Страница:
Летная комиссия и судейская коллегия собрались на следующий же день. Произошла невероятная, невозможная вещь. Даже если бы «кромвелевский переворот» с обратной точки был сделан однократно и просто в небе, в границах, обозначенных безвредными лазерами, и то это был бы заслуживающий уважения трюк. Но он был проделан девятнадцать раз подряд, и там, где ошибка в метр превращает самолет в облако плазмы и отправляет пилота на высшие заоблачные курсы.
Эрликона за воздушное хулиганство и пренебрежение летной дисциплиной следовало отстранить от участия и дисквалифицировать минимум на год. Но у комиссии не хватило духа. Они сами были пилотами, сами когда-то летали, поглядывая на «Стоунхендж», они выросли на этой легенде, на ней выросли и те, кто их учил, и вот теперь пришел человек, который играючи, небрежно, спиной вперед пролетел, развеял легенду и создал новую. Черт возьми, такого летчика еще не бывало. И его дисквалифицировать?
Если же это решение отпадало, тогда надо было отменять этап, распустить мемориал и со спокойной душой отдать Эрлену все мыслимые призы прошлого и настоящего.
В итоге договорились закрыть глаза и не решать вообще ничего, сделав вид, будто ничего и не произошло, ограничившись общим указом о повышении мер контроля за дисциплиной в воздухе, дабы еще какой-нибудь сумасшедший не полез на проклятые столбы. Председатель Незванов хмуро изрек:
— Парень на глазах становится мифом.
Другой член комиссии высказался еще более определенно:
— Если он к апрелю наберет хотя бы половину теперешней формы, чемпионат мира у него в кармане.
Единственным, кто оказался в этой ситуации на высоте, был Шелл Бэклерхорст. Он потребовал у компании для Эрликона долгосрочного контракта с двойной суммой премиальных, а также выслал ему приглашение на ежегодный бал «Дассо», на сей раз устраиваемый фирмой в преддверии наступающего юбилея. Это тоже было нарушением традиции, поскольку Эрлен все-таки пока еще ничего не выиграл.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Как будто ничего не изменилось. По-прежнему взлетали и садились самолеты. По-прежнему каждое утро Эрликон погружался в «кишку Маркелова», прятал голову под шлемом с гофрированным хоботом, окончательно придававшим ему слоноподобный вид, и земля и небо начинали крутить свою обыденную карусель; свисали белые полотенца облаков, туманил стекла пересеченный инверсионный след, наскакивал и проваливался «Стоунхендж». На этом фоне неутомимо мигали и перебегали крестики, нолики и прочая символика боевого наведения; «Джон, выключи ты эту иллюминацию», — просил Эрлен. «Ничего, ничего, — отвечал Кромвель, — просто, как прицел захватить вражеский, то есть самолет соперника, или ангар, или еще что-то не наше, жми пускач, и тебе сразу полегчает». Все оставалось на своих местах, но и в самой обыденности ощущались перемены.
Сбылось предчувствие, посетившее Эрликона на стимфальской госпитальной койке. Романтика превратилась в рутину; волнующее наслаждение, которое дарили полеты, и чисто эстетическое удовольствие от авиационного дизайна сгинули; сам запах смазки, кожи, горячего металла, прежде так радовавший, стал привычным спутником утомительной и смертельно надоевшей работы… Железо, горючее, пот, калории, тонны, секунды, десятые секунд… Когда же это, о Господи, кончится? Тут, однако, речь шла лишь об испытании терпения, главные неполадки залегали гораздо глубже.
На Эрлена обрушилась слава. Свое имя ему случалось встречать в газетах и раньше, но теперь это просто в счет не шло, теперь он занимал первую строчку и почти с ужасом всматривался в собственную чудовищную фигуру в кривом зеркале прессы. Господи, это же не я, думал Эрликон, слушая телевизионный гвалт, это не моя жизнь. А где моя? И кто я? Эти вопросы расшевеливали в нем тоску, ту самую, первые признаки которой он ощутил, впервые увидев злополучный «Милан» в ванденбергском подземелье. Тогда, глядя на этого мрачного великана, он подумал то, что лучше всего определяется поговоркой «не в свои сани не садись» — и, однако же, сел, и кони бойко взяли с места, и шальной ямщик люто нахлестывал… Далеко завела чужая колея, но не это было самым страшным. «Пусть я бездарный урод, но жил же я как-то до, было же что-то мое… Что же? Что именно? Ничего не помню». До Эрлена стала доходить запоздалая догадка, что в Кромвеле он встретился не с гримасой судьбы, а с самой судьбой — в натуральную величину.
Наиболее значительной частью прошлого был, конечно, Скиф, но после стимфальских откровений подумать о Скифе было не то что жутко, но просто совершенно невозможно.
Если бы кромвелевские чудеса и таланты хоть сколько-нибудь увлекали, если бы власть над людьми и машиной обещала хоть какие-то приятные перспективы! Но нет, и тут для Эрликона все складывалось грустно и непонятно. Чем дальше, тем сильнее он испытывал неприязнь к их совместным достижениям; в маршальском мастерстве и своем участии в нем Эрлен находил что-то постыдное и возбуждающе брезгливое чувство нечистоты, какое вызывают свалки, бойни и романы Габриеля Маркеса.
Этой каше из омерзения, сомнений и одурения был нужен какой-то противовес, и нет ничего удивительного в том, что Эрликон снова задумался об Инге.
Чувство Эрлена было больше, чем просто влюбленность. Еще будучи затюканным сверстниками малышом, он грезил о некой иной, волшебной и прекрасной жизни, которая, возможно, существует где-то рядом — стоит только отыскать дверь. Каким чудом Инга воплотила для него этот мир, объяснить трудно, но переменить это воплощение никаким кромвелевским беседам было не под силу, тем паче что Инга явилась в жизнь Эрлена раньше маршала, и два этих пласта — любовь и кромвелевский кошмар — никак в голове Эрликона не смешивались.
Итак, едва миновал шок после свидания в аббатстве, Эрлена вновь повлекло привычным течением. Пускай бред — ведь даже в пространстве дурного сна мозг умудряется найти логику и точки опоры. Подобно великому множеству других влюбленных, Эрликон пытался отыскать разумные обоснования и оправдания своим неразумным чувствам.
Ну, во-первых, он, как последний дурак, убежал, не дождавшись какого-нибудь финала. Инга ведь ничего не сказала. Не успела сказать. Наоборот, она была настроена более чем дружелюбно. Значит, еще ничего не кончено. Во-вторых, даже если дело гораздо хуже, это мало что меняет. Все равно. Перед ним то единственное, чего он желает в жизни, это его любимое чудо, и он готов стать какой угодно частью этого чуда. Чего бы это ни стоило, какого времени и каких усилий, и какое бы место ему в итоге ни отвели. Тут Эрлен приближался к сладострастному мазохистскому восторгу самопожертвования, и это было, пожалуй, самым отчетливым ощущением в его душе.
Все прочее соединялось в тревожную путаницу и мешанину. В самом деле, ну, Кромвель, ну, шум-гам, но через две недели конец соревнований, конец всей чепухе, и все! А Скиф, нашептывал внутренний голос, а Рамирес? Ничего не знаю и думать не хочу; вернусь в Институт и буду ждать, чем все закончится. А Инга? А Кромвель? Не будь дураком, Эрлен Терра-Эттин, ничего не кончится, все только начинается…
Покинув электронику, гидравлику, бетон, дождь и Вертипороха, Эрликон подъехал к дому, кивнул охранникам, поднялся на второй этаж «старого замка», повернул ручку с латунной саламандрой и вошел в апартаменты «Дассо». Комнаты были отделаны довольно любопытно. Бежевые стены разделялись чем-то наподобие черных деревянных рам, с которых на высоте более двух метров начинались книжные полки, заставленные то ли действительно книгами, то ли весьма натуральными макетами — выяснить истину без лестницы не представлялось возможным, да и лестница вряд ли бы тут помогла, поскольку именно в проемах рам стояли величественные лайковые диваны; на одном, кстати, спал Вертипорох, а самое массивное чудище, похожее на бегемота-альбиноса (Эрлен звал его «слонопотам»), занимало центр. Окна со стрельчатыми верхушками (в этом месте архитектор, похоже, вспомнил, что играет в готику, и на оставшейся площади учинил мудреный переплет иссеченных окружностей и зубцов) полностью заменяли наружную стену, и вот около этих окон, у столика с дисплеем, расположился в таком же широченном кресле маршал Кромвель. Судя по тональности мелодии, он терзал центральную информатеку и на появление Эрликона отреагировал крайне сонно:
— Видели, видели мы ваши ухищрения… Быстро под душ и обедать, — и даже от экрана не оторвался.
Однако Эрлен сейчас думал совсем не об обеде.
— Джон, мне срочно нужно на Землю.
— Стоп, — сказал Дж. Дж. компьютеру, нехотя пробудился и повернулся к Эрликону с нарочитым удивлением. — Я что-то не очень понял. Вам, сударь, надоело жить?
— Да, надоело. Так надоело. Джон, я должен ее увидеть. Ну не убьют же сразу.
— Именно сразу. Дассовскую охрану с собой не потащишь.
Эрлен привалился спиной к двери:
— Что же мне теперь, всю жизнь жить под охраной? Однажды они до меня все равно доберутся. Нет, подожди, Джон, я все знаю. Без тебя Рамирес уже давно бы со мной разделался, я бы взорвался, сгорел, все, что угодно; Джон, я уже сто раз покойник, я живу по ошибке, в долг, а моя жизнь и половины такой цены не стоит. Для меня теперь нет законов, они остались там, по ту сторону, и мне все едино, я должен ее видеть, хоть Пиредра, хоть этап, хоть не знаю что.
Эрликон и сам ужаснулся такому несвязному словоизлиянию, но Кромвель, напротив, усмотрел в его речах некую логику, поняв все, как обычно, на свой лад.
— Эге, да у тебя, как я вижу, тюремный синдром… Следовало ожидать. Никогда не слышал? Под влиянием стресса, при долгом пребывании в неадекватных условиях, в замкнутом пространстве у людей случается психологический сдвиг ориентиров, переоценка ценностей… Я это видел на каторге. Начинаются склоки из-за ничейного квадратного дюйма на нарах, убивают за возможность подглядеть, как переодевается жена командира отряда, и все в этом же духе, и это в недавнем прошлом боевые офицеры с неплохими нервами. Ну, а разным впечатлительным студентам под давлением обстоятельств мерещится, что вся их жизнь — это пиредровская дочка.
— И что же?
— А то, что спустя короткое время для тебя вся эта история с гангстерской любовью превратится в досадный эпизод. Наша жизнь сейчас слегка… м-м-м… ненормальна, ты немного не в себе, это естественно, но все вернется на круги своя. Эрли, возьми себя в руки. Жизнь не делает нам скидок за былые заслуги… Вспомни короля Ричарда. Как только мы закончим с нашими летными делами, мы незамедлительно уладим все недоразумения с Пиредрой и его бандитским отродьем.
— Отродьем? А мы кто такие? Чем мы лучше? Мы тоже убили… Я тоже теперь отродье, я замешан во всем, потому что все видел и соглашался. А ты, Джон?.. Извини, но ты… Тебе говорить…
— Ну да, я военный преступник, как выражался твой дядюшка.
— Ты начал ту войну.
— Ах, это я начал войну? А известно ли почтенному обвинителю, что к началу войны я сидел в заштатном Крайстчерче, был опальным генералом и имел под командованием ощипанный корпус да еще один полк этого тихого шизофреника принца Руперта. Еще не явился миру чудодей, который при таких раскладах начал бы хоть какую-нибудь войну.
Эрлен не настолько хорошо знал детали военной истории, чтобы поймать Кромвеля на слове, но все же почувствовал, что маршал лукавит. Впрочем, Дж. Дж. и сам понимал, что мимолетная опала в Крайстчерче — слабое оправдание для бессменного начальника генерального штаба, и потому поспешил перейти в наступление:
— Да-да-да, какие мы ужасно плохие… Война и все такое прочее, хотя и не мы начали эту войну и не мы придумали этот мир с его законами. Ты говоришь, что мы не имеем права судить Рамиреса (Эрликон этого совсем не говорил, но маршала уже неудержимо несло по волнам ораторской стихии), а какое право ты имеешь судить нас? Какое право вы имеете судить нас? Тебя клюнул жареный петух в виде испанской шаманки, и ты усомнился в системе мироздания — прелестный повод! Да, любезный юноша, мы воевали и перекраивали мир по собственному разумению и не прятали голову в песок. А вот ради чего живете вы? Ради чего живешь ты, судящий меня? Ради идеи контакта? Твоим контактом правит железка, сделанная неизвестно кем неизвестно где, которая из своих интересов убивает твоих собратьев руками гангстера, которого я пристрелил полвека назад, и малахольного завоевателя, умершего тогда же за миллион парсеков от Земли.
Этой гневной тирадой маршал, видимо, хотел отрезвить Эрлена, но результата добился абсолютно противоположного. Эрликон молчал, чувствуя себя подавленным, он даже не обратил внимания на то, как Кромвель перевел разговор в другое русло, и догадывался, что сейчас ему предложат почетный компромисс, как всегда, уводящий в нужную Дж. Дж. сторону. Однако самым тошнотворным было очередное, еще более резкое напоминание о том, как смешна его воля в тех жерновах, в которые он угодил. В Эрлене поднялось рвущееся, тупое возмущение.
— Я не буду играть по этим правилам! — выпалил он. Где-то в животе ли, в груди ли возникло знакомое болезненно-сладкое чувство подступающей истерики.
— Ах ты Господи! Чем же тебе плохи наши правила? — вновь что-то, чего Эрликон не сумел разобрать, захватило Кромвеля за живое. — Я, мой дорогой, слышал подобные упреки бессчетное число раз и заранее знаю, к чему они ведут. Все эти разговоры приходят рано или поздно к одному и тому же: вы-де задержали, вы-де отклонили человечество от достижения какой-то там заветной цели. Как же, как же. Вздор! Открой Шардена: цель человечества — это мы! Никто не знает направления, и цели никакой не существует. Нельзя сожалеть о том, чего никогда не было; система отсчета кончается на нас с тобой, и поэтому мы смело можем называть Скифа и Пиредру мерзавцами и убийцами. А заодно и их дочку.
Эрлен затрясся и попятился, и неизвестно, что сказал бы и что бы тут могло произойти, но дверь внезапно распахнулась, ударив его по спине, и на пороге появился Вертипорох, держа в руках пакет апельсинов и телеграфный бланк. Вскоре после «Стоунхенджа» под напором Кромвеля механик расстался с бородой и в сохраненных усах стал похож на молодого, но на редкость задумчивого моржа.
— Вот новость, — объявил он, швыряя апельсины в ближайшего слонопотама. — Главный прислал письмо. Зовет на пляс к деду-основателю. Эй, что это с тобой? Слушай, Джон, надо белые шарфы, знаешь, такие длинные, до земли; пальто черные, шарфы белые, там такой народ соберется…
Дж. Дж. заглянул в телеграмму:
— Бал. Выезжаем в свет. Это за неделю-то до этапа. Охохонюшки. Дитя мое, — сменил он тон, — вам необходимо развеяться. Добрейший маршал Кромвель идет навстречу всем пожеланиям команды, но — позвонить девушке разрешаю только из аэропорта, не то дон Рамирес разволнуется, а мы должны беречь его для Скифа.
— На предмет эксперимента, — радостно докончил Вертипорох. — Джон, позвони в «Нину Риччи», есть потрясающие шарфы, можно, например, с вышивкой…
Эрликон смотрел на них и подумал сначала: «Господи, зачем я не умер? — а потом: — Господи, какая же пошлость лезет мне в голову!»
Эдгар Баженов прилетел на званый ужин тем же рейсом, что и Эрлен. В аэропорту Шарля де Голля чемпиона встречали особо доверенные представители армии поклонников и поклонниц — любимицы «Пентхауза» три Кассандры — Касси, Сандра и Андреа вместе со своей дамой-патронессой Люсиндой Джессоп. Фигуры всех четверых были настолько усовершенствованы современной хирургией, что пробуждали у Баженова какие-то сельскохозяйственные ассоциации — «мои холмогорочки», называл он их ласково, вызывая веселое оживление: «What does it mean — cholmogorochki?» Отвечать Эдгар не спешил, а в этот раз обошелся с подругами уж и вовсе невежливо: упав в тройные объятия и едва втянув свои длиннющие ноги так, чтобы дверца «линкольна» могла закрыться, он велел отвезти себя в Центральную летную информатеку, пить отказался и крайне жестким, даже равнодушным тоном отложил все развлечения на вечер.
Эдгар пребывал в величайшем смущении духа, и дело тут было отнюдь не в том, что Эрликон нещадно осрамил его и поразил воображение. Это бы ладно, но… Страшная догадка брезжила в чемпионском мозгу — чудовищная, как будто ничем не подкрепленная, но все же… Эрлен и представить себе не мог, что из всей эпопеи со «Стоунхенджем» Эдгара больше всего поразили взлет и посадка «Милана». Никто в те минуты не обратил внимания ни на то, ни на другое — все были потрясены, и Эдгар был потрясен, но у него была дьявольски цепкая память, он просмотрел — и не один раз — все записи и кинограммы всех чемпионатов и Олимпиад, и не только. Эрликон посадил самолет по так называемой азимутальной схеме, тридцать градусов в сторону от курса, в зоне скверно управляемой «нечеткой тяги», как бы чуть боком; в старину такой финт называли (непонятно почему) «иноходью», и проделывали его в высшей степени изощренные мастера как доказательство полного равнодушия к трудностям нештатной позиции.
Был же пилот, садившийся так всегда, сделавший «иноходь» своим фирменным клеймом, исполнявшимся уже машинально… Десятки раз, во многих хрониках, видел Эдгар этот нарочито небрежный разворот, и толпа ледяных мурашек пробежала от чемпионского копчика к чемпионскому затылку.
Но допустим, допустим, Эрлен как-то выучил, освоил, в конце концов, парень способный, этого никто не отнимет, но ведь же еще и взлет… Семьдесят градусов, ручку вправо на себя, левая нога до отказа, переворот. Такого не знали даже очень и очень грамотные пилоты, а уж тем более Эрликон — это было не просто заковыристое и эффектное вступление, это был ныне никем не применяющийся коронный прием асов второй мировой войны — уход с аэродрома под обстрелом или во время атаки бомбардировщиков. Где, в каком сне этот недоученный мальчишка мог подсмотреть тот давний фокус и сделать его первый раз в жизни так, будто никак иначе отродясь и не взлетал?
Воздушный почерк каждого пилота неповторим и после определенного срока неизменен. Баженов тренировался и выступал вместе с Эрликоном почти пять лет и его стиль знал досконально и в подробностях. Восходящие виражи удаются Эрлену лучше, чем нисходящие; он силен в штопорных фигурах, но это не от опыта, а от Бога, а потому успех нечеток и нестабилен; и еще полторы дюжины деталей Эдгар мог бы назвать без труда, он любого пилота легко опознавал в воздухе по первой же эволюции. Теперь же произошло чудо. Вдохновенную, но рваную и комканую поступь Эрликона в одночасье сменил размашистый и уверенный шаг — словно робкая и неверная стамеска начинающего столяра уступила место грубому, но точному топору плотника-виртуоза. Да, жестковато, но выверено фантастически; да, перо местами хромает, но рука — гения-каллиграфа. И это страшно вымолвить, но, о Создатель, Эдгар знал эту руку…
Но ведь это еще не все. В Фарборо Баженов не пропустил ни одного вылета Эрликона. В девяти из десяти случаев Эрлен оставался прежним — чуть лучше, чуть хуже, все бывает, но иногда, вдруг — ах ты черт!
Да что с ним вообще произошло? Откуда эта техническая грамотность? Откуда сумасшедшая эрудиция? Откуда этот тон и жуткий оскал? И этот взлет, и эта посадка…
Баженов ведал цену статистике. Он был математик, он знал, что, если правильно отобрать и пронумеровать факты, можно увидеть тот лес, которого не видно за деревьями. И Эдгар сделал это, припомнив и аварию, и таинственный Институт Контакта, и более чем загадочную реакцию руководства «Дассо» (кому-кому, а Баженову было прекрасно известно, что случайно, по везению, Бэклерхорст никому никакого самолета не даст), и чудеса второго этапа, и чудеса «Стоунхенджа» — и Эдгару стало не по себе. Самые невероятные догадки зароились у него в голове. Клонирование и двойники? Какой-то новый, неслыханный допинг? Взрыв наследственной памяти? Зомбирование?
В Центральной летной информатеке — она же архив «Аэроспейса» — у Эдгара, вследствие чемпионства и вытекающего из него всевозможного почетного членства, имелся собственный внеочередной или «судейский» ключ, которым он и не замедлил воспользоваться. Здесь, кроме всего прочего, хранились данные о всех соревнованиях, когда-либо проходивших под эгидой Союза пилотов, и в период подготовки летчик или тренер мог просмотреть запись любого выступления, снабженную судейской индикацией и расписанную по международным летным стандартам. Едва очутившись меж пористых квадратов кабинки, Баженов потребовал последние данные по Эрликону. Компьютер без проволочки подтвердил код и дальше начал обстоятельный рассказ про мифы и легенды «Стоунхенджа».
Итак, судейская комиссия была в курсе. Эдгар даже не хмыкнул и не переменился в лице, он ждал такого поворота событий и мысленно себя с этим поздравил. Значит, Незванов и компания решили посмотреть сквозь пальцы. Что ж, их дело. Они в своем праве. Баженов переключил код. Теперь он запросил сравнение показателей Эрлена с классическими эталонами. Первыми в таблице шли кромвелевские индексы.
Это была чистейшая случайность. Ни о каком втором пришествии великого маршала Эдгар и не помышлял: он надеялся высчитать среднюю погрешность, которая должна была оказаться на порядок ниже нормы, и при случае сунуть ее в нос Эрликону. Для этой цели у Баженова была припасена личная контрабандная программа. Но она не понадобилась.
Компьютер с чуть заметным замедлением выдал ответ, и целых десять, а может, и двенадцать секунд Эдгар смотрел на экран, не понимая, что происходит. Весь дисплей — справа от столбца значений — занимали нули. Они шли колонками сверху вниз по три в ряд, и никакая другая цифра не оживляла их монотонности. Электронный мозг не находил различий в ста с лишним летных индексах Дж. Дж. Кромвеля и Эрлена Терра-Эттина.
Такого просто не могло быть. Воздушные индексы подобны отпечаткам пальцев — они различаются даже у близнецов. Значит… Что же это значит? Эдгар сначала побледнел, потом вдруг сделался красным. Неожиданно он почувствовал себя глубоко оскорбленным. Дьявольщина необъяснимая, ясно лишь одно: налицо самое грандиозное жульничество за всю историю летного спорта. Удивительное дело — при всей своей внутренней озлобленности Баженов умудрялся быть еще и строгим моралистом. В каком-то углу его сознания жили необычайно стойкие представления о профессиональной чести, цеховой гордости, по глубине близкие к религиозной нетерпимости. Откуда они взялись? Возможно, инфантилизм, лишь другого рода, ни в чем не уступающий Эрленову… Не знаю. Главное, что профессиональное достоинство Эдгара было задето. Кроме того, несмотря на покровительство и насмешки, он считал Эрликона своим другом, так что загадка приобретала еще и некий привкус предательства. Ай да Эрлен! Ай да Контакт! Да, в «Дассо» не растерялись. Баженов погасил экран, но по-прежнему не сводил с него глаз.
Первая его реакция была сугубо национальной: Эдгару захотелось срочно побежать на банкет, вдохновиться одним и другим стаканом неразведенного и дальше, отыскав Эрликона, высказать все, что сразу так горячо накипело, а то и заехать по физиономии. Но то ли ум, то ли дьявол, заключенный в Эдгаровой натуре, удержали чемпиона. Опять-таки, в отличие от Эрлена, у которого все душевные силы уходили на подготовку и совершение поступка и ни о каком замысле последующих ходов речи не было, Баженов умел просчитать и задать вопрос: а что потом?
А что потом? Скандал, и дальше? Где доказательства? И доказательства чего? Что толку попусту ударить в колокола? Нет, с горьким злорадством побежденного думал Эдгар, знание — сила, и монополия на знание — монополия на силу, и еще — что за парад поговорок? — молчание — золото. Кроме того, совершенно неизвестно, какие еще сюрпризы таит ситуация, какой момент для вмешательства она может представить, какие открыть возможности… Нет, время для публичной разборки пока не подошло, хотя один на один и можно, можно поинтересоваться…
Все эти размышления Эдгара несли один, довольно неожиданный оттенок: не было никакого внезапного поражения, ведь проиграл-то он совсем не Эрликону! Что бы там ни было, а самолюбие спасено, и более того — спортивное тщеславие было удовлетворено в максимальной степени: ему выпало тягаться с самым именитым пилотом всех времен и народов. Подобное Баженов мог оценить, как никто другой. А Эрлен…
Да, Эрлен. Что же — он хладнокровный злодей, дурачащий весь мир ради собственной выгоды? Эдгар даже усмехнулся — уж на кого-кого, а на беспардонного авантюриста Эрликон никак не похож, счастливее он не стал, скорее наоборот, вид у парня потерянный… Что же там за чертовщина творится? Тут мысли Эдгара стали настолько противоречивыми, что он слегка запутался — экий ералаш! Чемпион поднялся и зашагал прочь. Несмотря ни на что, он чувствовал, что жизнь оставалась ужасно интересной штукой. Распахнув дверцу машины, Баженов вновь свалился в объятия трех Кассандр и, глядя в кремовые изгибы стеганого потолка, произнес:
— Ну, девки, я вам доложу…
— What, what? — радостно заголосили «деуки» — неизвестно почему, им страшно нравилось, когда Эдгар говорил с ними на своем непонятном экзотическом языке.
Эрликона за воздушное хулиганство и пренебрежение летной дисциплиной следовало отстранить от участия и дисквалифицировать минимум на год. Но у комиссии не хватило духа. Они сами были пилотами, сами когда-то летали, поглядывая на «Стоунхендж», они выросли на этой легенде, на ней выросли и те, кто их учил, и вот теперь пришел человек, который играючи, небрежно, спиной вперед пролетел, развеял легенду и создал новую. Черт возьми, такого летчика еще не бывало. И его дисквалифицировать?
Если же это решение отпадало, тогда надо было отменять этап, распустить мемориал и со спокойной душой отдать Эрлену все мыслимые призы прошлого и настоящего.
В итоге договорились закрыть глаза и не решать вообще ничего, сделав вид, будто ничего и не произошло, ограничившись общим указом о повышении мер контроля за дисциплиной в воздухе, дабы еще какой-нибудь сумасшедший не полез на проклятые столбы. Председатель Незванов хмуро изрек:
— Парень на глазах становится мифом.
Другой член комиссии высказался еще более определенно:
— Если он к апрелю наберет хотя бы половину теперешней формы, чемпионат мира у него в кармане.
Единственным, кто оказался в этой ситуации на высоте, был Шелл Бэклерхорст. Он потребовал у компании для Эрликона долгосрочного контракта с двойной суммой премиальных, а также выслал ему приглашение на ежегодный бал «Дассо», на сей раз устраиваемый фирмой в преддверии наступающего юбилея. Это тоже было нарушением традиции, поскольку Эрлен все-таки пока еще ничего не выиграл.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Как будто ничего не изменилось. По-прежнему взлетали и садились самолеты. По-прежнему каждое утро Эрликон погружался в «кишку Маркелова», прятал голову под шлемом с гофрированным хоботом, окончательно придававшим ему слоноподобный вид, и земля и небо начинали крутить свою обыденную карусель; свисали белые полотенца облаков, туманил стекла пересеченный инверсионный след, наскакивал и проваливался «Стоунхендж». На этом фоне неутомимо мигали и перебегали крестики, нолики и прочая символика боевого наведения; «Джон, выключи ты эту иллюминацию», — просил Эрлен. «Ничего, ничего, — отвечал Кромвель, — просто, как прицел захватить вражеский, то есть самолет соперника, или ангар, или еще что-то не наше, жми пускач, и тебе сразу полегчает». Все оставалось на своих местах, но и в самой обыденности ощущались перемены.
Сбылось предчувствие, посетившее Эрликона на стимфальской госпитальной койке. Романтика превратилась в рутину; волнующее наслаждение, которое дарили полеты, и чисто эстетическое удовольствие от авиационного дизайна сгинули; сам запах смазки, кожи, горячего металла, прежде так радовавший, стал привычным спутником утомительной и смертельно надоевшей работы… Железо, горючее, пот, калории, тонны, секунды, десятые секунд… Когда же это, о Господи, кончится? Тут, однако, речь шла лишь об испытании терпения, главные неполадки залегали гораздо глубже.
На Эрлена обрушилась слава. Свое имя ему случалось встречать в газетах и раньше, но теперь это просто в счет не шло, теперь он занимал первую строчку и почти с ужасом всматривался в собственную чудовищную фигуру в кривом зеркале прессы. Господи, это же не я, думал Эрликон, слушая телевизионный гвалт, это не моя жизнь. А где моя? И кто я? Эти вопросы расшевеливали в нем тоску, ту самую, первые признаки которой он ощутил, впервые увидев злополучный «Милан» в ванденбергском подземелье. Тогда, глядя на этого мрачного великана, он подумал то, что лучше всего определяется поговоркой «не в свои сани не садись» — и, однако же, сел, и кони бойко взяли с места, и шальной ямщик люто нахлестывал… Далеко завела чужая колея, но не это было самым страшным. «Пусть я бездарный урод, но жил же я как-то до, было же что-то мое… Что же? Что именно? Ничего не помню». До Эрлена стала доходить запоздалая догадка, что в Кромвеле он встретился не с гримасой судьбы, а с самой судьбой — в натуральную величину.
Наиболее значительной частью прошлого был, конечно, Скиф, но после стимфальских откровений подумать о Скифе было не то что жутко, но просто совершенно невозможно.
Если бы кромвелевские чудеса и таланты хоть сколько-нибудь увлекали, если бы власть над людьми и машиной обещала хоть какие-то приятные перспективы! Но нет, и тут для Эрликона все складывалось грустно и непонятно. Чем дальше, тем сильнее он испытывал неприязнь к их совместным достижениям; в маршальском мастерстве и своем участии в нем Эрлен находил что-то постыдное и возбуждающе брезгливое чувство нечистоты, какое вызывают свалки, бойни и романы Габриеля Маркеса.
Этой каше из омерзения, сомнений и одурения был нужен какой-то противовес, и нет ничего удивительного в том, что Эрликон снова задумался об Инге.
Чувство Эрлена было больше, чем просто влюбленность. Еще будучи затюканным сверстниками малышом, он грезил о некой иной, волшебной и прекрасной жизни, которая, возможно, существует где-то рядом — стоит только отыскать дверь. Каким чудом Инга воплотила для него этот мир, объяснить трудно, но переменить это воплощение никаким кромвелевским беседам было не под силу, тем паче что Инга явилась в жизнь Эрлена раньше маршала, и два этих пласта — любовь и кромвелевский кошмар — никак в голове Эрликона не смешивались.
Итак, едва миновал шок после свидания в аббатстве, Эрлена вновь повлекло привычным течением. Пускай бред — ведь даже в пространстве дурного сна мозг умудряется найти логику и точки опоры. Подобно великому множеству других влюбленных, Эрликон пытался отыскать разумные обоснования и оправдания своим неразумным чувствам.
Ну, во-первых, он, как последний дурак, убежал, не дождавшись какого-нибудь финала. Инга ведь ничего не сказала. Не успела сказать. Наоборот, она была настроена более чем дружелюбно. Значит, еще ничего не кончено. Во-вторых, даже если дело гораздо хуже, это мало что меняет. Все равно. Перед ним то единственное, чего он желает в жизни, это его любимое чудо, и он готов стать какой угодно частью этого чуда. Чего бы это ни стоило, какого времени и каких усилий, и какое бы место ему в итоге ни отвели. Тут Эрлен приближался к сладострастному мазохистскому восторгу самопожертвования, и это было, пожалуй, самым отчетливым ощущением в его душе.
Все прочее соединялось в тревожную путаницу и мешанину. В самом деле, ну, Кромвель, ну, шум-гам, но через две недели конец соревнований, конец всей чепухе, и все! А Скиф, нашептывал внутренний голос, а Рамирес? Ничего не знаю и думать не хочу; вернусь в Институт и буду ждать, чем все закончится. А Инга? А Кромвель? Не будь дураком, Эрлен Терра-Эттин, ничего не кончится, все только начинается…
Покинув электронику, гидравлику, бетон, дождь и Вертипороха, Эрликон подъехал к дому, кивнул охранникам, поднялся на второй этаж «старого замка», повернул ручку с латунной саламандрой и вошел в апартаменты «Дассо». Комнаты были отделаны довольно любопытно. Бежевые стены разделялись чем-то наподобие черных деревянных рам, с которых на высоте более двух метров начинались книжные полки, заставленные то ли действительно книгами, то ли весьма натуральными макетами — выяснить истину без лестницы не представлялось возможным, да и лестница вряд ли бы тут помогла, поскольку именно в проемах рам стояли величественные лайковые диваны; на одном, кстати, спал Вертипорох, а самое массивное чудище, похожее на бегемота-альбиноса (Эрлен звал его «слонопотам»), занимало центр. Окна со стрельчатыми верхушками (в этом месте архитектор, похоже, вспомнил, что играет в готику, и на оставшейся площади учинил мудреный переплет иссеченных окружностей и зубцов) полностью заменяли наружную стену, и вот около этих окон, у столика с дисплеем, расположился в таком же широченном кресле маршал Кромвель. Судя по тональности мелодии, он терзал центральную информатеку и на появление Эрликона отреагировал крайне сонно:
— Видели, видели мы ваши ухищрения… Быстро под душ и обедать, — и даже от экрана не оторвался.
Однако Эрлен сейчас думал совсем не об обеде.
— Джон, мне срочно нужно на Землю.
— Стоп, — сказал Дж. Дж. компьютеру, нехотя пробудился и повернулся к Эрликону с нарочитым удивлением. — Я что-то не очень понял. Вам, сударь, надоело жить?
— Да, надоело. Так надоело. Джон, я должен ее увидеть. Ну не убьют же сразу.
— Именно сразу. Дассовскую охрану с собой не потащишь.
Эрлен привалился спиной к двери:
— Что же мне теперь, всю жизнь жить под охраной? Однажды они до меня все равно доберутся. Нет, подожди, Джон, я все знаю. Без тебя Рамирес уже давно бы со мной разделался, я бы взорвался, сгорел, все, что угодно; Джон, я уже сто раз покойник, я живу по ошибке, в долг, а моя жизнь и половины такой цены не стоит. Для меня теперь нет законов, они остались там, по ту сторону, и мне все едино, я должен ее видеть, хоть Пиредра, хоть этап, хоть не знаю что.
Эрликон и сам ужаснулся такому несвязному словоизлиянию, но Кромвель, напротив, усмотрел в его речах некую логику, поняв все, как обычно, на свой лад.
— Эге, да у тебя, как я вижу, тюремный синдром… Следовало ожидать. Никогда не слышал? Под влиянием стресса, при долгом пребывании в неадекватных условиях, в замкнутом пространстве у людей случается психологический сдвиг ориентиров, переоценка ценностей… Я это видел на каторге. Начинаются склоки из-за ничейного квадратного дюйма на нарах, убивают за возможность подглядеть, как переодевается жена командира отряда, и все в этом же духе, и это в недавнем прошлом боевые офицеры с неплохими нервами. Ну, а разным впечатлительным студентам под давлением обстоятельств мерещится, что вся их жизнь — это пиредровская дочка.
— И что же?
— А то, что спустя короткое время для тебя вся эта история с гангстерской любовью превратится в досадный эпизод. Наша жизнь сейчас слегка… м-м-м… ненормальна, ты немного не в себе, это естественно, но все вернется на круги своя. Эрли, возьми себя в руки. Жизнь не делает нам скидок за былые заслуги… Вспомни короля Ричарда. Как только мы закончим с нашими летными делами, мы незамедлительно уладим все недоразумения с Пиредрой и его бандитским отродьем.
— Отродьем? А мы кто такие? Чем мы лучше? Мы тоже убили… Я тоже теперь отродье, я замешан во всем, потому что все видел и соглашался. А ты, Джон?.. Извини, но ты… Тебе говорить…
— Ну да, я военный преступник, как выражался твой дядюшка.
— Ты начал ту войну.
— Ах, это я начал войну? А известно ли почтенному обвинителю, что к началу войны я сидел в заштатном Крайстчерче, был опальным генералом и имел под командованием ощипанный корпус да еще один полк этого тихого шизофреника принца Руперта. Еще не явился миру чудодей, который при таких раскладах начал бы хоть какую-нибудь войну.
Эрлен не настолько хорошо знал детали военной истории, чтобы поймать Кромвеля на слове, но все же почувствовал, что маршал лукавит. Впрочем, Дж. Дж. и сам понимал, что мимолетная опала в Крайстчерче — слабое оправдание для бессменного начальника генерального штаба, и потому поспешил перейти в наступление:
— Да-да-да, какие мы ужасно плохие… Война и все такое прочее, хотя и не мы начали эту войну и не мы придумали этот мир с его законами. Ты говоришь, что мы не имеем права судить Рамиреса (Эрликон этого совсем не говорил, но маршала уже неудержимо несло по волнам ораторской стихии), а какое право ты имеешь судить нас? Какое право вы имеете судить нас? Тебя клюнул жареный петух в виде испанской шаманки, и ты усомнился в системе мироздания — прелестный повод! Да, любезный юноша, мы воевали и перекраивали мир по собственному разумению и не прятали голову в песок. А вот ради чего живете вы? Ради чего живешь ты, судящий меня? Ради идеи контакта? Твоим контактом правит железка, сделанная неизвестно кем неизвестно где, которая из своих интересов убивает твоих собратьев руками гангстера, которого я пристрелил полвека назад, и малахольного завоевателя, умершего тогда же за миллион парсеков от Земли.
Этой гневной тирадой маршал, видимо, хотел отрезвить Эрлена, но результата добился абсолютно противоположного. Эрликон молчал, чувствуя себя подавленным, он даже не обратил внимания на то, как Кромвель перевел разговор в другое русло, и догадывался, что сейчас ему предложат почетный компромисс, как всегда, уводящий в нужную Дж. Дж. сторону. Однако самым тошнотворным было очередное, еще более резкое напоминание о том, как смешна его воля в тех жерновах, в которые он угодил. В Эрлене поднялось рвущееся, тупое возмущение.
— Я не буду играть по этим правилам! — выпалил он. Где-то в животе ли, в груди ли возникло знакомое болезненно-сладкое чувство подступающей истерики.
— Ах ты Господи! Чем же тебе плохи наши правила? — вновь что-то, чего Эрликон не сумел разобрать, захватило Кромвеля за живое. — Я, мой дорогой, слышал подобные упреки бессчетное число раз и заранее знаю, к чему они ведут. Все эти разговоры приходят рано или поздно к одному и тому же: вы-де задержали, вы-де отклонили человечество от достижения какой-то там заветной цели. Как же, как же. Вздор! Открой Шардена: цель человечества — это мы! Никто не знает направления, и цели никакой не существует. Нельзя сожалеть о том, чего никогда не было; система отсчета кончается на нас с тобой, и поэтому мы смело можем называть Скифа и Пиредру мерзавцами и убийцами. А заодно и их дочку.
Эрлен затрясся и попятился, и неизвестно, что сказал бы и что бы тут могло произойти, но дверь внезапно распахнулась, ударив его по спине, и на пороге появился Вертипорох, держа в руках пакет апельсинов и телеграфный бланк. Вскоре после «Стоунхенджа» под напором Кромвеля механик расстался с бородой и в сохраненных усах стал похож на молодого, но на редкость задумчивого моржа.
— Вот новость, — объявил он, швыряя апельсины в ближайшего слонопотама. — Главный прислал письмо. Зовет на пляс к деду-основателю. Эй, что это с тобой? Слушай, Джон, надо белые шарфы, знаешь, такие длинные, до земли; пальто черные, шарфы белые, там такой народ соберется…
Дж. Дж. заглянул в телеграмму:
— Бал. Выезжаем в свет. Это за неделю-то до этапа. Охохонюшки. Дитя мое, — сменил он тон, — вам необходимо развеяться. Добрейший маршал Кромвель идет навстречу всем пожеланиям команды, но — позвонить девушке разрешаю только из аэропорта, не то дон Рамирес разволнуется, а мы должны беречь его для Скифа.
— На предмет эксперимента, — радостно докончил Вертипорох. — Джон, позвони в «Нину Риччи», есть потрясающие шарфы, можно, например, с вышивкой…
Эрликон смотрел на них и подумал сначала: «Господи, зачем я не умер? — а потом: — Господи, какая же пошлость лезет мне в голову!»
Эдгар Баженов прилетел на званый ужин тем же рейсом, что и Эрлен. В аэропорту Шарля де Голля чемпиона встречали особо доверенные представители армии поклонников и поклонниц — любимицы «Пентхауза» три Кассандры — Касси, Сандра и Андреа вместе со своей дамой-патронессой Люсиндой Джессоп. Фигуры всех четверых были настолько усовершенствованы современной хирургией, что пробуждали у Баженова какие-то сельскохозяйственные ассоциации — «мои холмогорочки», называл он их ласково, вызывая веселое оживление: «What does it mean — cholmogorochki?» Отвечать Эдгар не спешил, а в этот раз обошелся с подругами уж и вовсе невежливо: упав в тройные объятия и едва втянув свои длиннющие ноги так, чтобы дверца «линкольна» могла закрыться, он велел отвезти себя в Центральную летную информатеку, пить отказался и крайне жестким, даже равнодушным тоном отложил все развлечения на вечер.
Эдгар пребывал в величайшем смущении духа, и дело тут было отнюдь не в том, что Эрликон нещадно осрамил его и поразил воображение. Это бы ладно, но… Страшная догадка брезжила в чемпионском мозгу — чудовищная, как будто ничем не подкрепленная, но все же… Эрлен и представить себе не мог, что из всей эпопеи со «Стоунхенджем» Эдгара больше всего поразили взлет и посадка «Милана». Никто в те минуты не обратил внимания ни на то, ни на другое — все были потрясены, и Эдгар был потрясен, но у него была дьявольски цепкая память, он просмотрел — и не один раз — все записи и кинограммы всех чемпионатов и Олимпиад, и не только. Эрликон посадил самолет по так называемой азимутальной схеме, тридцать градусов в сторону от курса, в зоне скверно управляемой «нечеткой тяги», как бы чуть боком; в старину такой финт называли (непонятно почему) «иноходью», и проделывали его в высшей степени изощренные мастера как доказательство полного равнодушия к трудностям нештатной позиции.
Был же пилот, садившийся так всегда, сделавший «иноходь» своим фирменным клеймом, исполнявшимся уже машинально… Десятки раз, во многих хрониках, видел Эдгар этот нарочито небрежный разворот, и толпа ледяных мурашек пробежала от чемпионского копчика к чемпионскому затылку.
Но допустим, допустим, Эрлен как-то выучил, освоил, в конце концов, парень способный, этого никто не отнимет, но ведь же еще и взлет… Семьдесят градусов, ручку вправо на себя, левая нога до отказа, переворот. Такого не знали даже очень и очень грамотные пилоты, а уж тем более Эрликон — это было не просто заковыристое и эффектное вступление, это был ныне никем не применяющийся коронный прием асов второй мировой войны — уход с аэродрома под обстрелом или во время атаки бомбардировщиков. Где, в каком сне этот недоученный мальчишка мог подсмотреть тот давний фокус и сделать его первый раз в жизни так, будто никак иначе отродясь и не взлетал?
Воздушный почерк каждого пилота неповторим и после определенного срока неизменен. Баженов тренировался и выступал вместе с Эрликоном почти пять лет и его стиль знал досконально и в подробностях. Восходящие виражи удаются Эрлену лучше, чем нисходящие; он силен в штопорных фигурах, но это не от опыта, а от Бога, а потому успех нечеток и нестабилен; и еще полторы дюжины деталей Эдгар мог бы назвать без труда, он любого пилота легко опознавал в воздухе по первой же эволюции. Теперь же произошло чудо. Вдохновенную, но рваную и комканую поступь Эрликона в одночасье сменил размашистый и уверенный шаг — словно робкая и неверная стамеска начинающего столяра уступила место грубому, но точному топору плотника-виртуоза. Да, жестковато, но выверено фантастически; да, перо местами хромает, но рука — гения-каллиграфа. И это страшно вымолвить, но, о Создатель, Эдгар знал эту руку…
Но ведь это еще не все. В Фарборо Баженов не пропустил ни одного вылета Эрликона. В девяти из десяти случаев Эрлен оставался прежним — чуть лучше, чуть хуже, все бывает, но иногда, вдруг — ах ты черт!
Да что с ним вообще произошло? Откуда эта техническая грамотность? Откуда сумасшедшая эрудиция? Откуда этот тон и жуткий оскал? И этот взлет, и эта посадка…
Баженов ведал цену статистике. Он был математик, он знал, что, если правильно отобрать и пронумеровать факты, можно увидеть тот лес, которого не видно за деревьями. И Эдгар сделал это, припомнив и аварию, и таинственный Институт Контакта, и более чем загадочную реакцию руководства «Дассо» (кому-кому, а Баженову было прекрасно известно, что случайно, по везению, Бэклерхорст никому никакого самолета не даст), и чудеса второго этапа, и чудеса «Стоунхенджа» — и Эдгару стало не по себе. Самые невероятные догадки зароились у него в голове. Клонирование и двойники? Какой-то новый, неслыханный допинг? Взрыв наследственной памяти? Зомбирование?
В Центральной летной информатеке — она же архив «Аэроспейса» — у Эдгара, вследствие чемпионства и вытекающего из него всевозможного почетного членства, имелся собственный внеочередной или «судейский» ключ, которым он и не замедлил воспользоваться. Здесь, кроме всего прочего, хранились данные о всех соревнованиях, когда-либо проходивших под эгидой Союза пилотов, и в период подготовки летчик или тренер мог просмотреть запись любого выступления, снабженную судейской индикацией и расписанную по международным летным стандартам. Едва очутившись меж пористых квадратов кабинки, Баженов потребовал последние данные по Эрликону. Компьютер без проволочки подтвердил код и дальше начал обстоятельный рассказ про мифы и легенды «Стоунхенджа».
Итак, судейская комиссия была в курсе. Эдгар даже не хмыкнул и не переменился в лице, он ждал такого поворота событий и мысленно себя с этим поздравил. Значит, Незванов и компания решили посмотреть сквозь пальцы. Что ж, их дело. Они в своем праве. Баженов переключил код. Теперь он запросил сравнение показателей Эрлена с классическими эталонами. Первыми в таблице шли кромвелевские индексы.
Это была чистейшая случайность. Ни о каком втором пришествии великого маршала Эдгар и не помышлял: он надеялся высчитать среднюю погрешность, которая должна была оказаться на порядок ниже нормы, и при случае сунуть ее в нос Эрликону. Для этой цели у Баженова была припасена личная контрабандная программа. Но она не понадобилась.
Компьютер с чуть заметным замедлением выдал ответ, и целых десять, а может, и двенадцать секунд Эдгар смотрел на экран, не понимая, что происходит. Весь дисплей — справа от столбца значений — занимали нули. Они шли колонками сверху вниз по три в ряд, и никакая другая цифра не оживляла их монотонности. Электронный мозг не находил различий в ста с лишним летных индексах Дж. Дж. Кромвеля и Эрлена Терра-Эттина.
Такого просто не могло быть. Воздушные индексы подобны отпечаткам пальцев — они различаются даже у близнецов. Значит… Что же это значит? Эдгар сначала побледнел, потом вдруг сделался красным. Неожиданно он почувствовал себя глубоко оскорбленным. Дьявольщина необъяснимая, ясно лишь одно: налицо самое грандиозное жульничество за всю историю летного спорта. Удивительное дело — при всей своей внутренней озлобленности Баженов умудрялся быть еще и строгим моралистом. В каком-то углу его сознания жили необычайно стойкие представления о профессиональной чести, цеховой гордости, по глубине близкие к религиозной нетерпимости. Откуда они взялись? Возможно, инфантилизм, лишь другого рода, ни в чем не уступающий Эрленову… Не знаю. Главное, что профессиональное достоинство Эдгара было задето. Кроме того, несмотря на покровительство и насмешки, он считал Эрликона своим другом, так что загадка приобретала еще и некий привкус предательства. Ай да Эрлен! Ай да Контакт! Да, в «Дассо» не растерялись. Баженов погасил экран, но по-прежнему не сводил с него глаз.
Первая его реакция была сугубо национальной: Эдгару захотелось срочно побежать на банкет, вдохновиться одним и другим стаканом неразведенного и дальше, отыскав Эрликона, высказать все, что сразу так горячо накипело, а то и заехать по физиономии. Но то ли ум, то ли дьявол, заключенный в Эдгаровой натуре, удержали чемпиона. Опять-таки, в отличие от Эрлена, у которого все душевные силы уходили на подготовку и совершение поступка и ни о каком замысле последующих ходов речи не было, Баженов умел просчитать и задать вопрос: а что потом?
А что потом? Скандал, и дальше? Где доказательства? И доказательства чего? Что толку попусту ударить в колокола? Нет, с горьким злорадством побежденного думал Эдгар, знание — сила, и монополия на знание — монополия на силу, и еще — что за парад поговорок? — молчание — золото. Кроме того, совершенно неизвестно, какие еще сюрпризы таит ситуация, какой момент для вмешательства она может представить, какие открыть возможности… Нет, время для публичной разборки пока не подошло, хотя один на один и можно, можно поинтересоваться…
Все эти размышления Эдгара несли один, довольно неожиданный оттенок: не было никакого внезапного поражения, ведь проиграл-то он совсем не Эрликону! Что бы там ни было, а самолюбие спасено, и более того — спортивное тщеславие было удовлетворено в максимальной степени: ему выпало тягаться с самым именитым пилотом всех времен и народов. Подобное Баженов мог оценить, как никто другой. А Эрлен…
Да, Эрлен. Что же — он хладнокровный злодей, дурачащий весь мир ради собственной выгоды? Эдгар даже усмехнулся — уж на кого-кого, а на беспардонного авантюриста Эрликон никак не похож, счастливее он не стал, скорее наоборот, вид у парня потерянный… Что же там за чертовщина творится? Тут мысли Эдгара стали настолько противоречивыми, что он слегка запутался — экий ералаш! Чемпион поднялся и зашагал прочь. Несмотря ни на что, он чувствовал, что жизнь оставалась ужасно интересной штукой. Распахнув дверцу машины, Баженов вновь свалился в объятия трех Кассандр и, глядя в кремовые изгибы стеганого потолка, произнес:
— Ну, девки, я вам доложу…
— What, what? — радостно заголосили «деуки» — неизвестно почему, им страшно нравилось, когда Эдгар говорил с ними на своем непонятном экзотическом языке.