А на жизнь, судя по всему, хватало. Даровая рабочая сила продолжала кормить и в изменившихся условиях. И не только кормить... М. Е. Салтыков-Щедрин на склоне лет, в 1880-х годах, вспоминая предреформенные времена, дал выразительную картину «пошехонского раздолья», возможного, наверное, только в эту эпоху. Не очень надежного, с постоянной головной болью о завтрашнем дне — и все-таки раздолья, относительно обеспеченной, сытой и пьяной жизни с массой специфических помещичьих удовольствий и развлечений, в основе которых были, как правило, насилие и издевательства над живыми людьми. И многими источниками, включая официальные документы, это общее ощущение, которое испытываешь, читая «Пошехонскую старину», подтверждается: как будто в запустелую теплицу попал — гниль кругом, воздух затхлый, зато тепло и не дует. Бить же стекла, ради притока свежего воздуха, поместное дворянство не собиралось.
   Теперь относительно второго интересующего нас тезиса: крепостное право становилось все более опасным... Он тоже был с восторгом подхвачен и развит в советской историографии — поскольку полностью соответствовал знаменитому ленинскому положению о том, что либеральные реформы могут быть лишь побочным результатом революционной борьбы. И с этим положением в ряде случаев невозможно не согласиться; в частности, оно выглядит совершенно справедливым для той эпохи, когда было сформулировано, — в конце XIX — начале XX века царская власть во главе с Николаем II шла на либеральные уступки, как правило, лишь под мощным нажимом революционного движения.
   Однако как раз в отношении предреформенной эпохи тезис об «опасности» не работает совершенно. По одной простой причине: не было тогда проявлений недовольства сколько-нибудь серьезных, способных произвести на власть впечатление настолько сильное, чтобы заставить ее разрушить то, что, как казалось, составляет надежный фундамент русской жизни... Крестьянские волнения, конечно, бывали (когда их в царской России не было?). Но они носили разрозненный, эпизодический характер. Покойный П. А. Зайончковский, помнится, рассказывал, какие невероятные усилия употреблялись составителями советского многотомного издания «Крестьянское движение в России» по подбору соответствующего материала: известия о потравах барской запашки крестьянским скотом, об убиении нескольких помещичьих кур и пр. — все шло в ход. А все-таки количество этих «революционных актов» было относительно невелико и никак не желало переходить в нужное качество. При Николае I власть, как писалось выше, жестко и умело держала народные массы под своим контролем. Когда же по Руси прошел слух, что новый царь собирается дать волю — крестьянское движение вообще пошло на убыль.
   Что же касается общества, то при Николае I, особенно в последние годы его царствования, оно было полузадушено властью и никак не проявляло не только революционных, но и либеральных стремлений. Первый же приступ Александра II к отмене крепостного права поверг общество в состояние эйфории, не проходившей у большинства его представителей вплоть до 1861 года. Так что бояться вроде бы было некого...
   Итак, господствующее сословие, обладавшее реальным влиянием на власть, отмены крепостного права не желало. Существующее положение вещей его вполне устраивало. Что же касалось тех, кого это положение не устраивало — умученных помещичьим игом крестьян и немногочисленных антикрепостнически настроенных общественных деятелей, — то они были явно не в силах оказать необходимое давление на власть, заставить ее пойти на уступки. Следовательно, власть пошла на грандиозные преобразования не потому, что захотела угодить помещикам, разочаровавшимся в крепостной системе, и не потому, что испугалась крестьян, эту систему ненавидевших. Следовательно, власть, прежде всего в лице ее главы Александра II, принимала решение самостоятельно, по доброй воле, исходя из высших соображений.
   Соображения эти загадкой не являются. В свое время их четко сформулировал один из самых гибких и вдумчивых русских экономистов П. Б. Струве (тоже, кстати, бывший марксистом, но — «легальным», что означало прежде всего добросовестным). В своих статьях, посвященных крепостному хозяйству, Струве решительно отвергал все соображения о кризисе, более того, заявлял, что оно находилось «в цветущем состоянии» и накануне реформы (о чем, конечно, можно поспорить). Ликвидация крепостного права, писал Струве, явилось произвольным актом правительства, которое пошло на это из-за общегосударственных нужд, требовавших развития техники «во всех ее формах: форме техники промышленной и в особенности в форме техники транспортной и милитарной», а «всякий здравомыслящий человек должен был видеть, что строить в стране сеть железных дорог и поддерживать в ней крепостное право невозможно».
   Эта точка зрения представляется нам совершенно справедливой. Только исходя из нее, можно понять, почему Николай I, официально провозгласивший курс на сохранение существующего порядка вещей — то есть самодержавия и крепостничества — упорно, раз за разом, собирал секретные комитеты по крестьянскому вопросу, заставляя своих сановников, совершенно к этому не расположенных, обсуждать вопрос о смягчении крепостного права. И точно так же она объясняет, почему сын и наследник Николая I, консервативно настроенный и совершенно не соответствующий стереотипу «великого реформатора», так последовательно, преодолевая многочисленные препятствия, вел дело к крестьянской реформе — и сумел-таки ее провести, переломив крепостной стержень русской жизни.
Освободитель
   Теперь, наконец, мы можем перейти к главному герою этой книги — царю-Освободителю. Я надеюсь, что читатель согласится: все вышеизложенное позволяет говорить о жизненном подвиге этого человека. Одно только освобождение крестьян, не говоря уже о последующих реформах, заслуживает подобного определения. Ведь речь шла о том, чтобы в корне изменить русскую жизнь, как, наверное, не менял ее еще никто...
   Любопытно и поучительно сравнить в этом отношении Александра II с другим великим преобразователем. Петр I — фигура несравненно более выразительная, чем герой этой книги, настолько, что многим подобное сравнение может показаться надуманным и неуместным. Избыток мощной, бьющей через край энергии, несгибаемая воля, последовательность и целеустремленность во всех своих действиях, умение подбирать себе сотрудников и заставлять их действовать с полной отдачей — все эти и многие другие черты Петра заставляют нас называть его Великим, и справедливо. Александр же, несомненно, лишен подобных замечательных черт и по сравнению с Петром выглядит человеком вполне заурядным.
   Но попробуйте назвать великими Петровские реформы — не все сразу, а каждую по отдельности. По-моему, язык не повернется, если, конечно, в понятие «величие» мы вкладываем хоть сколько-нибудь возвышенный смысл, не ограничивая его исключительно широтой, размахом и количеством человеческих жертв... В самом деле — подушная перепись, окончательно закабалившая крестьян в их отношениях с государством и помещиками; распространение крепостных отношений на сферу мануфактурного производства; создание чиновной бюрократии, получившей под свое начало все население России; рекрутчина... Можно сколько угодно говорить при этом о необходимости, целесообразности, блестящих результатах всех этих мер с точки зрения государственной, — искренне восхищаться ими, по-моему, трудно; для того надо полностью подавить в себе те свойства, которые так или иначе присущи, наверное, каждому из нас (или должны быть присущи): человечность, стремление к свободе, неприятие насилия... А вот реформы, проведенные Александром II: освобождение крестьян, создание органов местного самоуправления, гласный, независимый от бюрократии суд; всеобщая воинская повинность...
   Петр, энергично и последовательно, максимально радикальными средствами проводил в жизнь традиционную политику последних Рюриковичей и первых Романовых: наводил порядок, подчинял регионы центру, выжимал все возможное из населения и т. д. Его политика, действительно, принесла грандиозные плоды, максимально укрепив государство, расширив его пределы, превратив в великую державу — и платить за это пришлось свободой, еще более полной и безусловной мерой, чем при предшественниках Великого преобразователя. Тут с Герценом не поспоришь... Да и в дальнейшем преемники, при всех оговорках, от этой линии, в общем, не отступали, Александр же — отступил...
   При всей непоследовательности проводимых им реформ, при всей сомнительности их конечных результатов Александр II, несомненно, назван Освободителем по заслугам. Более того, до недавнего времени ни один глава Российского государства, кроме него, не мог претендовать на этот титул. И пусть, с точки зрения самого Александра, человека, как показывает Л. М. Ляшенко, достаточно консервативного, все это освобождение было в значительной степени делом вынужденным — что ж, тем выше его цена. Ведь как ни сложно воплощать свои заветные идеалы в жизнь, отказаться от них, ощущая, что жизнь властно требует чего-то иного, — согласитесь, в подобной позиции немало истинного величия. Конечно же, Александр II требует самого пристального внимания историков — и как государственный деятель, и как человек.
   Тем более характерно, что до недавнего времени подобное внимание ему практически не уделялось. О реформах 1860-х годов написаны многие тома, о Реформаторе — почти ничего. Дореволюционные историки либерального лагеря — Г. А. Джаншиев, И. И. Иванюков, А. А. Корнилов и многие другие, уделявшие эпохе реформ самое пристальное внимание и посвятившие ей серьезные исследования, как правило, отдавали должное доброй воле Александра II, отмечали отсутствие у него ясного понимания дела и сильной воли и — переходили к характеристике самих реформ. Сколько-нибудь ясного представления о царе-реформаторе их работы не дают — так, силуэт без четких очертаний... Образ же Александра II, создававшийся советской историографией, — если здесь вообще можно говорить об образе, — напоминает негатив с либеральных работ: добрую волю у царя отняли безоговорочно и заменили ее заячьим испугом за свое царское положение: четкости же не прибавилось.
   Определенные перемены в оценке Александра II стали происходить лишь в конце 1970-х — начале 1980-х годов. Нельзя сказать, что отношение советских историков, марксистов по неизбежности, к Александру II и прочим самодержцам принципиально изменилось к лучшему. Но благодаря серьезной, целенаправленной работе П. А. Зайончковского и его последователей, а также историков ленинградской школы по введению в научный оборот массы новых источников, благодаря максимально добросовестному их использованию весь процесс подготовки и проведения в жизнь реформ 1860-х годов стал значительно яснее, детализированней. Неизбежно все больше выяснялась реальная роль в этом великом деле и самого Александра II, и его ближайших сотрудников5.
   И все-таки здесь, как правило, речь шла о фрагментах, эпизодах — сколько-нибудь цельного образа царя в советской историографии создано не было — да, очевидно, и не могло быть создано. При жестко постулированном марксистско-ленинском подходе к истории царь оказывался либо вроде как и не нужен, поскольку совершал лишь то, к чему неизбежно вел общий ход исторического процесса, либо, еще чаще, вреден, так как мешал совершиться тому, к чему неизбежно вел общий ход исторического процесса... Лишь в последние годы стали появляться сборники материалов, отдельные статьи и очерки, посвященные непосредственно Александра II6. Царю-реформатору, наконец, начинают воздавать должное; хотя — в полном соответствии с тем плюрализмом мнений, по поводу которого весьма справедливо выражает свою радость Л. М. Ляшенко — в современных изданиях встречаются иногда и оценки, на мой взгляд, весьма удивительные7. В общем, победу здесь праздновать пока не приходится.
   Следует отметить, что все вышеизложенное имеет отношение не только к Александру II, но и ко всем прочим самодержцам, за исключением, может быть, Петра I. «Революционер на троне», естественно, заслужил более пристальное внимание и более снисходительное отношение со стороны советских историков. Но среди этих person non grata были и такие, которые своими яркими чертами характера, выразительными, порой парадоксальными действиями как бы сопротивлялись схоластической, предельно объективизированной схеме исторического процесса и, разрушая ее, невольно выставлялись на первый план. Екатерина Великая, Александр I, Николай I — какая схема могла устоять перед ними?!.. О них приходилось писать с сугубо «классовых позиций», искажая или заведомо пристрастно оценивая их слова и поступки, предельно негативно оценивая их деятельность и все же, волей-неволей, воздавая им должное как историческим героям, окрашивая историческую эпоху в их цвета...
   К тому же тут на помощь приходила еще и художественная литература — настоящая литература — позволявшая, исподволь, незаметно скорректировать представление о том или ином монархе. Свидание Маши Мироновой с Екатериной, гениальный эскиз Александра I в «Войне и мире», незабываемые Николай и тот же Александр в лесковском «Левше» — да и еще мало ли что можно вспомнить. Совершенно разные по масштабу, идейной направленности, стилю эти и многие другие произведения очеловечивали самодержцев — тех, кто в исторических работах в лучшем случае производили впечатление более или менее прилично смонтированных чучел.
   На месте же Александра II, при всех оговорках, зияла черная дыра — и в нашей историографии, и в нашей литературе, в том числе и классической. При всех своих несомненных достоинствах он не обладал ни той внутренней силой, ни той внешней яркостью, которые способны были оказать воздействие на историков марксистского профиля и заставить их пойти на уступки. Очевидно, по той же причине не попал он и на страницы сколько-нибудь значительных художественных произведений. Сколько я ни вспоминал — пришло на ум только несколько строк «Из воспоминаний рядового Иванова» Всеволода Гаршина, писателя, который по лестной оценке одного из ведущих советских литературоведов (право, они стоили историков) Г. Бялого, заслужил «законное место в почетном ряду писателей-демократов» благодаря «страстному гуманизму... горячей любви к своей замученной родине» и «искреннему демократизму». Тем более не могу удержаться, чтобы не напомнить эти строки.
   Речь в них идет о смотре, устроенном Александром II одному из полков, направляющихся на театр военных действий в годы Русско-турецкой войны, в ходе которой, по словам Г. Бялого, «царское правительство было меньше всего заинтересовано, чтобы освобождать угнетенные народы; оно стремилось утвердить свое влияние на Балканах и лицемерными фразами о сочувствии делу славянской свободы обмануть общественное мнение». Приведу изображение «страстным гуманистом» царя-"лицемера": «И он знал, что мы готовы были умереть. Вокруг была пышная свита, но я не помню никого из этого блистательного отряда всадников, кроме одного человека на сером коне, в простом мундире и белой фуражке. Я помню бледное, истомленное лицо, истомленное сознанием тяжести взятого решения. Я помню, как по его лицу градом катились слезы, падавшие на темное сукно мундира светлыми, блестящими каплями; помню судорожное движение руки, державшей повод, и дрожащие губы, говорившие что-то, должно быть приветствие тысячам молодых, погибающих жизней, о которых он плакал. Все это явилось и исчезло...»
   Какая сила в настоящем, искреннем художественном слове! — да простит меня читатель за этот банальный, наверное, восторг. В извинение мне может, наверное, послужить то, что эти строки — так же, как и все, что писал Гаршин, — произвели на меня глубокое впечатление еще в юности; затем, конечно же, потускнели, ушли на край сознания: но, вот, не забылись же... И с тех пор меня уже было не обмануть. Учась в университете, читая то, что рекомендовалось, приобщаясь к той научной литературе, о которой речь шла выше, я уже не верил ходульным оценкам Александра II. Не мог поверить, потому что помнил гаршинские строки, помнил созданный им образ и знал, что царь был добр, человечен, что у него было чувство ответственности за свои дела — так же, как знал, что он не был сильным государем... Самое же главное, Гаршин породил ощущение сложности образа и, очевидно, сложности эпохи.
   Об этих строках, несмотря на всю их исключительность, наверное, не стоило бы писать так много, если бы в книге Л. М. Ляшенко я не почувствовал тот же дух — не скрою, несколько неожиданно для себя самого. Я ни в коем случае не сравниваю уважаемого автора с Гаршиным — разные эпохи, разные задачи, разный слог, но, повторяю, дух в его книге витает тот же, дух серьезного, человеческого отношения к своему герою, дух искреннего сочувствия, без которого, очевидно, не может быть понят ни один человек, ни одно явление.
   В этом, как мне представляется, главное достоинство книги Л. М. Ляшенко. Пожалуй, впервые в нашей литературе мы видим попытку — и попытку очень серьезную — дать живой, полнокровный образ царя-реформатора, разобраться в его характере, мировоззрении, побудительных мотивах его действий, преодолевая при этом уже устоявшиеся и, как правило, злостные стереотипы, опровергая ходульные, чисто внешние оценки.
   И в этом отношении первая часть книги, посвященная именно «частной» жизни Александра, — если у самодержца вообще может быть частная жизнь — представляется мне наиболее значимой. Можно спорить с отдельными соображениями автора, не соглашаться с некоторыми его выводами, но «царский образ» задан, он живет на страницах книги. И это несомненная и серьезная удача автора.
   Более того, мне представляется, что этот образ в целом близок к реальному. За исключением некоторых — немногих — эпизодов, автор не льстит своему герою, а воздает ему должное. И, в сущности, свое впечатление от образа Александра II, развернуто и обстоятельно создаваемого Л. М. Ляшенко на страницах книги, я могу свести к тому, которое производят короткие строки Гаршина... Царь в изображении автора книги выглядит достойным человеком — добрым, искренним, обладавшим чувством ответственности за свое нелегкое «царское дело», но не наделенным ни силой воли — так ярко выраженной у его отца, Николая I, ни из ряда вон выходящими способностями, которыми обладал его дядя Александр I. И тем не менее, не они талантливые и сильные, а именно этот, в общем-то, по-человечески, достаточно заурядный Государь, взвалил на себя непосильную ношу и, как мог, тащил ее до своего рокового конца. В этом, наверное, было его величие, и в этом, несомненно, была его трагедия. Мне представляется, что автор глубоко осознал всю сложность исторической ситуации эпохи реформ и сумел воспроизвести ее на страницах своей книги.
   Несколько слов хотелось бы сказать о стержневой идее Л. М. Ляшенко, заявленной уже в подзаголовке, — идее царского одиночества, точнее, «трех одиночеств». Возможно, некоторым читателям эта идея автора, как видно выношенная и дорогая ему, может показаться несколько надуманной. Во всяком случае, на мой взгляд, для этого есть определенные основания. Ведь соображение об экзистенциальном одиночестве любого смертного — это, пожалуй, по нынешним временам общее место. И жизненный путь Александра Николаевича как будто не является в этом отношении каким-то особым уникальным явлением, позволяющим сделать его основой всей биографии царя. Более того, обращаясь непосредственно к тексту книги, видишь, что он в этом отношении был, скорее, счастливцем — во всяком случае по сравнению с другими самодержцами. Он счастливо прожил начало жизни — у него были прекрасные учителя. Да и Николай в общем-то оказался прекрасным отцом; попытки автора несколько драматизировать его отношения с сыном, по-моему, не очень убедительны. На разных этапах своего царствования Александру II удавалось найти дельных и умных сотрудников, умело решавших сложные проблемы — таких, как Я. И. Ростовцев или М. Т. Лорис-Меликов. Были в его окружении и люди в государственном отношении незаметные, но способные на искреннюю и преданную дружбу — например, Фредерикс. Ну и наконец, довольно значительная часть жизни царя прошла под знаком настоящей, искренней любви — редким явлением вообще, а уж в высших сферах представляющейся чем-то невероятным (кстати, страницы, на которых описан роман Александра Николаевича с Катенькой Долгорукой, мне кажутся очень удачными — по-моему, автор сумел найти правильный тон и, рассказав обо всем, проявил максимум такта).
   И все же, при всех оговорках, обращение к теме одиночества в этой книге, я думаю, вполне оправданно. Правда, может быть, не стоило его — это царское одиночество — дробить, делить на трое... Мне кажется, что оно было как раз очень цельным и единым — грандиозное, глобальное, безысходное одиночество самодержца. Вот тут с автором, посвящающим этой теме многие прочувствованные страницы своей книги, не поспоришь. Действительно, на той вершине, где самодержавие воздвигло свой престол, было место только для одного... Предельно добросовестно относясь к своей миссии, воспринимая помазание на царство не как формальную процедуру, а как таинство, совершая которое монарх брал на себя тяжкие обязательства за свой народ перед Богом, будучи при всех своих слабостях самодержцем по духу и по убеждениям, Александр был обречен на одиночество. И, наверное, не случайно, что единственным человеком, с которым он пытался это одиночество разделить, с которым был свободным и откровенным до конца, стала Катя Долгорукая — глупенькая, предельно далекая от понимания государственных дел, но любящая и преданная беспредельно; ее Александр II, несомненно, воспринимал как часть самого себя.
   Л. М. Ляшенко, сумев, на мой взгляд, создать живой и убедительный образ Реформатора, подробно освещает и сами реформы, анализируя весь ход их подготовки и проведения в жизнь. И здесь вполне можно спорить с автором о частностях; но нельзя, по-моему, не оценить его общую позицию, которая, как мне представляется, до сих пор не совсем обычна для нашей научной литературы. Ведь мы в общем-то привыкли представать перед читателем в судейской мантии и выносить приговор своим героям; и, как полагается при этой процедуре, стремимся сформулировать этот приговор предельно ясно, четко и однозначно. Для этого нам свыше, в духе нашей единственно верной идеологии, задавались определенные формулировки, как то: «прогрессивный», «реакционный», «буржуазно-либераль-ный», «дворянско-помещичий» и т. п. Приговор выносился окончательный и обжалованию не подлежал — вплоть до очередного «колебания» и видоизменения самой передовой идеологии. Сейчас вроде бы идеология эта пала — но навыки остались и изживаются с большим трудом. Категоричность, безусловная убежденность в своей правоте по-прежнему являются характернейшей чертой постсоветской историографии. Переодеваться в штатское, очевидно, неохота, хотя суд давно уже — лет десять — законных полномочий лишен...
   Л. М. Ляшенко от роли судьи отказывается, по-моему, совершенно сознательно. Зато он стремится — иногда это удается, когда в большей, когда в меньшей степени — показать всю сложность ситуации в России на роковом переломе, всю предельную запутанность, порой, кажется, просто неразрешимость вставших перед Реформатором проблем.
   Как, отменяя крепостное право, найти равнодействующую в соблюдении интересов помещиков и крестьян? Как, создавая местное самоуправление и свободный суд, совместить их с самодержавными устоями? Как, отказываясь от коренных устоев, сохранить в государстве порядок и стабильность? Для большинства наших историков ответы на эти, так же, как и на прочие вопросы, известны заранее. Меня всегда поражало, с какой детской простотой и непосредственностью решают важнейшие проблемы государственного бытия люди, нередко неспособные воспитать своих собственных детей, поддерживать нормальные отношения с близкими, работать в коллективе. В личной жизни все валится из рук, сложно, все в тумане, а на бумаге — предельно четкие соображения о том, что нужно было сделать в 1809-м, как нужно было действовать в 1825-м, чего недоучли в 1861-м...