Страница:
Неделю спустя Вестл взяла новую прислугу — Шерли Пзорт, двоюродную сестру Нэнси Хавок.
Шерли с энтузиазмом готовилась разделить все радости наступающего рождества; она относилась к хозяевам даже теплее, чем им хотелось бы, и всегда звала Вестл «золотко». Это была типичная для того времени «финтифлюшка»: почти добродетельная молодая особа, ласковая и грациозная, как котенок, больше всего на свете любившая жевательную резинку и танцы.
С наступлением декабрьских холодов у Нийла начала побаливать раненая нога, и он все чаще думал о войне, о погибших товарищах, о прошлогоднем невеселом рождестве на госпитальной койке. Англичанки были заботливы и добры, но он тосковал о голосах Среднего Запада, о своей матери, Вестл и Бидди, о сестрах Китти и Джоан. Теперь они все снова вместе; это будет первое за три года рождество в кругу семьи.
Он думал о том, как повлияла на него война. Повлияла ли вообще?
Когда он лежал в госпитале, он был твердо уверен, что, вернувшись домой, все молодые солдаты объединятся, раз навсегда забьют вертящуюся дверь, на которой с одной стороны написано «республиканская партия», а с другой — «демократическая партия», и подадут свой голос за справедливость и процветание и за то, чтобы больше не было войн. Но, просидев шесть недель в банке и ничего за это время не услышав от банкиров, адвокатов и коммерсантов, кроме предсказаний, что этот субъект Рузвельт в 1950 году станет диктатором, он постепенно скатился к своей прежней вере в незыблемость многозначных цифр.
Но в последние дни его начали раздражать издевательские разговоры о «жидах», которые он часто слышал в теннисных клубах, Федеральном и Сильван-парк. Он думал:
«Вероятно, евреям так же неприятна кличка „жид“, как моим франко-канадским предкам неприятно было прозвище „лягушатники“. Мне нравился молодой лейтенант Розен, который подорвался на мине. Есть много евреев, которые ничем не отличаются от нас, — наверно, есть. Нужно мне усвоить либеральные взгляды, пока я еще молод, и потом уж держаться их всю жизнь, чтобы не попасть в подлецы, когда будешь уже пожилым и толстым и сделаешься директором этого банка — а может быть, и Первого Национального в Сент-Поле».
Размышлениям этим он предавался за своим столом, под мраморными сводами операционного зала Второго Национального Банка. Все утро ушло у него на дела по мелким ссудам; хлопотали о них преимущественно демобилизованные, желавшие открыть какую-нибудь торговлю, и Нийл старался сочетать благожелательность с осторожностью. Неверно, будто всякий банкир только и думает, как бы разорить все мелкие предприятия, принадлежащие отчаявшимся маленьким человечкам с больными дочерьми на руках. Не так уж легко заниматься банковским делом, когда вокруг тебя господствует нужда.
Перед ним лежала стопка тоненьких папок со сложнейшими финансовыми отчетами, но рядом с воспоминаниями о мечтах военных дней эти отчеты казались удивительно скучными. Он вздохнул, отложил сигарету и угрюмо покосился на изящную бронзовую табличку с надписью «Н.Кинсблад, Пом.Гл.Бухгалтера».
Когда в 1935 году он окончил Миннесотский университет, он думал заняться изучением медицины. Но летом он временно поступил рассыльным во Второй Национальный, а потом так и застрял под сводами этого уютного мавзолея; появилась Вестл, потом Бидди, и дверь захлопнулась, и он, в сущности, не жалел об этом. Он стал читать книги по банковскому делу; его повысили — сделали кассиром; он нравился клиенткам, любовавшимся его улыбкой и рыжей шевелюрой сквозь решетку, которой он не замечал. Директор Джон Уильямс Пратт отличал его за усердие, добродушие и честность, и в этом году, по возвращении из армии, он был произведен в помощники главного бухгалтера.
Мистер Пратт считал, что его молодым служащим полезно практиковаться во всех отраслях банковского дела, и Нийлу даже теперь приходилось отрываться от «привлечения вкладов» и деликатных переговоров со старыми клиентами, превысившими свой кредит, и проверять книги, подписывать кассовые чеки, учитывать фонды, а чтобы он не терял контакта с вкладчиками, Пратт каждый день заставлял его час-два просиживать у окошка кассы.
Главный бухгалтер, С.Эшиел Денвер, сосед по Сильван-парку, благоволил к нему не менее мистера Пратта.
В Гранд-Рипаблик насчитывалось восемь банков, из которых самым крупным был Национальный Банк «Блю Окс»: Нортон Трок — директор, Бун Хавок — председатель правления, Кертис Хавок — пустое место. Но мистер Пратт считал это учреждение, как и двенадцатиэтажную башню, в которой оно помещалось, грубо утилитарным. Зато во Втором Национальном (Первого не существовало) он видел воплощение истинных моргановских или тельсоновских традиций. Его двухэтажный мраморный храм с массивной бронзовой дверью, на углу Чиппева-авеню и Сибли-стрит, не имел помещений для сдачи внаем, и там не ютились разноплеменные массажисты и агенты по продаже сельскохозяйственных машин.
В операционном зале, под церковно-торжественными сводами, опиравшимися на мощные колонны зеленого итальянского мрамора, на безбрежной глади черного мраморного пола с вкрапленными в него квадратами и ромбиками гранита и розового кварца, в этой храмине, где не хватало только песнопений бухгалтерского клира, чтобы довершить атмосферу благолепия и платежеспособности, Нийл чувствовал себя лишь скромным служкою.
В сущности, он был просто школьником за партой в ряду других таких же парт.
Несмотря на бронзовую табличку с именем и ониксовые комбинированные часы-чернильницу-календарь-барометр-термометр, стол, за которым он сидел, был самый обыкновенный, маленький, слишком низкий по его росту, и в качестве единственных личных сокровищ Нийла на нем приютились фотография Вестл и Бидди в серебряной рамке, трубка и кисет с табаком, томик «Избранных детективных рассказов» и письмо от секретаря Ассоциации Бывших Однокурсников с просьбой об уплате очередного взноса.
Если были у Нийла особые достоинства, то на первом месте среди них стояла верность друзьям.
Его не покидала мысль, что большинство из тех десяти или двенадцати молодых людей, которых он называл своими «близкими друзьями», в том числе Элиот, Джад и Род, его «закадычные», проведут рождественские праздники по-прежнему в чужих краях, подвергаясь смертельной опасности.
Элиот Хансен, щеголь, страстный танцор, душа всех вечеринок, унаследовал от своего скромного норвежского папаши фирму «Свежесть» — Мороженое и Молочные Продукты; вдоль всех дорог, ведущих в Гранд-Рипаблик, можно было видеть на огромных щитах ее эмблему, горшок меда и монет в один цент.
Джад Браулер, коренастый, осмотрительный, сын Дункана Браулера, первого вице-директора предприятий Уоргейта, до войны вел оптовую торговлю черносливом и дешевым печеньем.
Украшением этой галереи являлся Родней Олдвик.
На пять лет старше Нийла, питомец Принстона и юридического факультета в Гарварде, а ныне заслуженный воин в чине майора танковых войск, Род Олдвик всегда был Настоящим Джентльменом, отважным Искателем Приключений. Он играл в поло, он великолепно ходил на лыжах, он обладал феноменальной зрительной памятью, позволявшей ему с одного взгляда запоминать целые печатные страницы. Он полностью соответствовал англо-прусскому стандарту идеального героя: густые волосы, широкие плечи, тонкая талия и шесть футов два дюйма росту. Майор Олдвик ни за что не вступил бы в связь с женщиной по положению ниже графини или же выше горничной, а живи он во времена рабства, он, вероятно, засекал бы своих рабов насмерть, но никогда не изводил бы их придирками. Можно было предположить, что в один прекрасный день его найдут мертвым в постели, своей или чужой, с кинжалом в груди или со съехавшим набок лавровым венком на высоком белом челе.
Нийл думал: будь его закадычные друзья здесь, можно бы поговорить с ними о том, чего он не мог понять в самом себе, например, о том, почему ему приятно ненавидеть Белфриду. Но тут же он должен был себе признаться, что все трое обычно уклонялись от беседы о более возвышенных предметах, чем ножки их стенографисток, от обсуждения более затруднительных тем, чем политика республиканской партии. Один только раз в жизни у Нийла был друг, с которым он мог говорить о страхе, о любви, о боге, но эта дружба длилась всего две недели.
Это был молодой капитан Эллертон, с которым Нийл познакомился на транспорте, везшем их в Италию. Они говорили весь день, всю ночь. Эллертон был конструктор-механик, любивший Моцарта, Юджина О'Нила, Тулуз-Лотрека и Веблена, и Нийлу совсем не казалось бестактным, когда он спрашивал: «Вы когда-нибудь думаете о личном бессмертии?» или: «А свою Вестл вы любите, потому что любите, или из чувства долга?»
Эллертон погиб от снайперской пули, спустя сорок две минуты после высадки в Италии.
Нийл никак не мог вспомнить, что он ответил, когда под сицилийскими звездами Тони Эллертон задумчиво спросил его: «А если вы знаете, что вам дана одна только жизнь, не жаль вам большую ее часть отдавать службе в банке?»
7
8
Шерли с энтузиазмом готовилась разделить все радости наступающего рождества; она относилась к хозяевам даже теплее, чем им хотелось бы, и всегда звала Вестл «золотко». Это была типичная для того времени «финтифлюшка»: почти добродетельная молодая особа, ласковая и грациозная, как котенок, больше всего на свете любившая жевательную резинку и танцы.
С наступлением декабрьских холодов у Нийла начала побаливать раненая нога, и он все чаще думал о войне, о погибших товарищах, о прошлогоднем невеселом рождестве на госпитальной койке. Англичанки были заботливы и добры, но он тосковал о голосах Среднего Запада, о своей матери, Вестл и Бидди, о сестрах Китти и Джоан. Теперь они все снова вместе; это будет первое за три года рождество в кругу семьи.
Он думал о том, как повлияла на него война. Повлияла ли вообще?
Когда он лежал в госпитале, он был твердо уверен, что, вернувшись домой, все молодые солдаты объединятся, раз навсегда забьют вертящуюся дверь, на которой с одной стороны написано «республиканская партия», а с другой — «демократическая партия», и подадут свой голос за справедливость и процветание и за то, чтобы больше не было войн. Но, просидев шесть недель в банке и ничего за это время не услышав от банкиров, адвокатов и коммерсантов, кроме предсказаний, что этот субъект Рузвельт в 1950 году станет диктатором, он постепенно скатился к своей прежней вере в незыблемость многозначных цифр.
Но в последние дни его начали раздражать издевательские разговоры о «жидах», которые он часто слышал в теннисных клубах, Федеральном и Сильван-парк. Он думал:
«Вероятно, евреям так же неприятна кличка „жид“, как моим франко-канадским предкам неприятно было прозвище „лягушатники“. Мне нравился молодой лейтенант Розен, который подорвался на мине. Есть много евреев, которые ничем не отличаются от нас, — наверно, есть. Нужно мне усвоить либеральные взгляды, пока я еще молод, и потом уж держаться их всю жизнь, чтобы не попасть в подлецы, когда будешь уже пожилым и толстым и сделаешься директором этого банка — а может быть, и Первого Национального в Сент-Поле».
Размышлениям этим он предавался за своим столом, под мраморными сводами операционного зала Второго Национального Банка. Все утро ушло у него на дела по мелким ссудам; хлопотали о них преимущественно демобилизованные, желавшие открыть какую-нибудь торговлю, и Нийл старался сочетать благожелательность с осторожностью. Неверно, будто всякий банкир только и думает, как бы разорить все мелкие предприятия, принадлежащие отчаявшимся маленьким человечкам с больными дочерьми на руках. Не так уж легко заниматься банковским делом, когда вокруг тебя господствует нужда.
Перед ним лежала стопка тоненьких папок со сложнейшими финансовыми отчетами, но рядом с воспоминаниями о мечтах военных дней эти отчеты казались удивительно скучными. Он вздохнул, отложил сигарету и угрюмо покосился на изящную бронзовую табличку с надписью «Н.Кинсблад, Пом.Гл.Бухгалтера».
Когда в 1935 году он окончил Миннесотский университет, он думал заняться изучением медицины. Но летом он временно поступил рассыльным во Второй Национальный, а потом так и застрял под сводами этого уютного мавзолея; появилась Вестл, потом Бидди, и дверь захлопнулась, и он, в сущности, не жалел об этом. Он стал читать книги по банковскому делу; его повысили — сделали кассиром; он нравился клиенткам, любовавшимся его улыбкой и рыжей шевелюрой сквозь решетку, которой он не замечал. Директор Джон Уильямс Пратт отличал его за усердие, добродушие и честность, и в этом году, по возвращении из армии, он был произведен в помощники главного бухгалтера.
Мистер Пратт считал, что его молодым служащим полезно практиковаться во всех отраслях банковского дела, и Нийлу даже теперь приходилось отрываться от «привлечения вкладов» и деликатных переговоров со старыми клиентами, превысившими свой кредит, и проверять книги, подписывать кассовые чеки, учитывать фонды, а чтобы он не терял контакта с вкладчиками, Пратт каждый день заставлял его час-два просиживать у окошка кассы.
Главный бухгалтер, С.Эшиел Денвер, сосед по Сильван-парку, благоволил к нему не менее мистера Пратта.
В Гранд-Рипаблик насчитывалось восемь банков, из которых самым крупным был Национальный Банк «Блю Окс»: Нортон Трок — директор, Бун Хавок — председатель правления, Кертис Хавок — пустое место. Но мистер Пратт считал это учреждение, как и двенадцатиэтажную башню, в которой оно помещалось, грубо утилитарным. Зато во Втором Национальном (Первого не существовало) он видел воплощение истинных моргановских или тельсоновских традиций. Его двухэтажный мраморный храм с массивной бронзовой дверью, на углу Чиппева-авеню и Сибли-стрит, не имел помещений для сдачи внаем, и там не ютились разноплеменные массажисты и агенты по продаже сельскохозяйственных машин.
В операционном зале, под церковно-торжественными сводами, опиравшимися на мощные колонны зеленого итальянского мрамора, на безбрежной глади черного мраморного пола с вкрапленными в него квадратами и ромбиками гранита и розового кварца, в этой храмине, где не хватало только песнопений бухгалтерского клира, чтобы довершить атмосферу благолепия и платежеспособности, Нийл чувствовал себя лишь скромным служкою.
В сущности, он был просто школьником за партой в ряду других таких же парт.
Несмотря на бронзовую табличку с именем и ониксовые комбинированные часы-чернильницу-календарь-барометр-термометр, стол, за которым он сидел, был самый обыкновенный, маленький, слишком низкий по его росту, и в качестве единственных личных сокровищ Нийла на нем приютились фотография Вестл и Бидди в серебряной рамке, трубка и кисет с табаком, томик «Избранных детективных рассказов» и письмо от секретаря Ассоциации Бывших Однокурсников с просьбой об уплате очередного взноса.
Если были у Нийла особые достоинства, то на первом месте среди них стояла верность друзьям.
Его не покидала мысль, что большинство из тех десяти или двенадцати молодых людей, которых он называл своими «близкими друзьями», в том числе Элиот, Джад и Род, его «закадычные», проведут рождественские праздники по-прежнему в чужих краях, подвергаясь смертельной опасности.
Элиот Хансен, щеголь, страстный танцор, душа всех вечеринок, унаследовал от своего скромного норвежского папаши фирму «Свежесть» — Мороженое и Молочные Продукты; вдоль всех дорог, ведущих в Гранд-Рипаблик, можно было видеть на огромных щитах ее эмблему, горшок меда и монет в один цент.
Джад Браулер, коренастый, осмотрительный, сын Дункана Браулера, первого вице-директора предприятий Уоргейта, до войны вел оптовую торговлю черносливом и дешевым печеньем.
Украшением этой галереи являлся Родней Олдвик.
На пять лет старше Нийла, питомец Принстона и юридического факультета в Гарварде, а ныне заслуженный воин в чине майора танковых войск, Род Олдвик всегда был Настоящим Джентльменом, отважным Искателем Приключений. Он играл в поло, он великолепно ходил на лыжах, он обладал феноменальной зрительной памятью, позволявшей ему с одного взгляда запоминать целые печатные страницы. Он полностью соответствовал англо-прусскому стандарту идеального героя: густые волосы, широкие плечи, тонкая талия и шесть футов два дюйма росту. Майор Олдвик ни за что не вступил бы в связь с женщиной по положению ниже графини или же выше горничной, а живи он во времена рабства, он, вероятно, засекал бы своих рабов насмерть, но никогда не изводил бы их придирками. Можно было предположить, что в один прекрасный день его найдут мертвым в постели, своей или чужой, с кинжалом в груди или со съехавшим набок лавровым венком на высоком белом челе.
Нийл думал: будь его закадычные друзья здесь, можно бы поговорить с ними о том, чего он не мог понять в самом себе, например, о том, почему ему приятно ненавидеть Белфриду. Но тут же он должен был себе признаться, что все трое обычно уклонялись от беседы о более возвышенных предметах, чем ножки их стенографисток, от обсуждения более затруднительных тем, чем политика республиканской партии. Один только раз в жизни у Нийла был друг, с которым он мог говорить о страхе, о любви, о боге, но эта дружба длилась всего две недели.
Это был молодой капитан Эллертон, с которым Нийл познакомился на транспорте, везшем их в Италию. Они говорили весь день, всю ночь. Эллертон был конструктор-механик, любивший Моцарта, Юджина О'Нила, Тулуз-Лотрека и Веблена, и Нийлу совсем не казалось бестактным, когда он спрашивал: «Вы когда-нибудь думаете о личном бессмертии?» или: «А свою Вестл вы любите, потому что любите, или из чувства долга?»
Эллертон погиб от снайперской пули, спустя сорок две минуты после высадки в Италии.
Нийл никак не мог вспомнить, что он ответил, когда под сицилийскими звездами Тони Эллертон задумчиво спросил его: «А если вы знаете, что вам дана одна только жизнь, не жаль вам большую ее часть отдавать службе в банке?»
7
— У нас будет настоящее рождество, по всем правилам, — и гимны, и расстройство желудка назавтра, и все, все. Будем праздновать как следует, потому что война в будущем году кончится, и все наши мальчики вернутся домой… и масла станет больше, — ликовала Вестл.
Их елка была высокая красавица с дальних северных болот, но когда дело дошло до украшения, Вестл заявила, что война в самом деле ужасная вещь, потому что ни в Стандартных Ценах, ни у Тарра в «Эмпориуме» ничего нельзя найти, кроме серебряных шариков и сосулек из цветного стекла.
Она мужественно обследовала чердак в доме свекра и в ветхой, изломанной картонке, совсем как клад капитана Кидда в коробке из-под башмаков, обнаружила игрушки, сохранившиеся с добрых старых времен 1940 года: большую серебряную звезду, серебряно-золотого ангела, стеклянные вишни, апельсины и виноград, моток мишурного «дождя» и веселого маленького гипсового Санта-Клауса в красной шубе, с красным носом и курящейся трубкой во рту.
Она явилась домой точно ходячая рождественская витрина, и в тот же вечер елка на широкой спине Нийла перекочевала из гаража в гостиную, и Вестл, Нийл, Бидди, Принц и Шерли устроили вокруг нее шумный пляс.
В этом году была очередь Нийла угощать все племя Кингсбладов рождественским обедом. Поэтому Вестл, в пылу разбушевавшейся женской энергии, рыскала по магазину Тарра, составив себе строгую смету — семь подарков на каждые десять долларов, и совершила просто чудо, откопав у Бозарда для матери Нийла тройную нитку почти настоящего жемчуга, всего за одиннадцать долларов. И к ней еще даже не почти настоящий бриллиантовый кулон.
У Тарра Вестл «отхватила» и подарки для Бидди: прелестную старомодную куклу с льняными волосами и глазами, как звезды, похожую на Бидди, только потолще, и прелестный, вполне новомодный пулеметик, который в сороковых годах двадцатого века стал самым подходящим даром Христа-младенца для хорошей маленькой девочки. И тут же, у Тарра, она купила Принцу новый ошейник и резиновую кость, Шерли — вязаный шарф, а отцу Нийла — трубку розового дерева, которую добрый старик потом неустанно расхваливал и никогда не употреблял.
В качестве подарка самим себе Нийл и Вестл в сочельник уложили Бидди пораньше и поехали в «Пайнленд» танцевать.
— Просто ужасно, что тебе завтра придется кормить все мое голодное племя, — сказал Нийл.
— Солнышко, всякий, кто ухитрился попасть в число твоих родственников, — мой друг до гробовой доски. Даже тот твой троюродный брат, у которого заправочная станция в Гайавате, в Висконсине.
— А я зато очень тебя люблю и буду просить бога, чтоб нам еще пятьдесят раз встречать рождество вместе.
— Пью за это! — вскричала Вестл, поднимая свою рюмку с белым Creme de Menthe, который в Гранд-Рипаблик считается самым изысканным напитком.
Дрексель Гриншо, импозантный темнокожий метрдотель «Фьезоле», с подстриженными седыми усами, делавшими его похожим на гаитянского генерала французской выучки, улыбался, глядя на молодых господ, которые все еще так нежно любят друг друга. Его феодальная душа расцветала от близости к капитану Кингсбладу, будущему директору Второго Национального, и его молодой жене, истинной леди, родной дочери Энергосвета Прерий.
Дрексель думал: «Говорил ведь я этой дурочке Белфриде: не могла ужиться с такими благородными господами, значит, твоя вина. Если люди принадлежат к хорошему обществу, с ними у нас, негров, никогда неприятностей не будет. И разным агитаторам из цветных, вроде Клема Брэзенстара, я тоже всегда говорю, что от них нам, неграм, больше вреда, чем от самого злого белого хозяина, — а они смеются надо мной, называют меня „дядя Том“! Нищий сброд эти радикалы — и ничего не понимают в аристократическом обществе. У меня сердце радуется, когда я услуживаю такому джентльмену, как капитан Кингсблад, потому что уж это джентльмен так джентльмен».
Подобными мыслями тешил себя почтенный старый консерватор, хотя казалось, что внимание его целиком поглощено салфетками. Когда Нийл и Вест встали, Дрексель смиренно проводил их до дверей, приговаривая:
— Для нас всегда большая честь видеть вас, капитан, и вас, мэм, в «Физоли», надеюсь, вы нам скоро опять доставите удовольствие служить вам.
Дрексель был даже оскорблен, когда Нийл ответил на его восторги долларовой бумажкой, но сдержался и не показал виду.
В полночь уже из дому Нийл позвонил родителям и поздравил их с наступающим рождеством, а потом они занялись подарками. Вестл разыскала где-то измятую оберточную бумагу, оставшуюся еще от довоенных праздников, — красную, серебряную, лимонно-желтую; она разгладила ее утюгом, и теперь куча разнокалиберных свертков под елкой выглядела очень нарядно.
— Как красиво! — ликовала она. — Милый мой, дорогой, вот уже семнадцать минут, как наступило рождество, и ты дома, а не на войне, целый и невредимый, и все нас любят, и мы будем счастливы всю жизнь.
Они молча прижались друг к другу.
Наутро, в первый день рождества, они еще до завтрака спустились в гостиную разбирать подарки — красивая, спокойная, дружная пара, оба в фланелевых халатах с красными кушаками; и Бидди, сияющая кубышка в белом с голубым халатике, и Шерли, смуглая эскимоска, и Принц, который лаял и вертелся волчком от восторга, вместе с ними принялись ворошить груду пакетов под елкой. Вестл осталась очень довольна главным своим подарком — меховой пелериной, потому что она была красивее, чем у Нэнси Хавок. На завтрак ели вафли всем домом, включая даже Принца, что уж было совершенно лишнее; слушали по радио рождественские гимны, а потом все бросились одеваться и заканчивать приготовления к семейному торжеству, назначенному на два часа дня.
Главою семьи был отец Нийла, доктор Кеннет М.Кингсблад, заслуживший всеобщее уважение в городе отличным качеством своих зубопротезных работ, своими чтениями из библии (для взрослых) при баптистской церкви, меткой стрельбой по тарелочкам и головоломками, которые он искусно выпиливал лобзиком из фанеры. Он был рыжеватый блондин, высокий, худой, добрый и нерешительный.
Мать Нийла, Фэйт, маленькая, хрупкая, темноволосая женщина, производила всегда такое впечатление, будто она побаивается жизни, будто недоумевает, неужели эти четверо рослых здоровых людей в самом деле ее дети. Но темные ее глаза горели таким же огнем, как у ее матери, Жюли Саксинар, разбитной, пикантной француженки, которой только бубна да красного платка не хватало для полного сходства с цыганкой. Глаза Фэйт словно жили своей жизнью, отдельно от этого тихого неопределенного существа, которое никогда не откликалось на то, что творится кругом.
Следующим по старшинству шел брат Роберт, коммерческий директор Хлеба Витавим, со своей женой Элис и тремя детьми, из которых меньшая, Руби, была подружкой Бидди. Но Элис была не только женой Роберта Кингсблада. Она приходилась родной сестрой Харолду В.Уиттику, чемпиону-тяжеловесу рекламной поэзии.
За ними следовали сестра Нийла, Китти Сэйворд и ее Чарльз. А самым младшим представителем этого поколения Кингсбладов являлась Джоан, которая еще жила в родительском доме. Джоан была десятью годами моложе Нийла, довольно хорошенькая, довольно умная, довольно неинтересная. Она думала, что хочет уехать в Чикаго изучать искусство моделирования одежды, но в то же время знала, что хочет остаться здесь и выйти замуж, предпочтительно за своего жениха, приятного молодого человека, в данное время лейтенанта военного флота.
Итак, все племя было в сборе — девять взрослых и шестеро детей, не считая Шерли и Принца, — и хотя разговор шел о России, а также о химиотерапии, в доме царила атмосфера фермерской кухни не столь уже далеких предков. Младшие женщины хлопотали у плиты и накрывали на стол (почетное место было предоставлено хрустальной вазе с крюшоном), Нийл заботливо угощал мужчин коктейлями, а у камина в глубоком синем кресле восседала Фэйт Кингсблад и неопределенно улыбалась всем.
Доктор Кеннет занял хозяйское место во главе стола, за которым разместились все пятнадцать человек. (Пришлось подставить два ломберных столика, но под накрахмаленной скатертью это было незаметно.) Он любовно оглядел два ряда здоровых, цветущих людей, радуясь тому, какие они все красивые и веселые. Потом он склонил голову и высоким задушевным голосом прочитал молитву:
— Отец наш небесный, в эти полные опасностей дни ты уберег нас и сохранил, и вот мы вновь собрались вместе, чтобы отпраздновать великий праздник рождества сына твоего. Сохрани же нас всех, господи, и в наступающем году и не оставь своим благословением детей моих, благослови их, господи, благослови их.
Нийлу вспомнилось прошлогоднее рождество в госпитальной палате. Взгляд его скользнул по всем этим дорогим лицам, задержался на морщинистом лице отца, и у него вдруг перехватило дыхание.
— Ух ты, целых две индейки! — с уважением прошептала Руби.
После обеда дети, собаки и тетушки разбрелись по комнатам спать. Под вечер дом почтили своим посещением отец Вестл, Мортон Бихаус, и его брат Оливер. Они принесли подарки, ненужные вещицы из кожи и из пластмассы под слоновую кость. Доктору Кеннету приятно было видеть, как его сын просто и непринужденно держит себя с легендарными Бихаусами.
«Молодец мальчик, — радовался доктор Кеннет. — Он далеко пойдет. Пожалуй, пора посвятить его в Тайну».
Во время мирного семейного ужина и потом, когда играли в джин-рамми и шарады, он не спускал глаз с младшего сына и, наконец, улучив минуту, ласково сказал ему:
— Молодой человек, вы, видимо, очень хорошо чувствуете себя, развлекаясь в семейном кругу, но все же позвольте старику отцу увести вас в кабинет, поговорить о жизни.
Доктору Кеннету свойственно было иногда увлекаться неожиданными фантазиями, и потому Нийл поднимался за ним по лестнице с легким чувством недоуменного беспокойства.
Их елка была высокая красавица с дальних северных болот, но когда дело дошло до украшения, Вестл заявила, что война в самом деле ужасная вещь, потому что ни в Стандартных Ценах, ни у Тарра в «Эмпориуме» ничего нельзя найти, кроме серебряных шариков и сосулек из цветного стекла.
Она мужественно обследовала чердак в доме свекра и в ветхой, изломанной картонке, совсем как клад капитана Кидда в коробке из-под башмаков, обнаружила игрушки, сохранившиеся с добрых старых времен 1940 года: большую серебряную звезду, серебряно-золотого ангела, стеклянные вишни, апельсины и виноград, моток мишурного «дождя» и веселого маленького гипсового Санта-Клауса в красной шубе, с красным носом и курящейся трубкой во рту.
Она явилась домой точно ходячая рождественская витрина, и в тот же вечер елка на широкой спине Нийла перекочевала из гаража в гостиную, и Вестл, Нийл, Бидди, Принц и Шерли устроили вокруг нее шумный пляс.
В этом году была очередь Нийла угощать все племя Кингсбладов рождественским обедом. Поэтому Вестл, в пылу разбушевавшейся женской энергии, рыскала по магазину Тарра, составив себе строгую смету — семь подарков на каждые десять долларов, и совершила просто чудо, откопав у Бозарда для матери Нийла тройную нитку почти настоящего жемчуга, всего за одиннадцать долларов. И к ней еще даже не почти настоящий бриллиантовый кулон.
У Тарра Вестл «отхватила» и подарки для Бидди: прелестную старомодную куклу с льняными волосами и глазами, как звезды, похожую на Бидди, только потолще, и прелестный, вполне новомодный пулеметик, который в сороковых годах двадцатого века стал самым подходящим даром Христа-младенца для хорошей маленькой девочки. И тут же, у Тарра, она купила Принцу новый ошейник и резиновую кость, Шерли — вязаный шарф, а отцу Нийла — трубку розового дерева, которую добрый старик потом неустанно расхваливал и никогда не употреблял.
В качестве подарка самим себе Нийл и Вестл в сочельник уложили Бидди пораньше и поехали в «Пайнленд» танцевать.
— Просто ужасно, что тебе завтра придется кормить все мое голодное племя, — сказал Нийл.
— Солнышко, всякий, кто ухитрился попасть в число твоих родственников, — мой друг до гробовой доски. Даже тот твой троюродный брат, у которого заправочная станция в Гайавате, в Висконсине.
— А я зато очень тебя люблю и буду просить бога, чтоб нам еще пятьдесят раз встречать рождество вместе.
— Пью за это! — вскричала Вестл, поднимая свою рюмку с белым Creme de Menthe, который в Гранд-Рипаблик считается самым изысканным напитком.
Дрексель Гриншо, импозантный темнокожий метрдотель «Фьезоле», с подстриженными седыми усами, делавшими его похожим на гаитянского генерала французской выучки, улыбался, глядя на молодых господ, которые все еще так нежно любят друг друга. Его феодальная душа расцветала от близости к капитану Кингсбладу, будущему директору Второго Национального, и его молодой жене, истинной леди, родной дочери Энергосвета Прерий.
Дрексель думал: «Говорил ведь я этой дурочке Белфриде: не могла ужиться с такими благородными господами, значит, твоя вина. Если люди принадлежат к хорошему обществу, с ними у нас, негров, никогда неприятностей не будет. И разным агитаторам из цветных, вроде Клема Брэзенстара, я тоже всегда говорю, что от них нам, неграм, больше вреда, чем от самого злого белого хозяина, — а они смеются надо мной, называют меня „дядя Том“! Нищий сброд эти радикалы — и ничего не понимают в аристократическом обществе. У меня сердце радуется, когда я услуживаю такому джентльмену, как капитан Кингсблад, потому что уж это джентльмен так джентльмен».
Подобными мыслями тешил себя почтенный старый консерватор, хотя казалось, что внимание его целиком поглощено салфетками. Когда Нийл и Вест встали, Дрексель смиренно проводил их до дверей, приговаривая:
— Для нас всегда большая честь видеть вас, капитан, и вас, мэм, в «Физоли», надеюсь, вы нам скоро опять доставите удовольствие служить вам.
Дрексель был даже оскорблен, когда Нийл ответил на его восторги долларовой бумажкой, но сдержался и не показал виду.
В полночь уже из дому Нийл позвонил родителям и поздравил их с наступающим рождеством, а потом они занялись подарками. Вестл разыскала где-то измятую оберточную бумагу, оставшуюся еще от довоенных праздников, — красную, серебряную, лимонно-желтую; она разгладила ее утюгом, и теперь куча разнокалиберных свертков под елкой выглядела очень нарядно.
— Как красиво! — ликовала она. — Милый мой, дорогой, вот уже семнадцать минут, как наступило рождество, и ты дома, а не на войне, целый и невредимый, и все нас любят, и мы будем счастливы всю жизнь.
Они молча прижались друг к другу.
Наутро, в первый день рождества, они еще до завтрака спустились в гостиную разбирать подарки — красивая, спокойная, дружная пара, оба в фланелевых халатах с красными кушаками; и Бидди, сияющая кубышка в белом с голубым халатике, и Шерли, смуглая эскимоска, и Принц, который лаял и вертелся волчком от восторга, вместе с ними принялись ворошить груду пакетов под елкой. Вестл осталась очень довольна главным своим подарком — меховой пелериной, потому что она была красивее, чем у Нэнси Хавок. На завтрак ели вафли всем домом, включая даже Принца, что уж было совершенно лишнее; слушали по радио рождественские гимны, а потом все бросились одеваться и заканчивать приготовления к семейному торжеству, назначенному на два часа дня.
Главою семьи был отец Нийла, доктор Кеннет М.Кингсблад, заслуживший всеобщее уважение в городе отличным качеством своих зубопротезных работ, своими чтениями из библии (для взрослых) при баптистской церкви, меткой стрельбой по тарелочкам и головоломками, которые он искусно выпиливал лобзиком из фанеры. Он был рыжеватый блондин, высокий, худой, добрый и нерешительный.
Мать Нийла, Фэйт, маленькая, хрупкая, темноволосая женщина, производила всегда такое впечатление, будто она побаивается жизни, будто недоумевает, неужели эти четверо рослых здоровых людей в самом деле ее дети. Но темные ее глаза горели таким же огнем, как у ее матери, Жюли Саксинар, разбитной, пикантной француженки, которой только бубна да красного платка не хватало для полного сходства с цыганкой. Глаза Фэйт словно жили своей жизнью, отдельно от этого тихого неопределенного существа, которое никогда не откликалось на то, что творится кругом.
Следующим по старшинству шел брат Роберт, коммерческий директор Хлеба Витавим, со своей женой Элис и тремя детьми, из которых меньшая, Руби, была подружкой Бидди. Но Элис была не только женой Роберта Кингсблада. Она приходилась родной сестрой Харолду В.Уиттику, чемпиону-тяжеловесу рекламной поэзии.
За ними следовали сестра Нийла, Китти Сэйворд и ее Чарльз. А самым младшим представителем этого поколения Кингсбладов являлась Джоан, которая еще жила в родительском доме. Джоан была десятью годами моложе Нийла, довольно хорошенькая, довольно умная, довольно неинтересная. Она думала, что хочет уехать в Чикаго изучать искусство моделирования одежды, но в то же время знала, что хочет остаться здесь и выйти замуж, предпочтительно за своего жениха, приятного молодого человека, в данное время лейтенанта военного флота.
Итак, все племя было в сборе — девять взрослых и шестеро детей, не считая Шерли и Принца, — и хотя разговор шел о России, а также о химиотерапии, в доме царила атмосфера фермерской кухни не столь уже далеких предков. Младшие женщины хлопотали у плиты и накрывали на стол (почетное место было предоставлено хрустальной вазе с крюшоном), Нийл заботливо угощал мужчин коктейлями, а у камина в глубоком синем кресле восседала Фэйт Кингсблад и неопределенно улыбалась всем.
Доктор Кеннет занял хозяйское место во главе стола, за которым разместились все пятнадцать человек. (Пришлось подставить два ломберных столика, но под накрахмаленной скатертью это было незаметно.) Он любовно оглядел два ряда здоровых, цветущих людей, радуясь тому, какие они все красивые и веселые. Потом он склонил голову и высоким задушевным голосом прочитал молитву:
— Отец наш небесный, в эти полные опасностей дни ты уберег нас и сохранил, и вот мы вновь собрались вместе, чтобы отпраздновать великий праздник рождества сына твоего. Сохрани же нас всех, господи, и в наступающем году и не оставь своим благословением детей моих, благослови их, господи, благослови их.
Нийлу вспомнилось прошлогоднее рождество в госпитальной палате. Взгляд его скользнул по всем этим дорогим лицам, задержался на морщинистом лице отца, и у него вдруг перехватило дыхание.
— Ух ты, целых две индейки! — с уважением прошептала Руби.
После обеда дети, собаки и тетушки разбрелись по комнатам спать. Под вечер дом почтили своим посещением отец Вестл, Мортон Бихаус, и его брат Оливер. Они принесли подарки, ненужные вещицы из кожи и из пластмассы под слоновую кость. Доктору Кеннету приятно было видеть, как его сын просто и непринужденно держит себя с легендарными Бихаусами.
«Молодец мальчик, — радовался доктор Кеннет. — Он далеко пойдет. Пожалуй, пора посвятить его в Тайну».
Во время мирного семейного ужина и потом, когда играли в джин-рамми и шарады, он не спускал глаз с младшего сына и, наконец, улучив минуту, ласково сказал ему:
— Молодой человек, вы, видимо, очень хорошо чувствуете себя, развлекаясь в семейном кругу, но все же позвольте старику отцу увести вас в кабинет, поговорить о жизни.
Доктору Кеннету свойственно было иногда увлекаться неожиданными фантазиями, и потому Нийл поднимался за ним по лестнице с легким чувством недоуменного беспокойства.
8
Доктор Кеннет М.Кингсблад («М» была первая буква фамилии его матери, шотландки Дженни Маккейл) свой жизненный путь протрусил мелкой благодушной рысцой. Он гордился тем, что однажды ехал в поезде вместе с бывшим президентом Гербертом Гувером, и тем, что завел у себя в кабинете новый рентгеновский аппарат, а каждый из его четверых детей был для него все равно, что золотая пломба. Он быстро утомлялся, чересчур быстро для своих шестидесяти лет, и в сердце у него бывали перебои, и он думал, что, пожалуй, в будущем году надо бы им с мамашей уехать во Флориду на март месяц, когда в Миннесоте начнутся метели.
Его радовала мысль, что Нийл, баловень судьбы, станет финансистом и муниципальным деятелем и осуществит великие реформы — постройку новых школьных зданий, сооружение запасного водохранилища, все то, что сам доктор Кеннет мечтал совершить, но не мог, так как зубоврачебная практика, сад и головоломки не оставляли ему для этого времени.
Когда они уселись в «кабинете» Нийла, коленями касаясь друг друга, и закурили высшего качества сигары, уместные лишь в рождественские дни или на обеде в честь губернатора, доктор Кеннет, пуская клубы дыма, начал:
— Чудно, что тебе пришло в голову назвать свою собаку Принцем, мой мальчик; ведь у нашей семьи есть особые основания интересоваться принцами.
— Это почему же, папа?
— Видишь ли, может быть, это все глупости. Я привык про себя называть это Тайной — тебе, наверно, кажется, что я говорю загадками, но, понимаешь, я сам в это не очень верю, и из всей семьи я только тебе одному решился рассказать, потому что ты один — человек с воображением и не станешь смеяться надо мной. Но все-таки есть один шанс на десять тысяч, что вся история может оказаться правдой, а если так, то, пожалуй, Бихаусам придется гордиться родством с Кингсбладами, а не наоборот.
— Папа, но в чем же состоит эта великая тайна?
— Видишь ли, мой отец, а еще раньше отец моего отца верили, что в наших жилах течет самая подлинная королевская кровь.
— То есть как?
— А вот так. Очень возможно, что мы короли. Кроме шуток. И не из каких-нибудь там французских или немецких правителишек — разных Людовиков, Фердинандов и тому подобное, а настоящие высокородные английские короли. Тебе никогда не казалось, что Кингсблад — необычная фамилия? Многим это кажется, и не зря. По теории моего отца (верил он сам в нее или нет, честное слово, не знаю), прозвище «Кингсблад»[1] было когда-то дано нашим предкам в знак того, что в жилах у них течет королевская кровь, — а значит, и у нас с тобой тоже! Ну, что ты на это скажешь?
— Я, пожалуй, не так уж этому рад, папа. Мне больше нравится жить в Гранд-Рипаблик, чем в каком-нибудь старом дворце со сквозняками.
— О, в этом я с тобой вполне согласен. Там у них, наверно, даже парового отопления нет. Но мне кажется, было бы приятно по-прежнему жить здесь и заниматься своим делом и в то же время знать, что по праву мы, возможно, законные английские короли. Твоей матери это польстило бы, и Джоан, и Вестл тоже, а когда-нибудь и Бидди. Да и твое положение в банке не стало бы хуже, если б мистер Пратт вдруг узнал, какая высокая особа служит у него помощником главного бухгалтера. Если только это правда!
Согласно этой теории, выходит, что я, по праву прямого наследования, — король Англии, а ты — принц Уэльский. То есть, конечно, законный претендент на корону после меня твой брат, но думаю (если бы все это оказалось правдой), то я просил бы Роберта отречься в твою пользу. Ну, куда ему в самом деле — человек, совершенно лишенный воображения, никак я не могу добиться, чтобы он не называл мою великолепную коллекцию флоридских раковин «хламом»!
Так вот, история, значит, такова. То есть так мне ее рассказывал мой отец Уильям, из которого, возможно, не бог весть какой вышел бы король, но фермер и барышник он был знаменитый на весь округ Блю-Эрс. Он об этом слышал от своего отца, Дэниела Кингсблада, того, что воевал в Гражданскую войну, а Дэниелу рассказывал его отец, Генри Арагон Кингсблад, который родился в Англии в графстве Кент в 1797 году и эмигрировал в Нью-Джерси, отсидев в тюрьме за то, что на какой-то ярмарке (или что у них там бывало в Англии в те времена?) во всеуслышание объявил себя законным государем Великобритании и Ирландии и всех Заморских Королевств — так, кажется? Он будто бы должен был царствовать под именем короля Генриха Девятого. Что ж, он ведь родился в Англии, может, он и в самом деле знал — может, это правда! Как ты думаешь?
— Да, это вообще интересно, но мы ведь все равно ничего не могли бы доказать, даже если это правда.
— Вот, вот, в том-то и дело. Я заметил, что ты теперь гораздо больше читаешь, поскольку нога не дает тебе заниматься спортом. И я решил: может, для тебя будет развлечением проверить это. Мне бы все-таки хотелось узнать правду, прежде чем я закрою глаза.
Конечно, письменных доказательств у нас нет никаких. Я собирался сам заняться проверкой, да все некогда — тут и дела, и домашние заботы, и прочее, ведь у нас, у дантистов, минуты свободной нет, особенно сейчас, когда столько врачей ушло в армию, а люди совершенно не желают считаться с твоими приемными часами и требуют, чтобы их принимали, когда им вздумается, особенно все эти молодые лоботрясы, которые приезжают домой на каникулы. Дай им только волю, они тебя замучают до смерти, а как по счетам платить, так в кусты, и в общем, так я и не собрался. Но, насколько мне известно, дело обстоит примерно следующим образом.
Этот самый Генри Арагон Кингсблад утверждал, что он происходит от сына Генриха Восьмого и Екатерины Арагонской, который, стало быть, являлся законным наследником престола. Но когда Генрих рассердился на Екатерину и порешил выгнать ее вон, он скрыл существование этого сына — его имя как будто было Джулиан, принц Джулиан, а добрые крестьяне, которые его вырастили и воспитали, звали его Джулиан Кингсблад, то есть Джулиан Королевской Крови. Отсюда и наша фамилия.
Конечно, если он был сыном Екатерины Арагонской, значит, в нас есть и испанская кровь, а это мне не очень-то нравится — я всегда гордился, что мы чистой англо-шотландской породы: моя мать, имей в виду, приходилась дальней родней Брюсу и Уоллесу и еще разным знаменитым шотландским полководцам — тут уж без всяких сомнений! Но все-таки, если пораздумать, так у этой Екатерины родители были Фердинанд и Изабелла, те самые, которые приказали Колумбу поехать и открыть Америку, и, значит, она по своему происхождению не хуже англичанки, ну а наши рыжие волосы, мои и твои, показывают, что в конце концов испанская кровь нам не повредила.
Его радовала мысль, что Нийл, баловень судьбы, станет финансистом и муниципальным деятелем и осуществит великие реформы — постройку новых школьных зданий, сооружение запасного водохранилища, все то, что сам доктор Кеннет мечтал совершить, но не мог, так как зубоврачебная практика, сад и головоломки не оставляли ему для этого времени.
Когда они уселись в «кабинете» Нийла, коленями касаясь друг друга, и закурили высшего качества сигары, уместные лишь в рождественские дни или на обеде в честь губернатора, доктор Кеннет, пуская клубы дыма, начал:
— Чудно, что тебе пришло в голову назвать свою собаку Принцем, мой мальчик; ведь у нашей семьи есть особые основания интересоваться принцами.
— Это почему же, папа?
— Видишь ли, может быть, это все глупости. Я привык про себя называть это Тайной — тебе, наверно, кажется, что я говорю загадками, но, понимаешь, я сам в это не очень верю, и из всей семьи я только тебе одному решился рассказать, потому что ты один — человек с воображением и не станешь смеяться надо мной. Но все-таки есть один шанс на десять тысяч, что вся история может оказаться правдой, а если так, то, пожалуй, Бихаусам придется гордиться родством с Кингсбладами, а не наоборот.
— Папа, но в чем же состоит эта великая тайна?
— Видишь ли, мой отец, а еще раньше отец моего отца верили, что в наших жилах течет самая подлинная королевская кровь.
— То есть как?
— А вот так. Очень возможно, что мы короли. Кроме шуток. И не из каких-нибудь там французских или немецких правителишек — разных Людовиков, Фердинандов и тому подобное, а настоящие высокородные английские короли. Тебе никогда не казалось, что Кингсблад — необычная фамилия? Многим это кажется, и не зря. По теории моего отца (верил он сам в нее или нет, честное слово, не знаю), прозвище «Кингсблад»[1] было когда-то дано нашим предкам в знак того, что в жилах у них течет королевская кровь, — а значит, и у нас с тобой тоже! Ну, что ты на это скажешь?
— Я, пожалуй, не так уж этому рад, папа. Мне больше нравится жить в Гранд-Рипаблик, чем в каком-нибудь старом дворце со сквозняками.
— О, в этом я с тобой вполне согласен. Там у них, наверно, даже парового отопления нет. Но мне кажется, было бы приятно по-прежнему жить здесь и заниматься своим делом и в то же время знать, что по праву мы, возможно, законные английские короли. Твоей матери это польстило бы, и Джоан, и Вестл тоже, а когда-нибудь и Бидди. Да и твое положение в банке не стало бы хуже, если б мистер Пратт вдруг узнал, какая высокая особа служит у него помощником главного бухгалтера. Если только это правда!
Согласно этой теории, выходит, что я, по праву прямого наследования, — король Англии, а ты — принц Уэльский. То есть, конечно, законный претендент на корону после меня твой брат, но думаю (если бы все это оказалось правдой), то я просил бы Роберта отречься в твою пользу. Ну, куда ему в самом деле — человек, совершенно лишенный воображения, никак я не могу добиться, чтобы он не называл мою великолепную коллекцию флоридских раковин «хламом»!
Так вот, история, значит, такова. То есть так мне ее рассказывал мой отец Уильям, из которого, возможно, не бог весть какой вышел бы король, но фермер и барышник он был знаменитый на весь округ Блю-Эрс. Он об этом слышал от своего отца, Дэниела Кингсблада, того, что воевал в Гражданскую войну, а Дэниелу рассказывал его отец, Генри Арагон Кингсблад, который родился в Англии в графстве Кент в 1797 году и эмигрировал в Нью-Джерси, отсидев в тюрьме за то, что на какой-то ярмарке (или что у них там бывало в Англии в те времена?) во всеуслышание объявил себя законным государем Великобритании и Ирландии и всех Заморских Королевств — так, кажется? Он будто бы должен был царствовать под именем короля Генриха Девятого. Что ж, он ведь родился в Англии, может, он и в самом деле знал — может, это правда! Как ты думаешь?
— Да, это вообще интересно, но мы ведь все равно ничего не могли бы доказать, даже если это правда.
— Вот, вот, в том-то и дело. Я заметил, что ты теперь гораздо больше читаешь, поскольку нога не дает тебе заниматься спортом. И я решил: может, для тебя будет развлечением проверить это. Мне бы все-таки хотелось узнать правду, прежде чем я закрою глаза.
Конечно, письменных доказательств у нас нет никаких. Я собирался сам заняться проверкой, да все некогда — тут и дела, и домашние заботы, и прочее, ведь у нас, у дантистов, минуты свободной нет, особенно сейчас, когда столько врачей ушло в армию, а люди совершенно не желают считаться с твоими приемными часами и требуют, чтобы их принимали, когда им вздумается, особенно все эти молодые лоботрясы, которые приезжают домой на каникулы. Дай им только волю, они тебя замучают до смерти, а как по счетам платить, так в кусты, и в общем, так я и не собрался. Но, насколько мне известно, дело обстоит примерно следующим образом.
Этот самый Генри Арагон Кингсблад утверждал, что он происходит от сына Генриха Восьмого и Екатерины Арагонской, который, стало быть, являлся законным наследником престола. Но когда Генрих рассердился на Екатерину и порешил выгнать ее вон, он скрыл существование этого сына — его имя как будто было Джулиан, принц Джулиан, а добрые крестьяне, которые его вырастили и воспитали, звали его Джулиан Кингсблад, то есть Джулиан Королевской Крови. Отсюда и наша фамилия.
Конечно, если он был сыном Екатерины Арагонской, значит, в нас есть и испанская кровь, а это мне не очень-то нравится — я всегда гордился, что мы чистой англо-шотландской породы: моя мать, имей в виду, приходилась дальней родней Брюсу и Уоллесу и еще разным знаменитым шотландским полководцам — тут уж без всяких сомнений! Но все-таки, если пораздумать, так у этой Екатерины родители были Фердинанд и Изабелла, те самые, которые приказали Колумбу поехать и открыть Америку, и, значит, она по своему происхождению не хуже англичанки, ну а наши рыжие волосы, мои и твои, показывают, что в конце концов испанская кровь нам не повредила.