга завернулась в темный расписной платок и надела большие затемненные очки, сразу став ужасно взрослой и значительной. Эрликон смотрел на нее с гордостью, так, вероятно, Роберт Кон смотрел на Брет Эшли.
   — Ты знаешь, я никогда не думала о Париже как о родном городе, — говорила Инга. — По сравнению с другими городами все мне здесь кажется каким-то игрушечным.
   — Но тут, наверное, все тебе знакомо, все закоулки.
   — Совсем нет. Знаю ровно столько же, сколько остальные, а может, и меньше. По здешним меркам мы очень мало переезжали. Помню, когда мы еще жили на рю де Шар, там был удивительный старый дом, его можно было пройти насквозь по верхнему этажу и потом спуститься на соседнюю улицу… А еще там была огромная двойная лестница.