Послезавтра перед кучкой “молодых талантов” Караславов рассказал историю, которая должна была нас потрясти. Он несколько раз повторил, что это тайна, которую мы узнаем первыми. Там, “наверху”, приняли историческое решение начать строительство гигантского металлургического комбината. Самого крупного на отрезке между Руром и Магнитогорском. Этот завод должен был превратить Болгарию в мощную индустриальную страну и изменить ее будущее. Для нас, молодых писателей, это судьбоносная возможность, потому что чудо-завод должен был возникнуть прямо у нас под носом, рядом с софийской деревенькой Кремиковцы. Его речь закончилась обобщением, что тот, кто “сторонится народа и далек от реальной жизни”, непременно погубит свой талант, если он, конечно, имеется.
   Все хлопали, но выступление Караславова никого не потрясло. Ему просто не поверили. Подмигивали друг другу, незаметно пихались локтями:
   – “Там, наверху” его уже погладили по головке за связь с жизнью, и сейчас он отыгрывается на нас…
   Но уже в тот же вечер перед Клубом журналистов я встретил главного редактора журнала “Младеж” Тодора Стоянова. Он обнял меня:
   – Чую я, что у тебя нет денег, а у меня как раз нет очерка в номер. Придумай-ка что-нибудь, что бы спасло нас обоих.
   Я пересказал ему бредни Карася, и мы решили проверить эти слухи.
   На следующий день я очутился на голом поле подле Кремиковского монастыря. Там не было ни души. И даже Бога в этом месте не было. Церковь была заброшена. Дверь забита досками. Холодный ветер, который шопы[43] называют “криваком”, безжалостно пригибал к земле невидимые деревья с запретными плодами. Мне пришлось вволю набродиться, пока наконец я не отыскал два экскаватора. Они щипали землю, то есть, как говорится, “готовили площадку”. Экскаваторщики были не в курсе дела и даже не знали, кому именно роют яму. К счастью, я встретил молодого инженера, замерзшего, как и я, но с горящими глазами. И он рассказал мне, что здесь планируется создать. На этом месте построят открытый рудник… И не просто рудник! Это будет воплощение мечты о воскресении, преобразовании, перерождении Болгарии. Я услышал последнюю настоящую романтическую сказку, рассказанную мне живым человеком. И я поверил в нее, как ребенок. Эта вера и есть мои Кремиковцы. Стройка-мираж. Мы никогда больше не встретились с этим молодым инженером. Вместо него на месте стройки закрутились всякие жулики, карьеристы, охотники за софийской пропиской или за легкой славой. Наши пути разошлись. (Хотя чувства были взаимны.) Конечно, они существовали – сотни безымянных донкихотов, обыкновенных строителей, искателей честного счастья. Ради них стоило шлепать по грязи строительных площадок. Мне нравились их скрытая сила и молчаливая надежда. Им я посвятил несколько стихотворений, хотя был уверен, что они никогда их не прочитают. Но стихи понравились и редакторам и критикам. Особенно “Сколько стоит билет в Кремиковцы”. В какой-то момент его даже включили в школьную программу. И дети получали за него двойки…
   У меня на глазах само слово “Кремиковцы” неожиданно стало нарицательным, превратилось в метафору, волшебное заклинание, которое могло раздавить меня, как муравья.
   Что же это за проклятие? Слова, к которым я прикасался без всякой задней мысли, вырастали в огромные метафоры, символы, аллегории. Они распространялись, как мистические сигналы. И наконец, вырождались в невыносимые для меня шаблоны…
   Самые прославленные болгарские поэты написали увертюры, рапсодии, легенды и еще много всего о Кремиковцах. А потом потоки посредственности и бездарности залили все и затянули пафосной тиной.
   Пребывая в ужасе от всего происходящего, я дал себе обещание не произносить больше название этого комбината. Три десятилетия оно будет медленно остывать и дымить, как грязные шлаки, испарения которых мы вдыхаем уставшей от веры полной грудью. Это слово было всеми заброшено. И тогда мне захотелось к нему вернуться и еще раз приласкать. Стало ясно, что внутри меня дремлет врожденный запрет на забвение слов.
   Однако все это произошло потом. А сейчас, когда вышел мой первый кремиковский очерк, оказалось, что все то, о чем я написал, составляло государственную тайну. Карась был прав. Но неприятности меня миновали. По крайней мере в том, что касалось комбината.
   А вообще-то год выдался трудный. Ребенок болел. Ему вырезали грыжу. Летом я два месяца снова провел на сборах. И вернулся с перенесенной на ногах пневмонией. В университете продолжали меня доставать вопросом: почему я, работая, учусь на дневном, а не на заочном? Пришлось перевестись на заочное. А в конце осени Владимир Голев сообщил мне, что будет лучше, если я поищу себе пропитание где-нибудь в другом месте, иначе ему придется меня уволить. И я тут же ушел.
   Именно в это время в ЦК комсомола возникла идея привлечь на штатную комсомольскую работу молодых писателей. В этой организации накануне X съезда тоже спешили отозваться на призыв “больше с народом, ближе к жизни”. Снова была задействована простая формула: они искали добровольцев, а я искал работу. За год я бесславно сменил два места службы, и мне нужно было наконец где-то осесть. Причем не только мне. Но и моей семье. У меня не было выбора. Без диплома любой Владо Голев мог сказать мне “прощай”, когда ему вздумается. И я откликнулся. Дора была не против. Но друзья жалели меня как человека, чей рассудок внезапно помутился. Хуже всего было то, что я не получал от комсомола ответа. Вот Христо Фотев уже работал в бургасском окружном комитете, Иван Вылев – в Плевне… И только решение моего вопроса откладывалось. Елена Сыбева – красивая, интеллигентная и сдержанная дама из ЦК комсомола повторяла:
   – Вам нужно подождать. Вопрос решается.
   Я лихорадочно работал над драматической балладой “Поезд бессмертных”. И он двигался по модернистскому, можно даже сказать – абсурдистскому пути. Но иллюзия, что этой вещью я поправлю финансовое положение нашей семьи, оказалась еще более абсурдной.
   А Бернстайн закончил свою “Вестсайдскую историю”.
   На нашей “восточной стороне” Ван Клиберн стал лауреатом конкурса имени Чайковского. Он был обаятельным американцем. Вел себя как миссионер среди чернокожих. Хрущев приветствовал его, как вождь индейцев, притворяющийся, что принял христианство.
   Тридцать лет спустя, когда свежий нобелевский лауреат Михаил Горбачев должен был гостить у Рейгана, когда газеты описывали нежные чувства Раисы к Нэнси, на официальном ужине Ван Клиберн – живой символ вечной и нерушимой русско-американской дружбы – сыграл им “Подмосковные вечера”… О, tempora!
   История работала. А я встретил 1959 год как свободный художник.
   И все чаще бывал в “Бамбуке”, чаще, чем раньше, ходил на работу или в университет. Тогда было модно пить коньяк вприкуску с кусочком сахара и долькой лимона. (Как можно!)
   И вот посреди зимы отчаяния мне вдруг сообщили, что я получил должность и обязан немедленно явиться в Центральный комитет комсомола. Я занервничал. ЦК стоял на углу улиц Стамболийского и Царя Калояна. Само здание мне было хорошо известно, но только с заднего входа: там располагалось издательство газеты “Народна младеж”. Сейчас же мне предстояло войти через парадное. Меня назначили инструктором в отдел пропаганды и агитации, в сектор печати. “Общий инструктор”, самая низкая ступенька, что-то вроде рабочего на подхвате. Но мне должно было польстить то, что работать я буду в ЦК, а не в периферийных отделах, как я предполагал. Моим непосредственным начальником должна была стать все та же Елена Сыбева.
   Уже позже, когда мы могли вести дружеские беседы, она открыла мне причины загадочной заминки. Оказалось, что у меня плохое досье. Анонимки коварно уверяли, что мой отец был офицером оккупационного корпуса. Его смерть в начале 1946 года была связана с Народным судом. Еще в школьные годы меня предупреждали, что за мной тянется “черный хвост” и что надо соблюдать осторожность. Я никак не мог допустить существование этих доносов. Сейчас они кажутся мне капельками ртути из разбитого градусника, закатившимися в щель между половицами. Они могут отравлять тебя всю жизнь, а ты даже не будешь об этом подозревать. Тем не менее Елена Сыбева решила проверить эту информацию. И ей пришлось объехать все городки, в которых некогда жила моя семья. Покопаться в архивах… Никто не мог требовать от нее подобных усилий, и никто не предполагал, что она этим займется. Как раз на это и рассчитывали анонимные отравители. Но Елена Сыбева была из тех редких личностей, что способны встать на защиту самой ничтожной и заранее обреченной на заклание истины. По сути, обелив мое досье, она, возможно, сама того не желая, наставила меня на самый опасный путь. Сделала меня пригодным для политического употребления.
   Я никогда не видел своего досье. И чужого тоже. Но я знаю людей, которые его листали и даже подшивали в него новые сведения. Позже они улыбались мне и все отрицали…
   В конце 1989 года я официально потребовал обнародовать мое досье. Мне хладнокровно ответили, что его не существует.
   Исчезновение целых ворохов папок в то смутное время (1989–1990 гг.) замело следы самых грязных политических интриганов, спасло доносчиков и самых опасных из них – лгунов. По-моему, только их и спасло. Неужели именно в них нуждалось будущее?
   – И зачем тебе видеть все эти мерзости? Только расстроишься! – разубеждали меня ответственные лица.
   Какая забота о людях! Те, кто собирал и использовал мое досье, могли перекроить его, как им вздумается. Их имена были зашифрованы. И чего они боялись? Может, они и правда полностью его уничтожили. Но вероятнее всего оно лежит где-то в засаде, как притаившийся хищник.
   •
   На свою новую работу в ЦК я смотрел глазами писателя. Хороший наблюдательный пункт, думалось мне. Там я мог увидеть множество не видимых простому смертному вещей. В то же время я не хотел внешне отличаться от других. Смешно признаться, но в качестве примера для себя я выбрал Хемингуэя. Ну да, он не работал в комсомоле. Но что он делал в Испании в самый разгар гражданской войны? А на линии фронта в Первую и Вторую мировую? Корреспондент? Так и я стану своим собственным корреспондентом.
   Васка Попов был из тех немногих, кто не удивился и ни разу меня не упрекнул.
   – Если ты полностью посвятишь себя поэзии, ты выродишься, превратишься из Любомира в тетю Любу, – предупреждал он меня (этот настоящий мужик, которого Эмилиан Станев совсем недавно назвал “Хемингуэем из села Миндя”). – Тебе нужна грубая мужская работа, хотя бы для компенсации духа. Беллетристика – вот это мужское занятие. Профессия! А поэзия – вообще не дело…
   И я разделял эти экстремистские взгляды Васки. Он пересказал мне десять советов молодым писателям, однажды сформулированных Хемингуэем. Я же использовал их в качестве теста для самопознания. Смогу ли я вспомнить их сейчас, когда мне предстоит хотя бы частично воссоздать прошлое?
   Будьте всегда влюблены – гласил первый совет.
   Это я всегда выполнял.
   Учитесь до конца своей жизни.
   Пока не до конца, но до сего момента я всегда стремился узнать как можно больше. И все же сегодня, являясь действительным членом двух международных академий, я могу сказать, что учился плохо.
   Работайте до потери пульса.
   И это я испытал однажды, когда у меня брали кровь. Но одного инфаркта от переутомления мне достаточно.
   Слушайте музыку и наслаждайтесь живописью.
   Все это мои наркотики.
   Держитесь поближе к настоящим писателям.
   У меня тоже была эта опасная возможность.
   Активно участвуйте в общественно-политической жизни.
   Вот этот совет был фатальным. Я не валю всю вину на Папашу. Потом он будет меня успокаивать. Но политика принесла мне сплошные несчастья. Хотя счастья в ней я тоже не искал. Она всегда вырастала передо мной, как чудовище Сфинкс перед Эдипом. Она охраняла дорогу, по которой я должен был пройти. Неужели не было другого пути? На любом пути встречаются чудовища…
   Не противьтесь своим желаниям.
   Я им полностью доверялся. Моя воля была свободной. Поэтому-то я не могу и не хочу отказываться от своей ответственности. Кроме тех случаев, когда принуждение извне было очевидным.
   Не пускайтесь в объяснения.
   По этому пункту моя вина неискупима. Может, сейчас я только увеличиваю свои грехи.
   Молчите, слова убивают творческий дух.
   Ладно, умолкаю.
   Не тратьте времени понапрасну.
   Если вы уже не потратили на это жизнь…
   Я благодарен Василу Попову. Он был другом в беде. И он и правда был похож на Хемингуэя. А я? На кого я походил в глазах остальных? Вероятно, я был похож на негритенка, который моет медные плевательницы, блестящие, как чаша царя Давида, и прекрасные, как танцовщицы Соломона… Политические плевательницы… За два доллара в день…. Ради игрушки для ребенка и стакана джина по субботам…
   •
   И вот пришло время моей первой командировки в должности общего комсомольского инструктора в дебри социальной революции. Перед инструкторами в первую очередь стояли задачи, связанные с сельским хозяйством. Тогда Болгария сходила с ума по “лункам по-ломски”, “блокам удобрения”, по “хлопку на площадях орошения” и другим подобным вещам. И я, который с трудом отличал шерсть от хлопка, должен был объяснять растениеводам, как готовить рассаду хлопка…
   И что это были за ускоренные сроки?! Что это было за непрестанное порождение новых безумных начинаний?! Что это было за историческое соревнование?! Как будто Призрак гнался за реальностью. И она из последних сил спешила укрыться в чем-то еще более невероятном, в чем-то искупительном – в мировом историческом эксперименте, который сам называл себя реальным социализмом.
   В долгой дороге до Русе, куда меня направили, я штудировал брошюры по выращиванию хлопка. Зато, боже мой, у меня не нашлось времени на “штудирование” старинных традиций этого города, причалившего, как фантастический корабль, к дунайской пристани.
   В окружном комитете в сопровождающие мне выделили местного общего инструктора. Приятного и стеснительного молодого человека. И мы тут же отправились на объект, в села. Нас поглотила долина русенского Черного Лома. По обоим его берегам высились крутые скалы с загадочными пещерами, в которых жили средневековые отшельники и постники. Причудливые деревянные лесенки, окаменевшие в скальных трещинах, вели сейчас в небесное небытие. Высоко-высоко на вершинах скал виднелись железные кольца, забитые так, будто некогда к ним привязывали лодки. Если только во времена Потопа?
   Мы нашли секретаря компартии села Сваленик, и я представился. Секретарь казался хмурым и злым. Он посмотрел на меня с нескрываемой досадой, но все же не смог прогнать сразу:
   – У нас нет хлопка! Вообще!
   – Но это общенациональная комсомольская задача…
   – Раз она комсомольская, обратитесь в нашу молодежную бригаду, там и решайте!
   Искомую бригаду мы обнаружили в одной из пещер. Там было организовано что-то вроде романтического клуба. Пол был застелен соломой. Обстановка: дощатый настил, кувшин и газовый фонарь. Бригадиру было лет двадцать, а остальным и того меньше. Они коллективно читали какую-то книгу.
   – Чем вы здесь занимаетесь? – полюбопытствовал я.
   – Репетируем одну пьеску.
   – Да ладно! А какую?
   – “Гамлета”.
   Я похвалил их за прекрасный выбор. И лишь после того, как они показали мне финальную дуэль на деревянных мечах, я осторожно спросил, как обстоит дело с хлопком на орошаемых площадях.
   – Слушай! – воскликнул бригадир, разозлившись, что мы сменили тему. – Ты что, вчера из бочки вылез?!
   И поскольку, разумеется, никаким хлопком там и не пахло, мне рассказали о бочках. Когда шла коллективизация, всех “колеблющихся середняков” сажали в бочки. А потом толкали их вниз к реке по скалистому склону. Отсюда и пошло это забавное выражение. (А бочки докатились аж до болгарской литературы.)
   К концу нашего путешествия по округу мы с моим сопровождающим и впрямь походили на вылезших из бочки. Он хромал, потому что плюс ко всему вышел из дома в новых ботинках.
   – Вот сюда в детстве нас водили на экскурсию, – вздыхал бедняга. – А мама заворачивала мне с собой пирожки с капустой.
   В деревне Червен мы любовались крепостями. В Иванове – иконами из камня… Но хлопка нигде не было.
   С трудом мы вернулись в Русе. Город стоял на месте. Я сразу же попросился на прием к первому секретарю окружного комитета комсомола. Рассказал ему о своих крайне тревожных наблюдениях, о которых был обязан доложить в ЦК. Он меня внимательно выслушал. Секретарь казался интеллигентным юношей. Позже он стал дипломатом.
   – Что ж, таково реальное положение дел, – сказал он устало.
   В этот момент дверь его кабинета без стука открылась и вошел заместитель заведующего отделом сельской молодежи ЦК. Мы были вместе направлены в командировку, но на объекты он не поехал. Нашлись дела поважнее. Зато сейчас…
   – Что там с хлопком?
   – Мы с товарищем как раз это обсуждали. Положение не обнадеживающее. План выполняется где-то на тридцать процентов… Пока…
   Я удивился этой хладнокровной дезинформации, но промолчал.
   – Мы преодолеваем большие трудности, – продолжил первый секретарь. – Потому что никто не выделяет орошаемые площади под хлопок. С удобрениями тоже не все гладко. Земля используется под помидоры и другие овощи. А под хлопок совет ничего не отводит.
   Завотделом грозно нахмурился:
   – Слушай, приятель (это было угрожающее обращение), ты разве слышал когда-нибудь, чтобы партия поручила что-то комсомолу, а комсомол не исполнил?!
   Наступила тягостная пауза.
   – Нет, ты скажи!..
   – Не слышал.
   – Вы что, собираетесь стать первыми, кто не исполнит приказа?!
   – Ясно. Мы срочно примем меры.
   – Русенский округ всегда славился передовыми результатами в сельском хозяйстве. Кто вы такие, чтобы посрамить эту славу?!
   – Да понял я! Ну что ты!.. Поднимем хотя бы до восьмидесяти процентов…
   – Не до восьмидесяти! До ста! – закричал замзав, который до этого момента говорил угрожающе тихо.
   – Вот прямо завтра и соберем совещание. Вы ведь тоже выступите, да?
   – Нет! Зачем тебе мешать? А ты действуй! Посмотрим, что и как тебе ясно…
   Потом мы с начальством пошли поесть супа из рубца, потому что у нас еще было время до поезда в Софию.
   – О чем задумался, поэт? Жизнь – суровая штука!..
   Тогда я не ответил на его вопрос. Потому что думал вот что: этот фанфарон явился не запылился и за пять минут решил все проблемы. Сделал дело. А я столько дней потратил на обход. Товарищ из-за меня охромел. И ничего полезного не совершил. Политике нужны другие люди. Не такие, как я, а вот такие, как тот, что чавкает напротив меня.
   И я цеплялся за свою сущность. Хоть и была она не очень приспособлена к жизни, была эфемерной, но в ней я видел свое единственное спасение. В поездах, гостиницах – везде я мог читать и писать: в центре событий, приобщенный к ним, но все же одинокий.
 
Тот, кто часто в дороге,
знает, что рядом с вокзалом
обязательно есть отель.
 
 
С поезда сходишь,
а дальше шагаешь по улице.
В темных кустах сирени
играют
гитары.
С треском спускают решетки на дверь магазина.
И тебя возбуждает вечерний весенний холод.
И в тебя проникают тревога, волнение —
как будто ты ныряешь в неизвестный омут…
 
 
…Моя железная кровать
покачивается в общей комнате.
Там, где лампы не гаснут всю ночь напролет.
Там, где кто-то все время уходит
и кто-то приходит…
 
 
Моя железная кровать
до завтра
моя.
 
(“Моя железная кровать”, 1959)
   В Софии, во времена своей “службы” в ЦК, я охотно соглашался на ночные дежурства. Это было время, когда я мог работать в полном уединении.
   В кабинете дежурного, кроме меня и важного, как идол, телефона, присутствовали лишь одни почетные знамена – бутоны гигантских гвоздик – тайные инструменты волшебника…
   К счастью, мне так и не пришлось стать свидетелем того, как дежурный телефон возвещает о тревоге. Для такого возможного случая у меня была инструкция в запечатанном красным сургучом строго секретном конверте. Поговаривали, что в нем дремлет начало войны. Телефон звонил лишь иногда: начальство проверяло, на посту ли я. Ведь я же поэт, не так ли? А перед сном мне звонила Дора, и мы долго говорили друг другу слова любви. После этого было легче окунуться в поэтические видения.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента