Страница:
Даже от философских истин интеллигенция требовала, чтобы они превратились в оружие общественного переворота, народного благополучия, людского счастья. В 1870-1880-х годах позитивизм, материализм странным образом сделались для нее средством утверждения царства социальной справедливости. Отыскивая Правду-истину, российские образованные классы не собирались останавливаться на этом. Им мало было найти истину; правда, с их точки зрения, должна была обязательно оказаться Правдой-справедливостью. Иначе в ней не было никакого проку для страны, народа, общества, прогресса. Возведя народ в ранг божества, общество забывало (вернее, не задумывалось), что зло русской жизни: деспотизм и рабство — не могут быть побеждены известными крайними учениями, несущими лишь иной деспотизм и иное рабство.
Честно говоря, обществу было достаточно трудно задуматься об этом, поскольку в своем истовом народолюбии, стремлении выровнять положение различных социальных групп оно совершенно не обращало внимания на свободу личности и воспитание правосознания населения. Даже российские либералы в 1860-х годах отказывались от требования введения в стране конституции ради создания утопического государства Правды-справедливости. А ведь свобода и неприкосновенность личности существуют только в конституционном государстве. Что касается народников-радикалов, то те, устами Н. К. Михайловского, открыто заявляли: «... свобода есть великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу». Иными словами, от свободы отказывались ради немедленного перехода к социалистическому строю, который должен был разом решить все проблемы.
Все это напоминает максимализм подростков, отказывающихся от чего-то нужного и в целом им симпатичного на том основании, что их требования ко взрослым выполнены не полностью, что им не разрешили делать всего, чего им хотелось. В одном ряду с такой задержавшейся детскостью стоит и упование интеллигенции на то, что Россия — молодая страна, что она только выходит на арену политическом жизни, что ее отставание от Западной Европы есть преимущество, позволяющее избежать ошибок и провалов «старых» народов. На самом деле юниорские взгляды, царившие в обществе, говорят не о преимуществе молодости, а о неумении дорожить и распоряжаться чужим и собственным (национальным) наследством. Попытки любой ценой избежать капитализма, буржуазных социально-политических порядков приводили к появлению крайне утопических проектов.
Утопии — это то ли мечты, замешанные на реальности то ли реальность, настоянная на мечтах, но в любом случае они являются делом далеко не безобидным, а зачастую и весьма опасным. Ведь утопист желает лично привести общество к идеальному, гармоническому равновесию. Уникальность подобной задачи заставляет его дорожить малейшей деталью своего плана, ограждать его от любой критики. Отсюда стремление утописта к регламентации всего и вся, нетерпимость к инакомыслию, ведь только он знает, как доставить человечество к «светлым вершинам». Это делает подобные планы весьма сомнительными с точки зрения гуманизма, вечных человеческих ценностей, хотя и очень привлекательными по своей простоте, открывающимся перспективам, скорости их достижения. Утопист, безусловно, отвергает социальную несправедливость, приветствует политическое равенство и обеспечение равных возможностей для овладения людьми всеми богатствами мировой культуры. Однако все это предназначается им для «дальних» поколений, для тех, что придут на смену сегодняшним строителям нового общества. Сами же эти строители, то есть «ближние», остаются лишь материалом, подлежащим обработке и переделке.
Утопичность планов была свойственна не только революционерам, но и либералам, которые обычно упрекали своих соседей слева по оппозиции правительству в торопливости, невнимании к жизненным реалиям и тому подобному. Скажем, славянофильские проекты создания идиллической патриархальной монархии были ненамного реальнее народнического братства крестьянских общин и рабочих артелей. Однако революционный лагерь отличался от либерального крайней радикальностью предлагаемых им методов действия. Может быть, это происходило от презрения интеллигенции к будничной, «мещанской» стороне жизни; от недостатка культурности молодежи (а революционное движение — движение по преимуществу молодое); отсутствия привычки к упорному, дисциплинированному труду; от отвращения к бездуховности, к господству исключительно материальных запросов и ценностей...
Иными словами, в характере и поведении интеллигенции оказывалось перемешанным и хорошее, и плохое; и высокое, и низменное. Не будем видеть все в черном цвете. Ведь особенности характера российской интеллигенции проистекали от жажды целостности мировоззрения, в котором теория оказывалась бы тесно связанной с жизнью. Требования общества, в том числе и лозунги революционеров, во многом были справедливы. Кто же будет протестовать против демократизации тоталитарной политической системы, перераспределения земли в пользу крестьян, улучшения систем образования и здравоохранения? Проблема заключалась не в этих требованиях, а в тех методах, которые предлагались общественными деятелями для проведения в жизнь в целом весьма симпатичных требований. Кроме того, важно было и то, насколько подобные предложения поддерживают и разделяют широкие слои населения.
Невнимание общественных деятелей к этим проблемам приводило к тому, что их планы неизменно повисали в воздухе, они даже начинали осознавать себя в вечных противопоставлениях с другими социально-политическими группами: власть — интеллигенция, буржуазия — интеллигенция, народ — интеллигенция. Нерешенность (а может быть, и принципиальная неразрешимость) этих противопоставлений стала причиной многих бед России в XIX — начале XX века. Анализируя ситуацию, сложившуюся к 1910-м годам, Н. А. Бердяев печально констатировал: «... интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила смыслом прогресса и исповедовала философию, в которой нет места для прогресса; дорожила соборностью человечества и исповедовала философию, в которой нет места для соборности человечества...» Может быть, в этой тираде и есть доля преувеличения, но преувеличение касается не сути проблемы, а того, что в ситуации, сложившейся подобным образом, виновата не одна интеллигенция. Но разве от этого становится легче?..
Предваряя возвращение к основной теме нашей беседы, отметим, что император, отдавший предпочтение «надежной», «управляемой» бюрократии, попал в нехитрую, но опасную ловушку. Бюрократизация управления — естественный процесс в истории всех цивилизованных государств. Но в условиях России современникам казалось, что с 1840-х годов в стране начал действовать некий «вечный двигатель» бюрократии, сутью которого было не решение дел, а непрерывное движение вверх и вниз входящих и исходящих бумаг. В свое время искусствоведы-исследователи ввели в научный оборот понятие «экстаз бессмыслия», раскрывающий состояние человека, которому удалось посредством долгого созерцания иконы связаться с высшей духовной реальностью, неким космическим разумом. Подобный «экстаз бессмыслия» был, видимо, основным состоянием и российской бюрократии, достигавшимся ею посредством собственного бумаготворчества и полной безотчетности своих действий. Царствование Александра II привнесло в эту ситуацию некоторые новые краски. Как гениально подметил А. В. Сухово-Кобылин: «Рак чиновничества, разъявший в одну сплошную рану тело России, едет на ней верхом и высоко держит знамя Прогресса». Именно так общество воспринимало попытки верховной власти провести преобразования, опираясь лишь на бюрократический аппарат.
Да, конечно, причинами такой ситуации стали и нехватка квалифицированных кадров, и недостаточное жалованье чиновников, порождавшее бездушие и взяточничество, но бедой оказалось также и отсутствие коллегиальности в деятельности бюрократии. Ведь в России не было даже настоящего Кабинета министров и должности премьер-министра. Русские министры и их помощники (заместители) не имели понятия о собственном статусе или, как ехидно заметил один из них: «У нас есть ведомства, но нет правительства». Подобное положение дел приводило к опасным последствиям. «Уже теперь, — писал П. А. Валуев в начале 1860-х годов, — в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени... есть вспышки, проблески самовластия, но... при усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного влияния государя».
Иными словами, отворачиваясь от авангарда общества, Александр II не просто становился главой неповоротливого и не всегда профессионального бюрократического аппарата. Он и в отношениях с ним не был ни всесильным, ни «своим», поскольку в отличие от министров, столоначальников, тружеников канцелярий должен был заботиться не только о процветании чиновничества, но и о крепости династии, интересах нации и государства. Для общества же, отлученного им от реальной государственной деятельности и подогретого доморощенными и заимствованными идеями, решающим становился критерий нравственности правительства, желание, чтобы оно действовало пусть и не всегда профессионально, но «честно». Требование высокой нравственности «верхов» — это вообще отличительная черта российского восприятия власти, а может быть, проявление того, что свой протест верноподданный мог выразить только оценкой честности или нечестности чиновничества. При этом забывалось, что высоконравственное правительство является наихудшим. Циничная власть терпимее, а потому гуманнее. Моралисты, добравшиеся до кормила власти, несут неисчислимые притеснения. Впрочем, в России, кажется, не было и не могло быть ни чистых циников, ни чистых моралистов.
Честно говоря, обществу было достаточно трудно задуматься об этом, поскольку в своем истовом народолюбии, стремлении выровнять положение различных социальных групп оно совершенно не обращало внимания на свободу личности и воспитание правосознания населения. Даже российские либералы в 1860-х годах отказывались от требования введения в стране конституции ради создания утопического государства Правды-справедливости. А ведь свобода и неприкосновенность личности существуют только в конституционном государстве. Что касается народников-радикалов, то те, устами Н. К. Михайловского, открыто заявляли: «... свобода есть великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу». Иными словами, от свободы отказывались ради немедленного перехода к социалистическому строю, который должен был разом решить все проблемы.
Все это напоминает максимализм подростков, отказывающихся от чего-то нужного и в целом им симпатичного на том основании, что их требования ко взрослым выполнены не полностью, что им не разрешили делать всего, чего им хотелось. В одном ряду с такой задержавшейся детскостью стоит и упование интеллигенции на то, что Россия — молодая страна, что она только выходит на арену политическом жизни, что ее отставание от Западной Европы есть преимущество, позволяющее избежать ошибок и провалов «старых» народов. На самом деле юниорские взгляды, царившие в обществе, говорят не о преимуществе молодости, а о неумении дорожить и распоряжаться чужим и собственным (национальным) наследством. Попытки любой ценой избежать капитализма, буржуазных социально-политических порядков приводили к появлению крайне утопических проектов.
Утопии — это то ли мечты, замешанные на реальности то ли реальность, настоянная на мечтах, но в любом случае они являются делом далеко не безобидным, а зачастую и весьма опасным. Ведь утопист желает лично привести общество к идеальному, гармоническому равновесию. Уникальность подобной задачи заставляет его дорожить малейшей деталью своего плана, ограждать его от любой критики. Отсюда стремление утописта к регламентации всего и вся, нетерпимость к инакомыслию, ведь только он знает, как доставить человечество к «светлым вершинам». Это делает подобные планы весьма сомнительными с точки зрения гуманизма, вечных человеческих ценностей, хотя и очень привлекательными по своей простоте, открывающимся перспективам, скорости их достижения. Утопист, безусловно, отвергает социальную несправедливость, приветствует политическое равенство и обеспечение равных возможностей для овладения людьми всеми богатствами мировой культуры. Однако все это предназначается им для «дальних» поколений, для тех, что придут на смену сегодняшним строителям нового общества. Сами же эти строители, то есть «ближние», остаются лишь материалом, подлежащим обработке и переделке.
Утопичность планов была свойственна не только революционерам, но и либералам, которые обычно упрекали своих соседей слева по оппозиции правительству в торопливости, невнимании к жизненным реалиям и тому подобному. Скажем, славянофильские проекты создания идиллической патриархальной монархии были ненамного реальнее народнического братства крестьянских общин и рабочих артелей. Однако революционный лагерь отличался от либерального крайней радикальностью предлагаемых им методов действия. Может быть, это происходило от презрения интеллигенции к будничной, «мещанской» стороне жизни; от недостатка культурности молодежи (а революционное движение — движение по преимуществу молодое); отсутствия привычки к упорному, дисциплинированному труду; от отвращения к бездуховности, к господству исключительно материальных запросов и ценностей...
Иными словами, в характере и поведении интеллигенции оказывалось перемешанным и хорошее, и плохое; и высокое, и низменное. Не будем видеть все в черном цвете. Ведь особенности характера российской интеллигенции проистекали от жажды целостности мировоззрения, в котором теория оказывалась бы тесно связанной с жизнью. Требования общества, в том числе и лозунги революционеров, во многом были справедливы. Кто же будет протестовать против демократизации тоталитарной политической системы, перераспределения земли в пользу крестьян, улучшения систем образования и здравоохранения? Проблема заключалась не в этих требованиях, а в тех методах, которые предлагались общественными деятелями для проведения в жизнь в целом весьма симпатичных требований. Кроме того, важно было и то, насколько подобные предложения поддерживают и разделяют широкие слои населения.
Невнимание общественных деятелей к этим проблемам приводило к тому, что их планы неизменно повисали в воздухе, они даже начинали осознавать себя в вечных противопоставлениях с другими социально-политическими группами: власть — интеллигенция, буржуазия — интеллигенция, народ — интеллигенция. Нерешенность (а может быть, и принципиальная неразрешимость) этих противопоставлений стала причиной многих бед России в XIX — начале XX века. Анализируя ситуацию, сложившуюся к 1910-м годам, Н. А. Бердяев печально констатировал: «... интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила смыслом прогресса и исповедовала философию, в которой нет места для прогресса; дорожила соборностью человечества и исповедовала философию, в которой нет места для соборности человечества...» Может быть, в этой тираде и есть доля преувеличения, но преувеличение касается не сути проблемы, а того, что в ситуации, сложившейся подобным образом, виновата не одна интеллигенция. Но разве от этого становится легче?..
Предваряя возвращение к основной теме нашей беседы, отметим, что император, отдавший предпочтение «надежной», «управляемой» бюрократии, попал в нехитрую, но опасную ловушку. Бюрократизация управления — естественный процесс в истории всех цивилизованных государств. Но в условиях России современникам казалось, что с 1840-х годов в стране начал действовать некий «вечный двигатель» бюрократии, сутью которого было не решение дел, а непрерывное движение вверх и вниз входящих и исходящих бумаг. В свое время искусствоведы-исследователи ввели в научный оборот понятие «экстаз бессмыслия», раскрывающий состояние человека, которому удалось посредством долгого созерцания иконы связаться с высшей духовной реальностью, неким космическим разумом. Подобный «экстаз бессмыслия» был, видимо, основным состоянием и российской бюрократии, достигавшимся ею посредством собственного бумаготворчества и полной безотчетности своих действий. Царствование Александра II привнесло в эту ситуацию некоторые новые краски. Как гениально подметил А. В. Сухово-Кобылин: «Рак чиновничества, разъявший в одну сплошную рану тело России, едет на ней верхом и высоко держит знамя Прогресса». Именно так общество воспринимало попытки верховной власти провести преобразования, опираясь лишь на бюрократический аппарат.
Да, конечно, причинами такой ситуации стали и нехватка квалифицированных кадров, и недостаточное жалованье чиновников, порождавшее бездушие и взяточничество, но бедой оказалось также и отсутствие коллегиальности в деятельности бюрократии. Ведь в России не было даже настоящего Кабинета министров и должности премьер-министра. Русские министры и их помощники (заместители) не имели понятия о собственном статусе или, как ехидно заметил один из них: «У нас есть ведомства, но нет правительства». Подобное положение дел приводило к опасным последствиям. «Уже теперь, — писал П. А. Валуев в начале 1860-х годов, — в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени... есть вспышки, проблески самовластия, но... при усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного влияния государя».
Иными словами, отворачиваясь от авангарда общества, Александр II не просто становился главой неповоротливого и не всегда профессионального бюрократического аппарата. Он и в отношениях с ним не был ни всесильным, ни «своим», поскольку в отличие от министров, столоначальников, тружеников канцелярий должен был заботиться не только о процветании чиновничества, но и о крепости династии, интересах нации и государства. Для общества же, отлученного им от реальной государственной деятельности и подогретого доморощенными и заимствованными идеями, решающим становился критерий нравственности правительства, желание, чтобы оно действовало пусть и не всегда профессионально, но «честно». Требование высокой нравственности «верхов» — это вообще отличительная черта российского восприятия власти, а может быть, проявление того, что свой протест верноподданный мог выразить только оценкой честности или нечестности чиновничества. При этом забывалось, что высоконравственное правительство является наихудшим. Циничная власть терпимее, а потому гуманнее. Моралисты, добравшиеся до кормила власти, несут неисчислимые притеснения. Впрочем, в России, кажется, не было и не могло быть ни чистых циников, ни чистых моралистов.
Охота на «красного зверя»
В 1860-1870-х годах распорядок дня императора оставался неизменным. Он вставал в 8 часов утра, одевался и совершал пешую прогулку вокруг Зимнего дворца. Вернувшись, пил кофе с неизменно состоявшим при нем доктором Епихиным или императрицей. Затем шел в кабинет и работал с бумагами, скопившимися на царском бюро. Ворох бумаг образовывался ежедневно, потому что при высочайшей степени централизации управления до императора доходили все, в том числе и самые пустяковые, вопросы. В 11 часов с докладами являлись министры: военный — каждый день, великий князь Константин Николаевич — по мере надобности, степень которой устанавливал он сам, министр иностранных дел — два раза в неделю, председатель Государственного Совета — один раз в неделю, прочие министры для приезда с докладом должны были испрашивать специальное позволение императора.
По четвергам Александр Николаевич в 13.00 ехал в Совет министров, а в другие дни недели — на развод гвардейских частей. После этого делал визиты членам своей фамилии, прогуливался в экипаже или пешком. Затем возвращался в Зимний дворец, к бумагам. С 16.30 до 19.00 следовали обед и отдых. После чего — чай в кругу семьи. В 20.00 императрица с детьми уходила в свои покои, а ее супруг вновь занимался бумагами. В 21.00 его ждала игра в карты или поездка в театр. В 23.00 императрица отправлялась в спальню, а государь до часа ночи опять работал с бумагами. Днем или ближе к ночи он постоянно выкраивал час-другой, чтобы побыть и со второй своей семьей, хотя сделать это было довольно трудно. Установленный распорядок иногда разнообразился охотами, зваными вечерами или балами. И так день за днем, год за годом, в течение двадцати пяти лет...
Изменения в размеренной жизни императора, конечно случались, и чем дальше, тем чаще. Связаны они были главным образом с деятельностью революционного лагеря — самой нетерпеливой, активной и склонной к утопиям части российского общества. Не вдаваясь слишком глубоко в историю вопроса, отметим лишь, что усиление революционного движения в России второй половины XIX века произошло совсем не случайно, как не случайно и то, что на первые роли в этом движении постепенно вышли разночинцы.
Самодержавие в России — это не только царь и правительство, это прежде всего самодержавная идея, вне которой общество себя до середины интересующего нас столетия не мыслило. До 1850-х годов верховная власть представляла собой единственную в России организованную политическую силу, способную достаточно реально оценивать и по мере возможностей регулировать ситуацию. В правление Александра II и в этом отношении происходит перелом, на сей раз в общественном сознании: общество начинает пытаться доказать, что политических сил в стране стало на одну больше.
Что касается разночинцев, о которых в нашей беседе уже не раз упоминалось, то само это понятие появилось в начале, а уточнено было в конце XVIII века. Оно включило в себя отставных солдат и матросов, их жен, детей, а также мелких придворных служащих с женами и отпрысками. В первые десятилетия XIX века состав разночинцев расширился за счет детей священников, лиц мещанского происхождения и детей разорившихся купцов. Разночинцы считались привилегированным сословием, поскольку не платили подушную подать. Однако им было запрещено владеть крепостными и землями, заниматься торговлей, предпринимательством и ремеслом. Все это, естественно, создало благоприятные условия для насильственного формирования разночинной интеллигенции. Отсюда же проистекала и малоимущность разночинцев, как служивших, так и занимавшихся свободными профессиями, ведь они могли рассчитывать только на жалованье, которое в среднем было явно недостаточно для нормальной жизни. Заработки большинства разночинцев колебались от 3 до 14 рублей в месяц, а прожиточный минимум в Петербурге и Москве в 1850-1860-х годах составлял 10 рублей в месяц. Понятно, что горячо любить правительство этому слою населения особенно было не за что. Понятно и то, почему разночинцы, в конце концов, превратились в главных оппонентов существующего строя.
Чтобы нас не обвинили в излишнем социологизме, скажем, что дело, конечно, не только в жалованье. С середины 1850-х годов социальное понятие «разночинец» переросло в общественное, стало политическим фактором российской жизни. К этому времени разночинство существенно пополнило свои ряды. «Разночинец, — писал журналист С. Елпатьевский, — это дворянин, ушедший от своего дворянства; поповский сын, не пожелавший надеть стихаря и рясы; купец, бросивший свой прилавок; „мужик“, ушедший от сохи; генеральский сын, чиновничий сын». Причем подобный дворянин отрицал сословные привилегии принципиально, семинарист был самым решительным противником Церкви, мещанин и купец — врагами мещанства и буржуазии, а чиновничий и генеральский сыновья всеми фибрами души ненавидели бюрократию и милитаризм. До поры, вернее, до лета 1862 года, Александр II довольно спокойно относился к деятелям революционного лагеря. Да и сам этот лагерь рассматривался современниками как левое крыло единого либерального движения. В связи с этим нам настоятельно необходимо поговорить о том, чем жили, во что верили, что исповедовали российские либералы конца 1850-х — первой половины 1860-х годов. Надо сказать, что в это время либеральный лагерь попал в достаточно парадоксальную ситуацию, и парадокс заключался в том, что деятели указанного лагеря остались практически без программы. Действительно, отмена крепостного права, судебная, земская, военная реформы, преобразования в области просвещения и цензуры являлись важнейшими требованиями оппозиции, но проводило-то их правительство. Причем либеральные деятели, за редким исключением, не допускались, как мы уже говорили, даже до обсуждения планов этих преобразований. Более того, передовая часть дворянства в начале 1860-х годов вынуждена была отказаться и от требования введения в стране представительного правления, конституции. «Мы готовы столпиться, — говорилось в одной из статей К. Д. Кавелина и Б. Н. Чичерина, — около всякого сколько-нибудь либерального правительства и поддержать его, ибо твердо убеждены, что только через правительство у нас должно действовать и достигнуть каких-нибудь результатов».
Самоотверженная готовность «столпиться» вокруг трона вызывало, а часто и до сих пор вызывает насмешки, на самом деле оно выражало политически мужественное решение российских либералов наступить на горло собственной песне, ради, как они считали, прогресса страны. Дело заключалось в том, что любой российский парламент в 1860-х годах мог быть только дворянским, что, несомненно, привело бы к взрыву недовольства остальных слоев населения. «Народной конституции, — писал один из вождей славянофильства Ю. Ф. Самарин, — у нас пока еще быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства, действующего без доверенности со стороны большинства, есть ложь и обман». Кто же знал тогда, что героическое по сути и логичное на первый взгляд решение обернется отказом от борьбы за свободу личности и окажется отступлением от своих же принципов, предательством их?
Высказав и написав немало справедливых, отчасти даже пророческих слов, либералы тем не менее не сыграли главной роли ни в реформах, ни вообще в политической жизни страны в 1860-1880-х годах. Их трагедия заключалась в том, что они не имели достаточной широкой поддержки среди населения страны, да и не могли ее иметь, поскольку россияне в указанный период совершенно не были готовы к восприятию либеральных идей. Получилось так, что справа умеренных политиков поджимало правительство, проводившее в жизнь реформы и лишавшее их инициативы, слева теснили революционеры, требовавшие гораздо более радикальных изменений, чем те, на которые могла пойти власть. Либеральные же ценности, как это ни печально, оставались чужеземной диковиной, ценностями для узкого круга общественных деятелей.
Впрочем, и революционный лагерь неверно было бы представлять себе чем-то могучим и единым, хотя бы потому, что на протяжении 1860-х годов в нем существовало по крайней мере три достаточно разнившихся между собой течения. Первое из них, представленное А. И. Герценом, Н. П. Огаревым и их немногочисленными единомышленниками, считало, что реформа, освобождавшая деревню от гнета помещика и чиновника, не менее эффективна, чем революция, а потому предпочтительнее последней. Они надеялись, что свободная община, просвещенная революционерами по поводу преимуществ социалистического образа жизни, станет ячейкой, фундаментом нового строя в России. Поскольку общинное устройство традиционно для 90% населения страны, то поворот к социализму произойдет сам собой, постепенно, мирным путем. Революция же, подталкивающая темное, неразвитое крестьянство к немедленному действию, может вызвать разгул стихии, чреватой непредсказуемыми результатами и необратимыми цивилизационными потерями.
Второе течение, к которому относились радикалы, признававшие своим вождем Н. Г. Чернышевского, а знаменем — журнал «Современник», отдавало предпочтение решительным методам действия. Однако Чернышевский и его ближайшее окружение отчетливо понимали, что революции не совершаются по заказу, что они требуют экономических и политических предпосылок, которые в России пока еще не созрели. Главной задачей революционеров, с их точки зрения, являлась упорная подготовительная работа создание всероссийской социалистической организации, заключение союза со всеми оппозиционными силами в стране, пропаганда своих идей в городе и деревне. Подобная работа могла растянуться на достаточно длительное время, но без нее все мечты о радикальных переменах оставались лишь мечтами.
Наконец, третье направление, еще не выработавшее своего лидера, представляли молодые экстремисты, которые и слышать не хотели о постепенных реформах или длительной подготовке к революционному выступлению. Они считали, что честь и достоинство революционеров требуют организации немедленного бунта, что только в периоды революций происходит воспитание новых борцов за правое дело, формирование истинно радикальной партии. Иными словами, если народ не готов к восстанию, то тем хуже для народа. Какое из этих течений будет определять характер действий революционного лагеря, зависело не только от лидеров различных групп и группировок, но и от политики правительства в отношении радикалов.
В начале 1860-х годов социалисты еще не взяли верх над либералами в общем оппозиционном движении, однако явно начинали у них выигрывать в силу более активных действий и привлекательной необычности своих программ. В этот период в России вообще наступает странная эпоха, свободомыслящая по форме и деспотическая по духу. Тех, кто считал, что все идет как надо и не к чему торопить события, называли консерваторами, а то и ретроградами, с ними разрывали отношения «порядочные» или «прогрессивные» люди. Самих этих «порядочных» людей их политические оппоненты называли «красными», Робеспьерами, безумцами. Деспотизм общества, как оказывается, отличается от деспотизма правительства только тем, что он разнообразнее и непримиримее. К сожалению, именно этот радикальный деспотизм начинал играть определяющую роль во взаимоотношениях общественно-политических лагерей страны.
Г. С. Померанц, философ и культуролог, прозорливо отметил: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело». Сакрализация той или иной идеологии, столь характерная для России, начиналась не в годы правления Александра II, но именно в это время она проявилась с особой силой, разводя людей по разные стороны баррикад. А из-за баррикад плохо слышны аргументы сторон, да и выходят на них не за тем, чтобы вести дискуссии. Думается, что если мы хотим понять истоки «бесовщины», так блестяще изученной и показанной Ф. М. Достоевским, то должны начинать с первых появлений «пены на губах» народолюбцев.
В общем-то совершенно прав был Валуев, когда писал: «Людям надо дать в руки дело, тогда они закроют рты». Это был прозаический парафраз стихотворной рекомендации А. К. Толстого по борьбе с нигилистами:
Где же искать исходный момент непримиримого противостояния Зимнего дворца с революционерами? Может быть, таким началом стала «студенческая история» 1861 года? В мае, после недавно объявленного освобождения крестьян, новый министр народного просвещения адмирал Е. В. Путятин (ранее предлагавший вообще закрыть университеты, как рассадники вольномыслия, за что его, видимо, и сделали министром просвещения) ввел правила, уничтожавшие льготы для бедных студентов. Он обязал их платить по 50 рублей в год за обучение (что для многих молодых людей являлось совершенно нереальным). Кроме того, он ввел матрикулы — документы, куда заносились результаты наблюдения за студентами специальных инспекторов. В ответ на полицейско-запретительные действия министра студенты Петербургского университета отправились колонной через весь город к попечителю своего учебного заведения Г. И. Филипсону. Переговоры с ним ни к чему не привели, но среди манифестантов полиция произвела аресты.
Желание силой подавить студенческое недовольство положило начало сходкам, а затем спровоцировало попытку молодежи захватить здание университета. Волнения перекинулись и в Москву, где также было арестовано около 200 студентов. Александр II в эти дни отдыхал в Ливадии, там он и получил паническую телеграмму Путятина. Император подал министру просвещения совет-распоряжение: поступить со студентами по-отечески, чем окончательно озадачил бравого адмирала. В конце концов, этот государственный деятель решил, что император рекомендовал ему пороть студентов (других методов отеческого воздействия министр народного просвещения, видимо, не знал), и великому князю Константину Николаевичу стоило немалого труда отговорить Путятина от позорной, подстрекавшей студентов к бунту затеи...
По четвергам Александр Николаевич в 13.00 ехал в Совет министров, а в другие дни недели — на развод гвардейских частей. После этого делал визиты членам своей фамилии, прогуливался в экипаже или пешком. Затем возвращался в Зимний дворец, к бумагам. С 16.30 до 19.00 следовали обед и отдых. После чего — чай в кругу семьи. В 20.00 императрица с детьми уходила в свои покои, а ее супруг вновь занимался бумагами. В 21.00 его ждала игра в карты или поездка в театр. В 23.00 императрица отправлялась в спальню, а государь до часа ночи опять работал с бумагами. Днем или ближе к ночи он постоянно выкраивал час-другой, чтобы побыть и со второй своей семьей, хотя сделать это было довольно трудно. Установленный распорядок иногда разнообразился охотами, зваными вечерами или балами. И так день за днем, год за годом, в течение двадцати пяти лет...
Изменения в размеренной жизни императора, конечно случались, и чем дальше, тем чаще. Связаны они были главным образом с деятельностью революционного лагеря — самой нетерпеливой, активной и склонной к утопиям части российского общества. Не вдаваясь слишком глубоко в историю вопроса, отметим лишь, что усиление революционного движения в России второй половины XIX века произошло совсем не случайно, как не случайно и то, что на первые роли в этом движении постепенно вышли разночинцы.
Самодержавие в России — это не только царь и правительство, это прежде всего самодержавная идея, вне которой общество себя до середины интересующего нас столетия не мыслило. До 1850-х годов верховная власть представляла собой единственную в России организованную политическую силу, способную достаточно реально оценивать и по мере возможностей регулировать ситуацию. В правление Александра II и в этом отношении происходит перелом, на сей раз в общественном сознании: общество начинает пытаться доказать, что политических сил в стране стало на одну больше.
Что касается разночинцев, о которых в нашей беседе уже не раз упоминалось, то само это понятие появилось в начале, а уточнено было в конце XVIII века. Оно включило в себя отставных солдат и матросов, их жен, детей, а также мелких придворных служащих с женами и отпрысками. В первые десятилетия XIX века состав разночинцев расширился за счет детей священников, лиц мещанского происхождения и детей разорившихся купцов. Разночинцы считались привилегированным сословием, поскольку не платили подушную подать. Однако им было запрещено владеть крепостными и землями, заниматься торговлей, предпринимательством и ремеслом. Все это, естественно, создало благоприятные условия для насильственного формирования разночинной интеллигенции. Отсюда же проистекала и малоимущность разночинцев, как служивших, так и занимавшихся свободными профессиями, ведь они могли рассчитывать только на жалованье, которое в среднем было явно недостаточно для нормальной жизни. Заработки большинства разночинцев колебались от 3 до 14 рублей в месяц, а прожиточный минимум в Петербурге и Москве в 1850-1860-х годах составлял 10 рублей в месяц. Понятно, что горячо любить правительство этому слою населения особенно было не за что. Понятно и то, почему разночинцы, в конце концов, превратились в главных оппонентов существующего строя.
Чтобы нас не обвинили в излишнем социологизме, скажем, что дело, конечно, не только в жалованье. С середины 1850-х годов социальное понятие «разночинец» переросло в общественное, стало политическим фактором российской жизни. К этому времени разночинство существенно пополнило свои ряды. «Разночинец, — писал журналист С. Елпатьевский, — это дворянин, ушедший от своего дворянства; поповский сын, не пожелавший надеть стихаря и рясы; купец, бросивший свой прилавок; „мужик“, ушедший от сохи; генеральский сын, чиновничий сын». Причем подобный дворянин отрицал сословные привилегии принципиально, семинарист был самым решительным противником Церкви, мещанин и купец — врагами мещанства и буржуазии, а чиновничий и генеральский сыновья всеми фибрами души ненавидели бюрократию и милитаризм. До поры, вернее, до лета 1862 года, Александр II довольно спокойно относился к деятелям революционного лагеря. Да и сам этот лагерь рассматривался современниками как левое крыло единого либерального движения. В связи с этим нам настоятельно необходимо поговорить о том, чем жили, во что верили, что исповедовали российские либералы конца 1850-х — первой половины 1860-х годов. Надо сказать, что в это время либеральный лагерь попал в достаточно парадоксальную ситуацию, и парадокс заключался в том, что деятели указанного лагеря остались практически без программы. Действительно, отмена крепостного права, судебная, земская, военная реформы, преобразования в области просвещения и цензуры являлись важнейшими требованиями оппозиции, но проводило-то их правительство. Причем либеральные деятели, за редким исключением, не допускались, как мы уже говорили, даже до обсуждения планов этих преобразований. Более того, передовая часть дворянства в начале 1860-х годов вынуждена была отказаться и от требования введения в стране представительного правления, конституции. «Мы готовы столпиться, — говорилось в одной из статей К. Д. Кавелина и Б. Н. Чичерина, — около всякого сколько-нибудь либерального правительства и поддержать его, ибо твердо убеждены, что только через правительство у нас должно действовать и достигнуть каких-нибудь результатов».
Самоотверженная готовность «столпиться» вокруг трона вызывало, а часто и до сих пор вызывает насмешки, на самом деле оно выражало политически мужественное решение российских либералов наступить на горло собственной песне, ради, как они считали, прогресса страны. Дело заключалось в том, что любой российский парламент в 1860-х годах мог быть только дворянским, что, несомненно, привело бы к взрыву недовольства остальных слоев населения. «Народной конституции, — писал один из вождей славянофильства Ю. Ф. Самарин, — у нас пока еще быть не может, а конституция не народная, то есть господство меньшинства, действующего без доверенности со стороны большинства, есть ложь и обман». Кто же знал тогда, что героическое по сути и логичное на первый взгляд решение обернется отказом от борьбы за свободу личности и окажется отступлением от своих же принципов, предательством их?
Высказав и написав немало справедливых, отчасти даже пророческих слов, либералы тем не менее не сыграли главной роли ни в реформах, ни вообще в политической жизни страны в 1860-1880-х годах. Их трагедия заключалась в том, что они не имели достаточной широкой поддержки среди населения страны, да и не могли ее иметь, поскольку россияне в указанный период совершенно не были готовы к восприятию либеральных идей. Получилось так, что справа умеренных политиков поджимало правительство, проводившее в жизнь реформы и лишавшее их инициативы, слева теснили революционеры, требовавшие гораздо более радикальных изменений, чем те, на которые могла пойти власть. Либеральные же ценности, как это ни печально, оставались чужеземной диковиной, ценностями для узкого круга общественных деятелей.
Впрочем, и революционный лагерь неверно было бы представлять себе чем-то могучим и единым, хотя бы потому, что на протяжении 1860-х годов в нем существовало по крайней мере три достаточно разнившихся между собой течения. Первое из них, представленное А. И. Герценом, Н. П. Огаревым и их немногочисленными единомышленниками, считало, что реформа, освобождавшая деревню от гнета помещика и чиновника, не менее эффективна, чем революция, а потому предпочтительнее последней. Они надеялись, что свободная община, просвещенная революционерами по поводу преимуществ социалистического образа жизни, станет ячейкой, фундаментом нового строя в России. Поскольку общинное устройство традиционно для 90% населения страны, то поворот к социализму произойдет сам собой, постепенно, мирным путем. Революция же, подталкивающая темное, неразвитое крестьянство к немедленному действию, может вызвать разгул стихии, чреватой непредсказуемыми результатами и необратимыми цивилизационными потерями.
Второе течение, к которому относились радикалы, признававшие своим вождем Н. Г. Чернышевского, а знаменем — журнал «Современник», отдавало предпочтение решительным методам действия. Однако Чернышевский и его ближайшее окружение отчетливо понимали, что революции не совершаются по заказу, что они требуют экономических и политических предпосылок, которые в России пока еще не созрели. Главной задачей революционеров, с их точки зрения, являлась упорная подготовительная работа создание всероссийской социалистической организации, заключение союза со всеми оппозиционными силами в стране, пропаганда своих идей в городе и деревне. Подобная работа могла растянуться на достаточно длительное время, но без нее все мечты о радикальных переменах оставались лишь мечтами.
Наконец, третье направление, еще не выработавшее своего лидера, представляли молодые экстремисты, которые и слышать не хотели о постепенных реформах или длительной подготовке к революционному выступлению. Они считали, что честь и достоинство революционеров требуют организации немедленного бунта, что только в периоды революций происходит воспитание новых борцов за правое дело, формирование истинно радикальной партии. Иными словами, если народ не готов к восстанию, то тем хуже для народа. Какое из этих течений будет определять характер действий революционного лагеря, зависело не только от лидеров различных групп и группировок, но и от политики правительства в отношении радикалов.
В начале 1860-х годов социалисты еще не взяли верх над либералами в общем оппозиционном движении, однако явно начинали у них выигрывать в силу более активных действий и привлекательной необычности своих программ. В этот период в России вообще наступает странная эпоха, свободомыслящая по форме и деспотическая по духу. Тех, кто считал, что все идет как надо и не к чему торопить события, называли консерваторами, а то и ретроградами, с ними разрывали отношения «порядочные» или «прогрессивные» люди. Самих этих «порядочных» людей их политические оппоненты называли «красными», Робеспьерами, безумцами. Деспотизм общества, как оказывается, отличается от деспотизма правительства только тем, что он разнообразнее и непримиримее. К сожалению, именно этот радикальный деспотизм начинал играть определяющую роль во взаимоотношениях общественно-политических лагерей страны.
Г. С. Померанц, философ и культуролог, прозорливо отметил: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело». Сакрализация той или иной идеологии, столь характерная для России, начиналась не в годы правления Александра II, но именно в это время она проявилась с особой силой, разводя людей по разные стороны баррикад. А из-за баррикад плохо слышны аргументы сторон, да и выходят на них не за тем, чтобы вести дискуссии. Думается, что если мы хотим понять истоки «бесовщины», так блестяще изученной и показанной Ф. М. Достоевским, то должны начинать с первых появлений «пены на губах» народолюбцев.
В общем-то совершенно прав был Валуев, когда писал: «Людям надо дать в руки дело, тогда они закроют рты». Это был прозаический парафраз стихотворной рекомендации А. К. Толстого по борьбе с нигилистами:
Однако именно дела для этих людей, горячо жаждущих его, у правительства не нашлось, что и толкнуло наиболее активную часть общественных деятелей в оппозицию. Повторим еще раз, что наивно считать революционеров политической аномалией, они выражали лишь крайнее общественное недовольство положением дел, и их энергия обрушилась на Александра II отнюдь не случайно. Так уж издавна повелось, что исторический спрос общества был совсем не с Павла I или Николая I, они ведь и не обещали России никаких преобразований, а с Александра I или Александра II, которые искренне хотели ускорить прогресс страны, но не сумели претворить своего желания в жизнь или претворили его не до желаемого оппозицией предела. Если же доверие общества к монарху пропадало, то у радикалов оказывались развязанными руки для отчаянной борьбы с ним. Впрочем, у императора всегда оставался в запасе традиционный способ общения с «прогрессистами» — закручивание гаек, несколько отпущенных во время «оттепели».
Такое средство, лада,
Мне кажется, я знаю
Чтоб русская держава
Спаслась от их затеи,
Повесить Станислава
Всем вожакам на шеи!
Где же искать исходный момент непримиримого противостояния Зимнего дворца с революционерами? Может быть, таким началом стала «студенческая история» 1861 года? В мае, после недавно объявленного освобождения крестьян, новый министр народного просвещения адмирал Е. В. Путятин (ранее предлагавший вообще закрыть университеты, как рассадники вольномыслия, за что его, видимо, и сделали министром просвещения) ввел правила, уничтожавшие льготы для бедных студентов. Он обязал их платить по 50 рублей в год за обучение (что для многих молодых людей являлось совершенно нереальным). Кроме того, он ввел матрикулы — документы, куда заносились результаты наблюдения за студентами специальных инспекторов. В ответ на полицейско-запретительные действия министра студенты Петербургского университета отправились колонной через весь город к попечителю своего учебного заведения Г. И. Филипсону. Переговоры с ним ни к чему не привели, но среди манифестантов полиция произвела аресты.
Желание силой подавить студенческое недовольство положило начало сходкам, а затем спровоцировало попытку молодежи захватить здание университета. Волнения перекинулись и в Москву, где также было арестовано около 200 студентов. Александр II в эти дни отдыхал в Ливадии, там он и получил паническую телеграмму Путятина. Император подал министру просвещения совет-распоряжение: поступить со студентами по-отечески, чем окончательно озадачил бравого адмирала. В конце концов, этот государственный деятель решил, что император рекомендовал ему пороть студентов (других методов отеческого воздействия министр народного просвещения, видимо, не знал), и великому князю Константину Николаевичу стоило немалого труда отговорить Путятина от позорной, подстрекавшей студентов к бунту затеи...