Я надел чистую рубашку и пошел к единственному учителю, которого выбрал сам.
   Редакция газеты “Народна младеж” к тому времени уже переехала с улицы Масарика на угол Гурко и 6 Сентября. Новые помещения располагались в старом желтом доме. Там, в одном маленьком кабинете, царил Добри Жотев. Именно он в 1950 году опубликовал мое первое стихотворение, когда моя сестра, втайне от меня, отнесла ему тетрадку с лирическими исповедями. С тех пор этот человек завладел моей душой. К счастью, Жотев был добрым волшебником.
   Школа Добри Жотева казалась простой, но эффективной, как народная медицина. В качестве панацеи он рекомендовал “Теорию литературы” Тимофеева или Поспелова (долгие годы я думал, что это тот самый Поспелов, который написал Хрущеву вошедший в историю тайный доклад о развенчании культа Сталина). Именно Добри посоветовал мне поискать по книжным развалам недавно раскритикованную библиотечку “Смены”: те самые маленькие симпатичные книжки молодых поэтов Александра Герова, Веселина Ханчева, Ивана Пейчева, Невены Стефановой, Радоя Ралина, Богомила Райнова, Климента Цачева… Опять же по рекомендации Добри с первой зарплаты я купил себе роскошный двухтомник В.В. Маяковского, изданный к 20-летию его смерти. Мне было пятнадцать. Самоубийца предупреждал меня: “Ищи другой путь”. А я по-прежнему не видел ни одного.
   Когда Добри Жотев давал нам все эти наставления, у него, у нашего учителя, немногим позже прозванного Папашей, еще не вышло ни одного сборника стихов. (Его “Жажда” была опубликована лишь в 1951-м.)
   Партизанский поэт был нашей доступной, очевидной и досягаемой легендой. Он это знал и сводил нас с ума воспоминаниями о сражениях, из которых выносили раненых и, разумеется, удивительно красивых партизанок. Он любил любить. У него было обаяние актера. Учитель играл на скрипке Träumerei. И как только преподавал Шуман в таком шуме? – спрашивал я себя, когда по настоянию матери несколько лет брал уроки музыки у самого Константина Зидарова. Но разве мог кумир играть только по нотам? Я видел, как он, подобно своему смычку, дотрагивается до струн жизни, так неопытно и так прекрасно извлекает из них трепетание и звуки.
   Свободный человек Добри Жотев, мой первый редактор, мой второй пример коммуниста, давший мне рекомендацию в партию, в конце своей жизни выбросил партийный билет и, измученный таинственными физическими и духовными страданиями, обратился к богу. У него был какой-то собственный бог, и они, оба необъяснимые, созерцали друг друга. Когда я взглянул на учителя в последний раз, перед тем как его кремировали, он показался мне молодым и сосредоточенным, как будто по-ученически готовился к переходу на очередное, абсолютно новое конспиративное положение…
   Я давно не был в редакции, поскольку переживал “творческий кризис”. Я внушил себе, что поэтический дар очень быстро угасает, как пасхальная свечка. И вот ветер задул и мою свечу… В редакцию я вошел с чувством вины. Стихов у меня не было, а был лишь вопрос “куда дальше?”.
   – У тебя только одна дорога – поэзия. А для учебы – журналистика! Новая специальность. Профессия будущего.
   Меня всегда удивляла та дерзость, с которой революционеры давали оригинальные ответы на вопросы, в которых ничего не смыслили. И как мне самому не пришло в голову это единственно верное решение?! Разумеется, я собрался поступать именно туда, куда посоветовал Добри Жотев.
   Теперь я изучал газеты совсем другим, “профессиональным” взглядом. А что можно было в них прочитать? И чего нельзя?
   •
   Популярный лозунг гласил: “И после Сталина по-сталински!” А вот за лозунгом…
   Маленков вдруг заговорил о повышении благосостояния народа при помощи легкой промышленности и товаров широкого потребления. Это звучало совсем не по-сталински. Уже 4 апреля реабилитировали “врачей-убийц”. Президиум ЦК, не дав публичных объяснений, выпихнул из своего состава “новых”, совсем недавно выдвинутых Сталиным членов. И старое политбюро опять прибрало власть к своим рукам. Берия внес удивительное предложение отделить партию от государства и ликвидировать все концлагеря. В марте была объявлена частичная амнистия. Однако Москву наводнили не освобожденные политзаключенные, а преступники, воры и шмаровозы, которые умели ловко стучать острием ножа между растопыренными пальцами руки.
   29 мая новозеландский альпинист Хилари и шерп Тенсинг впервые покорили самую высокую вершину мира – Эверест, или Джомолунгму. Человек посмотрел на человечество сверху: “Эй, вы там, что же вы до сих пор не покорили собственную Сияющую гору? – как будто вопрошал он. – Ведь вас тоже готовили в шерпы, в высокогорные носильщики. Только вы тащите тюки не на собственной макушке, как я, а при помощи того вещества, которое располагается под черепной костью…”
   2 июня корона Великобритании засияла на голове королевы Елизаветы Второй, взошедшей на престол.
   19 июня в тюрьме Синг-Синг на электрический стул сели атомные шпионы Этель и Юлиус Розенберг. Смерть Сталина послужила толчком к этой давно откладываемой казни.
   Лаврентий Павлович Берия заявил, среди прочего, что не могут существовать два германских государства. Несколькими днями позже, 17 июня 1953 года, в Берлине, прямо на самой Сталин-аллее, вспыхнул антикоммунистический бунт. Политбюро командировало на его подавление Берию. И уже в Германии последний получил сигнал о том, что в Кремле созвано загадочное заседание. “Почему без меня?” – спросил Берия по телефону. Ему ответили, что повестка дня совершенно неинтересная. Еще бы! На повестке дня стоял всего лишь один вопрос: свержение Берии.
   Безответственные версии, псевдодокументы, забывчивые мемуары и сплетни рисуют это событие совершенно по-разному. Возможно, легенды любопытнее правды.
   Несмотря на то что желающих отстранить от власти Берию было большинство, члены политбюро дрожали от страха и действовали как заговорщики. На помощь призвали специальные военные части под командованием маршала Жукова. Хрущев доставил в Кремль еще одного генерала, спрятав его под сиденьем автомобиля. Говорят, Берия появился со своим вечным вселяющим ужас портфелем. Он шутил: “Ну-ка, посмотрим, что же это за таинственное заседание…” Маленков потерял самообладание. Его пальцы дрожали. Язык не ворочался. Тогда Хрущев вырвал у него из рук листок с повесткой дня “Об антипартийной деятельности Берии и его отстранении от власти”… Последовала рукопашная схватка, в которой опять отличился Хрущев. Он выхватил портфель. Вошел маршал Жуков и арестовал Берию. И тут версии расходятся: от немедленного расстрела в туалете до удушения ковром, суда и т. д. Фактологическая версия Волкогонова, вероятно, ближе всего к действительности.
   Почему Хрущев спешил первым открыть портфель Берии? Потому что еще римлянам было известно, что выигрывает тот, кто первым завладел информацией. Кто владеет тайной, у того и власть. Но страшный портфель оказался пустым! (Хотя это, по-моему, писательская выдумка.) И все же если такой портфель вообще существовал, пустой ли, нет ли, он был страшнее ящика Пандоры. Поскольку его наполнял невидимый ужас кремлевских героев. Его пустота выпустила наружу гибель советской системы.
   Вроде бы в сейфе Берии обнаружили досье, в котором он значился как английский шпион! Допустим, Берия раздобыл его после смерти Сталина, но почему он, не оставивший после себя ни единого уличающего документа, не уничтожил этот самый опасный компромат?
   “Английский шпион” было серьезнейшим обвинением. Тодор Живков рассказывал, как Червенков[11] запугивал их тем, что якобы в его сейфе лежат улики на каждого. Когда его свергли, эту информацию поспешили проверить. И оказалось, что в сейфе действительно лежит по одному досье на каждого члена партверхушки. В деле Тодора Живкова значилось, что он является английским шпионом. “Ха-ха-ха!” – так заканчивалось это милое воспоминание.
   “История никогда не шутит по-доброму, даже когда повторяется”, – говорил Сумасшедший Учитель Истории.
   5 августа ТАСС сообщил, что СССР уже может выпускать водородные бомбы. Академик Сахаров знатно потрудился и должен был во второй раз стать Героем Социалистического Труда.
   12 сентября Джон Кеннеди женился на Жаклин Бувье. Примерно в это же время на юридическом факультете Московского университета студент Миша Горбачев был принят в ряды КПСС.
   18 октября в Польше вспыхнули протесты в поддержку арестованного кардинала Вышиньского.
   А в Болгарии 31 октября тихо и незаметно угас Александр Жендов[12].
   Тогда как раз проводилось республиканское первенство по скоростному сбору хлопка. Победительница обратилась с благодарственным письмом лично к товарищу Червенкову. Он же перерезал ленточку на открытии первого металлургического завода им. Ленина. По этому поводу Коце Павлов опубликовал стихотворение, которое заканчивалось так:
 
В конце, как к небу восклицанье,
торчит высокая труба!
 
   Триумфальный путь логически вел к выборам в Народное собрание 20 декабря. В них участвовали 99,53 % избирателей. Из них 94,80 % проголосовали в поддержку кандидатов от ОФ[13]!
   Сталинскую премию мира получили Пабло Неруда и Говард Фаст.
   •
   Ну на этом фоне мои личные успехи оказались не такими блестящими. Мне не хватило нескольких сотых балла, чтобы поступить на журналистику. Но с этими своими результатами я был принят на новую специальность “библиография и библиотековедение” историко-философского факультета.
   Только моя бабушка – Колдунья – одобрила то, что случилось, потому что думала, будто библиография изучает Библию. Но в скором времени мне тоже предстояло понять, что эта моя “неудача” предоставила мне в молодости один из величайших шансов. Судьба, которая никому не разрешала меня направлять, сама обо всем позаботилась.
   Новую специальность разработал профессор Тодор Боров. Будучи представителем старой немецкой академической школы, той, которая сложилась задолго до прихода к власти Гитлера, и другом самых ярких болгарских просветителей Александра Божинова, Элина Пелина, Александра Балабанова и Димо Казасова, Тодор Боров преодолевал идеологический потоп, подобно Ноеву ковчегу, спасая не только факты и знания, но и старомодную скромность. Ради всего этого он и стремился к берегу будущего. В те времена, когда формализм считался чем-то вражеским, у нашего профессора хватало смелости проповедовать среди нас идеи информационной эры. Прежде всего, ему надо было заставить нас самих преодолеть собственное предубеждение в отношении той специальности, в которой каждый из нас нашел свое спасение. Вводя нас в царство папирусов – в дельту Нила, в древнеегипетскую сокровищницу тайных знаний, – профессор не забывал сообщить, что тамошние библиотекари носили почетное звание “двоюродные братья фараона”. Рассказывая о расцвете первых европейских университетов, он не забывал напомнить напутствие, которое отцы давали сыновьям, отправляя их учиться: “Главное – это подружиться с библиотекарем”. Вот так я, сам того не подозревая, добился “главного”.
   В фигуре Борова было что-то величественное и пленительное. На лекции он приходил элегантно одетым, в белой рубашке с бабочкой. Он любил пастельные тона и зеленый цвет. Даже писал зелеными чернилами. Наша учебная программа была составлена им таким образом, что историю мы слушали с историками, философию – с философами, а литературу – с филологами. Только специальные курсы читались у него на кафедре. Мало кто мог одобрить такие современные взгляды на обучение, и потому после двух выпусков наша специальность была приспособлена к банальной схеме образования.
   В тот год Софийский университет был значительно расширен. Когда убрали строительные леса, стали видны два новых корпуса, названные северным и южным крылом. Готовая метафора. И вот уже во многих студенческих виршах альма-матер полетела на “белых крыльях”.
   Наш факультет располагался в южном крыле. Такое дешевое сравнение меня раздражало. Но все же крылья были. И еще душа и сердце…
   Газета “Народна младеж” поручила мне написать очерк о первокурсниках, который тут же и напечатала. В нем было и несколько строк о профессоре Тодоре Борове. В тот же день, перед своей лекцией, он как-то странно хмыкнул:
   – Коллеги, оказывается, среди вас есть мастер пера. Сегодня он проявил себя в газете “Народна младеж”. Пусть он встанет, а мы на него посмотрим.
   Я поднялся, похолодев. А он глядел на меня со своей ироничной проницательностью:
   – Ваш очерк удался. Особенно хорошо вы описали мою бабочку…
   В те времена, когда лекции переписывались с советских учебников, а потом читались по слогам, Тодор Боров говорил, не подглядывая в бумажку. Он смотрел нам в глаза, словно читая нас. Мне рассказывали, что когда на своей очередной лекции профессор не смог вспомнить какое-то имя, он тут же пошел в деканат и попросил отправить его на пенсию…
   •
   Наступил Новый, 1954 год. Сестра воткнула в вазу еловую ветку и украсила ее уцелевшими рождественскими игрушками. Когда я начал смеяться, она сказала: “Если тебе нужна елка побольше, иди на площадь”. На центральной площади гигантская ель мерцала разноцветными огнями и блестящими “подарками” – красивыми пустыми упаковками.
   В детстве я больше любил Рождество, потому что тогда дарили настоящие подарки. А на Новый год приходили гости – друзья, родственники. Сейчас гостем был я. Новый год превратился в мероприятие.
   В холодных коридорах университета я танцевал с незнакомыми студентками. Одна их них попросила ее проводить, потому что жила где-то далеко. Мы целовались среди метели. Деревья, покрытые инеем, казались огромными скелетами. Какие-то цыганята – замерзшие чертики – прыгали вокруг нас и колядовали. Под конец девушка спросила, как меня зовут и увидимся ли мы снова…
   Нет. Прорезавшиеся белые крылья уносили нас в разные миры.

Глава 5
Бессонница

   Значит, и среди умерших процветает корыстолюбие: даже такой бог, как Харон… ничего не делает даром[14].
Апулей


   Там ничего решительно нет, никакой красоты, только сон подземный, поистине стигийский…[15]
Апулей


   Царь македонский Персей, когда был узником в Риме, умер от того, что ему не давали спать…[16]
Мишель Монтень

   Недавно я нашел свою зачетку, выданную 45 лет назад. Ее хрупкие страницы рассыпаются. Не тронута временем только фотография. На меня смотрит какой-то наивный молодой человек. Хорошо подстриженный. Из интеллигентной семьи. Новая рубашка. Галстук. Свитерок… Правда, у него не было пиджака, поэтому он сфотографировался в белом плаще, из-за чего приобрел сходство с привидением из детских книжек.
   Первые пять семестров этот тип был старательным студентом.
   5 января 1954 года сдал на “отлично” (5) свой первый экзамен по истории библиотечного дела профессору Тодору Борову.
   8 января – общую библиографию, тоже на “отлично”.
   13 января – античную литературу Александру Ничеву, “хорошо” (4).
   23 января – средневековую историю Болгарии Петру Петрову, “отлично”.
   Тогда же меня приняли в студенческий литературный кружок им. Басила Воденичарского. Его руководителями были Марко Ганчев и Георгий Струмский. Тогда кружок посещали Пеню Пенев, Андрей Германов, Владимир Башев, Константин Павлов, Анастас Стоянов, Пырван Стефанов, Георгий Ведроденский-Мортус, с которыми я был хорошо знаком. Многих других можно было увидеть у входа в северное крыло, где они кричали: “Куплю! Куплю!”
   Все эти люди хотели купить талоны в столовую. Искали нужного человека. Тогда было модно рассуждать о новаторских исканиях. Я же особым новаторством не отличался, тем не менее для кружка меня нашли приемлемым. Это мое посвящение мы с друзьями решили отпраздновать в одном пустом магазине, в подвале дома, сгоревшего при бомбардировке. Тогда еще встречались подобные видения из прошлого. Восстанавливались лишь первые этажи, а над ними витали слепые фасады, за которыми пряталась беглянка от реальности – лестница в трещинах, ведущая в городское задымленное небо. Фасады пустоты. Их завешивали огромными портретами и плакатами. Возможно, они были друг другу необходимы. А мы в тот день так и не напились.
   В 1954 году Вылко Червенков ушел с поста первого секретаря партии и, по примеру Сталина и Маленкова, выбрал для себя пост государственного руководителя.
   Интересно, что он сам стал протестовать против чрезмерного восхваления собственной персоны, на которое его обрекли, и даже убрал несколько своих официальных бюстов. Что тут сработало – интуиция или информация? Все равно он опоздал. Ему это не помогло.
   А наше прозрение посещало нас на поэтических чтениях. Их главным героем был Пеню Пенев. Для него эти чтения были священнодействием, смыслом жизни, соревнованием, источником азарта, наркотиком – всем, от “Осанны” до “Распни его!”. Ибо Пеню, как трагический маятник, метался между двумя полюсами.
   Однажды посреди зимы в Павлово приехал Анастас Стоянов. Он дрожал в своем летнем костюмчике. Говорили, будто Пеню продал его пальто. Они жили тогда в одной квартире. Анастас попросил меня дать ему что-нибудь из теплой одежды. И я дал ему единственный оставшийся от отца плащ. Он был серым, изящным, но слишком широким и длинным для Анастаса. В этом плаще Анастас и исчез, как призрак, вдали, растворился в сизой дымке, спустившись вниз по улице Пушкина к трамвайной остановке. Мама расплакалась:
   – Что ты наделал! Почему меня не спросил? Это был не просто плащ. А воспоминание, талисман, вы с ним должны были беречь друг друга.
   Чтения не были таким уж безобидным занятием. На них нас окидывали нежными роковыми взглядами. Вслушивались в наши слова доброжелательными опасными ушами. А мы радовались первым волнениям успеха. И готовились к чему-то, сами толком не зная к чему.
   Вот в огромную 28-ю поточную аудиторию прямо посреди лекции заходит университетский курьер и бесцеремонно объявляет: “Любомир Левчев, к зубному!” Я в изумлении выхожу. Мрачный неразговорчивый курьер ведет меня как арестанта. Мое сердце сжимается. А зубной врач улыбается до ушей:
   – Не удивляйтесь! Садитесь в кресло.
   – Это какая-то ошибка. Я ни на что не жалуюсь. Зачем мне садиться в ваше кресло?
   – Потому что другого нет. Мне хотелось с вами познакомиться. Я тоже пишу. И хотел бы поговорить с вами о литературе… А когда вам понадобится медицинская справка для оправдания прогулов – я в вашем распоряжении.
   Этот удивительный дантист Евгений Константинов в скором времени опубликует роман о хане Аспарухе. Он оставит стоматологию, чтобы отдаться писательству. Войдет в число тех, кто работал над нашумевшим в свое время телевизионным сериалом “На каждом километре”, и под конец угаснет от рака.
   Мы подружились. Евгений Константинов отвел меня к профессору Цеко Торбову, который тоже хотел со мной познакомиться. Кто-то рекламировал меня, но я не знал кто.
   Цеко Торбов, как и Тодор Боров, был воспитанником немецкой школы. У них даже имена состояли из одних и тех же букв. Идеалисту Торбову позволили преподавать, но не философию права, а немецкий. Кроме того, он был заместителем декана у юристов, по-моему, по административной части. Марксисты заклеймили его как неокантианца, нельсониста и пропагандиста сократического метода. И этот вот живой платонист намекнул, что может быть мне полезен… Я все думал – чем же? Может, тот, кто меня хвалил, добавлял, что мне грозит исключение? Дальновидно! Но это должно было случиться позже.
   – Сейчас легче оправдать отсутствие, чем присутствие… – пошутил Торбов и пригласил меня выпить чашечку кофе у него в гостях на улице Джованни Горини, где София делается тихой и зеленой. Там, у него в кабинете, висела мастерски написанная копия “Сикстинской мадонны” Рафаэля. Он заказал ее, еще будучи дрезденским студентом. Боров тратил деньги на концертные залы, а Торбов – на художественные галереи. У каждого из них было по ключику от Волшебной дверцы.
   Цеко Торбов сварил кофе сам, у меня на глазах. Каждое утро он повторял этот ритуал перед тем, как отдаться своей сокровенной миссии – переводу Канта. К “Критике чистого разума” и “Пролегоменам” он приступал вдохновенно, погружаясь в религиозный экстаз, объединявший отцов церкви, когда те переводили и толковали слово Божие.
   Да, он походил на блаженного отшельника. Но у него был один “грех”, одно отклонение, одно увлечение – он писал стихи. Торбов говорил, что не для публикации. Но стихи были аккуратно перепечатаны на машинке и переплетены. Значит, кто-то все же должен был их прочесть. И сейчас этим “кем-то” стал я. Я похвалил стихи и деликатно сменил тему. Меня интересовали тайны философии. Но Торбов, в свою очередь, заговорил о другом – о своем любимом Райнере Марии Рильке:
 
О, до любви
потерянная любимая…![17]
 
   И ни слова о сократическом методе.
   •
   Моя мама уже понимала, что теряет во мне ребенка, которого можно обнять и поцеловать. Ее тяготило, что она подошла к этому порогу такой слабой и бедной.
   Когда мой отец – доктор Спиридон Д. Левчев – специалист по грудным заболеваниям – был жив, когда нашим домом было Велико-Тырново, когда за нашими окнами начиналась пропасть красоты, когда на земле была любовь, а в небе – Бог, мама каждое лето готовилась поехать с нами на курорт Святой Константин, Гёзекен или в Месемврию, то есть на море. Даже шила нам специальные белые морские костюмчики. Но ее мечта все не сбывалась.
   И вдруг в самом конце пути, почти у края, неведомая сила помогла ей, и она отчасти осуществила свою мечту: достала одну путевку на море по профсоюзной линии.
   “Чтобы ты научился плавать”, – говорила она. И я знал, что она имеет в виду.
   На бургасском вокзале меня ждал невидимый встречающий: жажда странствий, которая стала тогда моей приемной матерью. На причале пахло свободой, шансом, будущим. Корабль “Эмона” – эта романтическая железная громадина – курсировал вдоль берега, и я впервые оказался по другую сторону. Когда я смотрел на сушу с моря, она казалась мне иной – неоткрытой, неизведанной.
   Таким вот оглушенным я и ступил в полуостровной Несебр с его полумертвыми церквами и полуживыми богами, с полуразрушенными крепостями и полупустыми дешевыми забегаловками, с быстрой любовью и медленной вечностью.
   Мне выделили койку в огромной палатке в 100 метрах от пляжа. Столовая была почти так же близко. Там кто-то играл на аккордеоне “До гроба любовь не знает границ”. И я вдруг превратился в беззаботный камешек на берегу, в счастливую песчинку. Я почувствовал, как сливаюсь с главными символами бытия, с кирпичиками сознания. Ведь что такое наша жизнь во вселенной, как не пульсация в узком пространстве между берегом и горной вершиной?
   •
   А к лету следующего, 1955-го года мне уже сшили военную форму. В студенческие времена нас упорно знакомили с азами военного дела. За это отвечала так называемая 22-я кафедра. В летние каникулы нас дважды вывозили на военные сборы. Эта краткосрочная служба была нашим спасением от долгого солдафонского кошмара, который, мне кажется, я бы не выдержал. Даже первые два месяца я вынес с трудом.
   Специальные автобусы ждали нас у университета. Мы уже были подстрижены. Провожающие вели себя тихо. Еще не придумали те “патриотические” оргии, которые впоследствии сопутствовали всем мобилизациям и увольнениям в запас. Да и чего было переживать – всего-то два месяца службы! Мы были скорее привилегированными счастливцами. Когда новоиспеченные рядовые колонной по одному зашагали к автобусам, моя мама выскочила из-за каштана, сунула мне в руку кулек с домашней баницей и сигаретами, попыталась меня поцеловать и снова исчезла.
   Нас привезли в летний военный лагерь Орешак рядом с Троянским монастырем. Мы жили в эпоху лагерей. Пионерских, школьных, сельскохозяйственных, концентрационных, мировых.
   Я чувствовал внутреннее смущение. Я был в своем родном краю, с которым меня ничто не связывало: не осталось никаких воспоминаний, никаких родственников, никаких следов.
   Воздух был кристально чистым. До нас доносилось холодное журчание Черного Осыма. Над рекой взмывали ввысь леса и вершины с милыми солдатскому уху названиями: Девичьи Груди, Бабья Задница и т. д.
   Нас построили на плацу, и старшина принялся внимательно и всесторонне осматривать новобранцев. Это был безжалостный коротышка по прозвищу Кореец. Потому и нашу роту называли “третьей корейской”, и это звучало напоминанием о проклятой мировой войне, которая, кто ее знает, может, еще и не закончилась.
   Мы были “слонами”, то есть пехотинцами. Кореец окинул меня взглядом. Потом подошел и неожиданно огрел по шее. Пилотка слетела у меня с головы.