Страница:
Слева сидела маленькая женщина, которая все время шевелила губами в торопливой безмолвной молитве и не обратила на него никакого внимания; справа оказался крупный мужчина, черный, как уголь, вероятно, плотник или маляр, который приветливо улыбнулся в ответ на смущенный кивок Нийла.
Он заглянул в отпечатанную на ротаторе программку и удивился, прочтя заглавие проповеди: «Избавление от погибели». Что это будет — какая-нибудь убогая, смехотворная негритянская чепуха, невзирая на пышное, хоть и сомнительное, ученое звание проповедника, или же просто еще одна порция той безвкусной баптистской жвачки, которую Нийл привык потреблять (примерно раз в месяц) с самого раннего детства?
И тут из узенькой боковой двери возле алтаря появился преподобный доктор Ивен Брустер. Он замер в короткой рассчитанной паузе, чтобы обвести глазами всю свою паству, и вопросительным взглядом задержался на Нийле. Но если и была некоторая театральность в его выходе, в следующее мгновенье она уже исчезла; доктор Брустер запросто поздоровался с хором, шепнул что-то подоспевшему служителю (Нийл испугался, уж не на его ли счет) и прошел к кафедре, — духовный пастырь в своем храме, уверенный и спокойный.
Ивен Брустер был человек большого роста с плечами грузчика, черный, как японская лакированная шкатулка, и у него были курчавые волосы, приплюснутый нос, выпяченные губы, покатый лоб — все классические приметы негра с примелькавшихся Нийлу популярных картинок, изображающих, как черный бездельник нападает на доброго белого полисмена. Именно при взгляде на таких, как он, падают в обморок лилейно-нежные белые леди, и хотя Нийл был не столь слабонервен, все же ему стало неприятно, что святыню баптистской веры оскверняет этот борец-тяжеловес, прикрывший свой потертый синий костюм строгими складками пасторского облачения.
Доктор Брустер молча смотрел на прихожан, и мало-помалу Нийл разрешил себе признать, что никогда, ни в одном человеческом взгляде не видал он такой доброты, такой мягкости, такой открытой и мужественной ласки, такой неизбывной любви ко всему живому и к самой жизни. И речь его, когда он заговорил, была речью человека, выросшего в культурной семье, учившегося в солидном университете, человека, наделенного к тому же даром неистового красноречия.
— Я обращаюсь к вам, друзья мои, — и прежде всего к тем, кто в этот день впервые с нами, — не спеть ли нам для начала «Тверды устои, о святители господни»? Это истинный «Боевой гимн республики» в наши тревожные дни.
Ивен Брустер действительно получил степень доктора философии от Колумбийского университета, а кроме того, учился в Гарварде и в богословской семинарии, студенты которой чтят святую троицу — Отца, Сына и Социологию, где Отец есть символ, Сын — поэтический миф, а Социология — нечто с розовым нимбом вокруг чела. Но впоследствии основой его жизни стали религия и расовый вопрос.
Он родился в массачусетской деревушке с вязами и белыми колокольнями, в семье портного, который шил на белых заказчиков. Теперь ему было за сорок, у него была тихая жена, дочь по имени Тэнкфул и сын Уинтроп, который учился в школе и обнаруживал незаурядные способности к физике. Когда доктор Брустер только приехал в Гранд-Рипаблик, чтобы нести своему народу слово божие, церковью ему служила убогая хибарка в Свид-холлоу. На его глазах за этот десяток лет негритянское население выросло с трех— или четырехсот человек до двух тысяч; на его глазах черные иммигранты из обеих Каролин или Техаса, чересчур застенчивые или же чересчур шумливые, превратились в граждан республики; на его глазах молодые люди шли учиться в колледж, становились офицерами, начинали писать для негритянских газет.
Финны, поляки, скандинавы заполнили Свид-холлоу, квартирная плата резко повысилась (заботами любимых клиентов Второго Национального Банка) и доктор Брустер повел свою паству и многих других негров из Свид-холлоу к пустырям и болотам будущего Файв Пойнтс. Когда строилась новая церковь, он сам вместе со своими прихожанами работал на кладке стен, а его кроткая жена Коринна варила мужчинам кофе и раздавала молитвенники, а сестрам во Христе ссужала свою губную помаду.
Судья Кэсс Тимберлейн сказал однажды, что доктор Ивен Брустер — самый умный человек в Гранд-Рипаблик. Это было не совсем справедливо по отношению к Суини Фишбергу, или доктору и миссис Камбер, или к химикам из уоргейтовской лаборатории по имени Аш Дэвис и Коуп Андерсон, или, наконец, к самому судье Тимберлейну. Но никто из упомянутых достойных людей не мог сравниться с Ивеном Брустером в его любви к страждущему человечеству.
Друзья Нийла Кингсблада никогда не слыхали о докторе Брустере.
Когда запели гимн — без нелепых синкоп или тягучего подвывания, которые почему-то считаются характерными для негритянских напевов, а совсем просто, как поют в любой евангелической церкви Америки, — Нийл стал приглядываться к окружающим его людям.
Кроме четырех или пяти, относительно которых он колебался, все они принадлежали к «цветным». Только двое были ему знакомы: Уош, мудрый чистильщик сапог, который сейчас в своем двубортном синем пиджаке в точности походил на маленького, тихонького, патриархально-благообразного банкира-еврея, и миссис Хигби, кухарка судьи Тимберлейна.
После гимна все слушали чтение евангелия, и тут Нийл сделал открытие: у него исчезло чувство, что это люди другой расы, чужие, не такие, как он. То, что у всех у них было сходного — цвет кожи, курчавость волос, — показалось настолько менее значительным, чем индивидуальные особенности каждого, что они перестали быть неграми и сделались людьми, которыми можно интересоваться, которых можно любить и ненавидеть.
Ивен Брустер в своей грубоватой мужественности уже не казался ему безобразным, напротив, в нем чувствовалось достоинство, как чувствуется оно в американском медведе гризли, и Нийл смутно устыдился самонадеянности арийцев, объявивших собственную унылую анемичность идеалом человеческой красоты.
Он не был развлекающимся туристом; его гнала мучительная потребность познать свой народ. Зрение его обострилось, он ясно различал теперь все многообразие оттенков кожи у этих негров — от агатово-черного до пергаментного и кремового, с медным отливом, с лимонно-желтым; а через два ряда от него сидел человек с бледным, густо усыпанным веснушками лицом и почти такими же рыжими волосами, как у самого Нийла, но все же без всякого сомнения — негр.
Он стал отыскивать в них сходство со знакомыми белыми людьми. Вон та толстая и, наверно, сварливая женщина, которая с таким набожным рвением пела гимн, — конечно же, это миссис Бун Хавок. Стройная, элегантная дама в надвинутой на глаза черной шляпке, с которой струится лиловая вуаль, в жемчужных серьгах, выделяющихся на темной шее, — миссис Дон Пенлосс, а надменная особа, которая белей всякой белой и все-таки безусловно не «белая», — не кто иная, как изысканная Ив Чамперис.
Сосед справа, улыбнувшийся ему и предупредительно пододвинувший молитвенник, раскрытый на нужной странице, — тот самый плотник шотландско-ирландской национальности, у которого он мальчишкой выпрашивал длинные, нежные завитки стружек, чтоб сделать себе из них парик и бороду, или просто на растопку для костра.
Только сейчас, взволнованно приглядываясь к ладоням плотника, Нийл впервые понял, как прекрасны могут быть человеческие руки. С тыльной стороны они были темно-серого цвета, но ладони казались такими же розовыми, как у Нийла, только в складках притаился более темный налет; и ногти тоже были розовые. Такими руками хорошо отрывать прогнившие доски, держать молоток, направлять резец, гладить детскую головку.
«Может быть, такие руки умеют делать кое-что получше, чем выводить ряды цифр в гроссбухах», — вздохнул Нийл.
Он попытался проверить, действительно ли они так пахнут.
Подобно большинству американцев, он простодушно верил, что всем неграм присущ особенный противный запах, и теперь он стал сосредоточенно потягивать носом. Какой-то отчетливый дух щекотал его ноздри, но это пахло мылом, нафталином и прачечной, как пахнет в теплое воскресное утро во всех церквах мира, белых, черных, желтых или медно-красных. Поистине его попытки проникнуть в тайну своего народа терпели неудачу, поскольку он не мог найти никакой разницы между этим народом и тем, другим, который тоже был для него «своим» и люди которого назывались белыми.
Распознав в докторе Брустере суровую красоту примитивных бронзовых статуй и одухотворенную красоту коптского святого под знойным солнцем пустыни, он сумел оценить и хищную красоту женщины в жемчужных серьгах и свежую, веселую девичью красоту своих молоденьких соседок, типичных американских школьниц.
18
19
Он заглянул в отпечатанную на ротаторе программку и удивился, прочтя заглавие проповеди: «Избавление от погибели». Что это будет — какая-нибудь убогая, смехотворная негритянская чепуха, невзирая на пышное, хоть и сомнительное, ученое звание проповедника, или же просто еще одна порция той безвкусной баптистской жвачки, которую Нийл привык потреблять (примерно раз в месяц) с самого раннего детства?
И тут из узенькой боковой двери возле алтаря появился преподобный доктор Ивен Брустер. Он замер в короткой рассчитанной паузе, чтобы обвести глазами всю свою паству, и вопросительным взглядом задержался на Нийле. Но если и была некоторая театральность в его выходе, в следующее мгновенье она уже исчезла; доктор Брустер запросто поздоровался с хором, шепнул что-то подоспевшему служителю (Нийл испугался, уж не на его ли счет) и прошел к кафедре, — духовный пастырь в своем храме, уверенный и спокойный.
Ивен Брустер был человек большого роста с плечами грузчика, черный, как японская лакированная шкатулка, и у него были курчавые волосы, приплюснутый нос, выпяченные губы, покатый лоб — все классические приметы негра с примелькавшихся Нийлу популярных картинок, изображающих, как черный бездельник нападает на доброго белого полисмена. Именно при взгляде на таких, как он, падают в обморок лилейно-нежные белые леди, и хотя Нийл был не столь слабонервен, все же ему стало неприятно, что святыню баптистской веры оскверняет этот борец-тяжеловес, прикрывший свой потертый синий костюм строгими складками пасторского облачения.
Доктор Брустер молча смотрел на прихожан, и мало-помалу Нийл разрешил себе признать, что никогда, ни в одном человеческом взгляде не видал он такой доброты, такой мягкости, такой открытой и мужественной ласки, такой неизбывной любви ко всему живому и к самой жизни. И речь его, когда он заговорил, была речью человека, выросшего в культурной семье, учившегося в солидном университете, человека, наделенного к тому же даром неистового красноречия.
— Я обращаюсь к вам, друзья мои, — и прежде всего к тем, кто в этот день впервые с нами, — не спеть ли нам для начала «Тверды устои, о святители господни»? Это истинный «Боевой гимн республики» в наши тревожные дни.
Ивен Брустер действительно получил степень доктора философии от Колумбийского университета, а кроме того, учился в Гарварде и в богословской семинарии, студенты которой чтят святую троицу — Отца, Сына и Социологию, где Отец есть символ, Сын — поэтический миф, а Социология — нечто с розовым нимбом вокруг чела. Но впоследствии основой его жизни стали религия и расовый вопрос.
Он родился в массачусетской деревушке с вязами и белыми колокольнями, в семье портного, который шил на белых заказчиков. Теперь ему было за сорок, у него была тихая жена, дочь по имени Тэнкфул и сын Уинтроп, который учился в школе и обнаруживал незаурядные способности к физике. Когда доктор Брустер только приехал в Гранд-Рипаблик, чтобы нести своему народу слово божие, церковью ему служила убогая хибарка в Свид-холлоу. На его глазах за этот десяток лет негритянское население выросло с трех— или четырехсот человек до двух тысяч; на его глазах черные иммигранты из обеих Каролин или Техаса, чересчур застенчивые или же чересчур шумливые, превратились в граждан республики; на его глазах молодые люди шли учиться в колледж, становились офицерами, начинали писать для негритянских газет.
Финны, поляки, скандинавы заполнили Свид-холлоу, квартирная плата резко повысилась (заботами любимых клиентов Второго Национального Банка) и доктор Брустер повел свою паству и многих других негров из Свид-холлоу к пустырям и болотам будущего Файв Пойнтс. Когда строилась новая церковь, он сам вместе со своими прихожанами работал на кладке стен, а его кроткая жена Коринна варила мужчинам кофе и раздавала молитвенники, а сестрам во Христе ссужала свою губную помаду.
Судья Кэсс Тимберлейн сказал однажды, что доктор Ивен Брустер — самый умный человек в Гранд-Рипаблик. Это было не совсем справедливо по отношению к Суини Фишбергу, или доктору и миссис Камбер, или к химикам из уоргейтовской лаборатории по имени Аш Дэвис и Коуп Андерсон, или, наконец, к самому судье Тимберлейну. Но никто из упомянутых достойных людей не мог сравниться с Ивеном Брустером в его любви к страждущему человечеству.
Друзья Нийла Кингсблада никогда не слыхали о докторе Брустере.
Когда запели гимн — без нелепых синкоп или тягучего подвывания, которые почему-то считаются характерными для негритянских напевов, а совсем просто, как поют в любой евангелической церкви Америки, — Нийл стал приглядываться к окружающим его людям.
Кроме четырех или пяти, относительно которых он колебался, все они принадлежали к «цветным». Только двое были ему знакомы: Уош, мудрый чистильщик сапог, который сейчас в своем двубортном синем пиджаке в точности походил на маленького, тихонького, патриархально-благообразного банкира-еврея, и миссис Хигби, кухарка судьи Тимберлейна.
После гимна все слушали чтение евангелия, и тут Нийл сделал открытие: у него исчезло чувство, что это люди другой расы, чужие, не такие, как он. То, что у всех у них было сходного — цвет кожи, курчавость волос, — показалось настолько менее значительным, чем индивидуальные особенности каждого, что они перестали быть неграми и сделались людьми, которыми можно интересоваться, которых можно любить и ненавидеть.
Ивен Брустер в своей грубоватой мужественности уже не казался ему безобразным, напротив, в нем чувствовалось достоинство, как чувствуется оно в американском медведе гризли, и Нийл смутно устыдился самонадеянности арийцев, объявивших собственную унылую анемичность идеалом человеческой красоты.
Он не был развлекающимся туристом; его гнала мучительная потребность познать свой народ. Зрение его обострилось, он ясно различал теперь все многообразие оттенков кожи у этих негров — от агатово-черного до пергаментного и кремового, с медным отливом, с лимонно-желтым; а через два ряда от него сидел человек с бледным, густо усыпанным веснушками лицом и почти такими же рыжими волосами, как у самого Нийла, но все же без всякого сомнения — негр.
Он стал отыскивать в них сходство со знакомыми белыми людьми. Вон та толстая и, наверно, сварливая женщина, которая с таким набожным рвением пела гимн, — конечно же, это миссис Бун Хавок. Стройная, элегантная дама в надвинутой на глаза черной шляпке, с которой струится лиловая вуаль, в жемчужных серьгах, выделяющихся на темной шее, — миссис Дон Пенлосс, а надменная особа, которая белей всякой белой и все-таки безусловно не «белая», — не кто иная, как изысканная Ив Чамперис.
Сосед справа, улыбнувшийся ему и предупредительно пододвинувший молитвенник, раскрытый на нужной странице, — тот самый плотник шотландско-ирландской национальности, у которого он мальчишкой выпрашивал длинные, нежные завитки стружек, чтоб сделать себе из них парик и бороду, или просто на растопку для костра.
Только сейчас, взволнованно приглядываясь к ладоням плотника, Нийл впервые понял, как прекрасны могут быть человеческие руки. С тыльной стороны они были темно-серого цвета, но ладони казались такими же розовыми, как у Нийла, только в складках притаился более темный налет; и ногти тоже были розовые. Такими руками хорошо отрывать прогнившие доски, держать молоток, направлять резец, гладить детскую головку.
«Может быть, такие руки умеют делать кое-что получше, чем выводить ряды цифр в гроссбухах», — вздохнул Нийл.
Он попытался проверить, действительно ли они так пахнут.
Подобно большинству американцев, он простодушно верил, что всем неграм присущ особенный противный запах, и теперь он стал сосредоточенно потягивать носом. Какой-то отчетливый дух щекотал его ноздри, но это пахло мылом, нафталином и прачечной, как пахнет в теплое воскресное утро во всех церквах мира, белых, черных, желтых или медно-красных. Поистине его попытки проникнуть в тайну своего народа терпели неудачу, поскольку он не мог найти никакой разницы между этим народом и тем, другим, который тоже был для него «своим» и люди которого назывались белыми.
Распознав в докторе Брустере суровую красоту примитивных бронзовых статуй и одухотворенную красоту коптского святого под знойным солнцем пустыни, он сумел оценить и хищную красоту женщины в жемчужных серьгах и свежую, веселую девичью красоту своих молоденьких соседок, типичных американских школьниц.
18
Проповедь доктора Брустера была длинной и торжественной. Не может быть погибели для того, кто верует во спасение, гласил его тезис, ибо такова воля господня и любовь его.
Не много мог почерпнуть тут молодой банковский служащий, желавший узнать, как поступить человеку, которого бог создал белым, а законы отдельных богобоязненных штатов превратили в черного. Такую проповедь можно было услышать в любой рокфеллеро-готической церкви на Пятой авеню, Мичиган-авеню или Голливудском бульваре. Для Нийла, в его растущем стремлении отделить правду от вымысла, эта проповедь была слишком академичной и утонченной, слишком «белой». Его бы больше устроили дикие пляски под звук тамтама, атавистические отзвуки обычаев его черных предков, — а тут за всю проповедь религиозный экстаз проявился лишь в двух-трех жиденьких «аллилуйя» и одном возгласе: «Воистину так, о господи!»
Нийл даже обрадовался, когда Колумбийско-Гарвардско-Семинарская непогрешимость дала трещину и доктора Брустера прорвало несколькими библейско-жаргонными оборотами.
То-то же, с торжеством думал Нийл. Это уже больше напоминает проповеди южных негров-пастырей в передаче южных джентльменов-журналистов, с особенным вкусом цитируемые Родом Олдвиком, — проповеди, в которых чернокожие толкователи слова божьего выражаются примерно так: «Братья и сестры! Разрази меня бог, если вся эта шайка бездельников не провалится в геенну огненную, когда наступит час, аминь!»
«Если уж я сделаюсь негром, так я хочу слушать такие проповеди, которые бы жгли. И, может быть, это даже не так плохо — покончить навсегда с реестрами и чеками и бриджем по вечерам.
Брось ломаться, Кингсблад! Если тебя поймают и заставят открыто признать себя негром, ты постараешься быть тише воды, ниже травы — только бы добрые белые господа не прогневались, что твоя поганка Бидди ходит в школу вместе с их милыми деточками.
А между прочим, наш белый баптистский проповедник, док Бансер, тоже говорит про геенну огненную и поминает иногда бога без надобности. Черт знает что! Собираешься с духом, чтобы превратиться в негра, а оказывается, что и превращаться не во что, ничего такого особенного в неграх нет. Все равно что мученик, взойдя на костер, обнаружил бы, что огонь только приятно согревает его. Даже скучно!
Ничего, не беспокойся. Ты забудешь о скуке, когда ирландец-кондуктор вытолкает тебя и Бидди из теннессийского автобуса, а мужлан-полицейский выбьет тебе парочку зубов, а макаронник-шпик схватит Бидди и будет издеваться над ней, а…
Перестань, перестань себя мучить! Сейчас же перестань!»
Пусть Нийлу не понравилась проповедь, прозвучавшая слишком претенциозно в этом скромном храме, но своим чтением вслух из священного писания доктор Брустер глубоко взволновал его. Нийл не был большим знатоком театра, но ему вспомнилась сцена сумасшествия Лира, когда пастор глубоким, проникновенным голосом произносил слова извечной жалобы всех черных племен, всех народов Востока, всех женщин, всех больных и отчаявшихся и загубленных нищетой:
«Уныло смотрели глаза мои к небу: «Господи! Тесно мне; спаси меня… Тихо буду проводить все годы жизни моей, помня горесть души моей… Вот, во благо мне была сильная горесть, и ты избавил душу мою от рва погибели… Ибо не преисподняя славит тебя, не Смерть восхваляет тебя, не нисшедшие в могилу уповают на истину твою. Живой, только живой прославит тебя, как я ныне…»
Слушатели тихо стонали: «Был ли ты при том, как распяли господа бога нашего?» — потом сразу перескочили на веселый джазовый ритм: «Лишь два слова с Иисусом, и все будет хорошо!» — и перед взором Нийла вдруг открылась лесная вырубка, по которой шли люди, словно отлитые из меди или выточенные из черного дерева, они шли в цепях, под конвоем белых, по кочкам, по топям, навстречу встающему солнцу, и тихо пели, и смеялись порой.
«Это мое прошлое, — подумал Нийл, — это мой народ; я должен открыться ему».
Не много мог почерпнуть тут молодой банковский служащий, желавший узнать, как поступить человеку, которого бог создал белым, а законы отдельных богобоязненных штатов превратили в черного. Такую проповедь можно было услышать в любой рокфеллеро-готической церкви на Пятой авеню, Мичиган-авеню или Голливудском бульваре. Для Нийла, в его растущем стремлении отделить правду от вымысла, эта проповедь была слишком академичной и утонченной, слишком «белой». Его бы больше устроили дикие пляски под звук тамтама, атавистические отзвуки обычаев его черных предков, — а тут за всю проповедь религиозный экстаз проявился лишь в двух-трех жиденьких «аллилуйя» и одном возгласе: «Воистину так, о господи!»
Нийл даже обрадовался, когда Колумбийско-Гарвардско-Семинарская непогрешимость дала трещину и доктора Брустера прорвало несколькими библейско-жаргонными оборотами.
То-то же, с торжеством думал Нийл. Это уже больше напоминает проповеди южных негров-пастырей в передаче южных джентльменов-журналистов, с особенным вкусом цитируемые Родом Олдвиком, — проповеди, в которых чернокожие толкователи слова божьего выражаются примерно так: «Братья и сестры! Разрази меня бог, если вся эта шайка бездельников не провалится в геенну огненную, когда наступит час, аминь!»
«Если уж я сделаюсь негром, так я хочу слушать такие проповеди, которые бы жгли. И, может быть, это даже не так плохо — покончить навсегда с реестрами и чеками и бриджем по вечерам.
Брось ломаться, Кингсблад! Если тебя поймают и заставят открыто признать себя негром, ты постараешься быть тише воды, ниже травы — только бы добрые белые господа не прогневались, что твоя поганка Бидди ходит в школу вместе с их милыми деточками.
А между прочим, наш белый баптистский проповедник, док Бансер, тоже говорит про геенну огненную и поминает иногда бога без надобности. Черт знает что! Собираешься с духом, чтобы превратиться в негра, а оказывается, что и превращаться не во что, ничего такого особенного в неграх нет. Все равно что мученик, взойдя на костер, обнаружил бы, что огонь только приятно согревает его. Даже скучно!
Ничего, не беспокойся. Ты забудешь о скуке, когда ирландец-кондуктор вытолкает тебя и Бидди из теннессийского автобуса, а мужлан-полицейский выбьет тебе парочку зубов, а макаронник-шпик схватит Бидди и будет издеваться над ней, а…
Перестань, перестань себя мучить! Сейчас же перестань!»
Пусть Нийлу не понравилась проповедь, прозвучавшая слишком претенциозно в этом скромном храме, но своим чтением вслух из священного писания доктор Брустер глубоко взволновал его. Нийл не был большим знатоком театра, но ему вспомнилась сцена сумасшествия Лира, когда пастор глубоким, проникновенным голосом произносил слова извечной жалобы всех черных племен, всех народов Востока, всех женщин, всех больных и отчаявшихся и загубленных нищетой:
«Уныло смотрели глаза мои к небу: «Господи! Тесно мне; спаси меня… Тихо буду проводить все годы жизни моей, помня горесть души моей… Вот, во благо мне была сильная горесть, и ты избавил душу мою от рва погибели… Ибо не преисподняя славит тебя, не Смерть восхваляет тебя, не нисшедшие в могилу уповают на истину твою. Живой, только живой прославит тебя, как я ныне…»
Слушатели тихо стонали: «Был ли ты при том, как распяли господа бога нашего?» — потом сразу перескочили на веселый джазовый ритм: «Лишь два слова с Иисусом, и все будет хорошо!» — и перед взором Нийла вдруг открылась лесная вырубка, по которой шли люди, словно отлитые из меди или выточенные из черного дерева, они шли в цепях, под конвоем белых, по кочкам, по топям, навстречу встающему солнцу, и тихо пели, и смеялись порой.
«Это мое прошлое, — подумал Нийл, — это мой народ; я должен открыться ему».
19
Еще во время проповеди Нийл обратил внимание на семейство, разместившееся в том же ряду, через проход: отец, старик лет шестидесяти, мать, сын, военный в нашивках капитана, молодая женщина с ребенком на руках, который, надо сказать, вел себя образцово, и девушка не старше семнадцати. У всех у них были серьезные, осмысленные лица, и все, кроме разве смуглой молодой матери, легко могли сойти за белых, если б только не было видно по всему, что они здесь свои.
Где он встречал этого военного?
Вдруг он понял, что это тот самый «цветной мальчик», который все школьные годы проучился с ним в одном классе, — все его уважали, но никто с ним не дружил. Среди белых девочек находились даже такие, которым он как будто нравился, а однажды его выбрали старостой класса. Как же его зовут? Ах да: Эмерсон Вулкейп.
Нийл потом слышал, что этот Вулкейп открыл зубоврачебный кабинет в Файв Пойнтс, где завел усовершенствованное кресло и рентген и даже ассистентку в белоснежном халате, совсем как у заправского врача. Нийлу, сыну настоящего дантиста, это в свое время показалось немножко смешным.
Но теперь он не увидел тут ничего смешного, как и в том факте, что Вулкейп тоже состоит в капитанском чине, хотя в петлицах у него вместо доблестного огнестрельного оружия красуется лишь крылатый жезл с буквою «Д», в знак того, что его профессия не убивать людей, но — что значительно менее воинственно и благородно — всего только лечить им зубы.
Нийлу вспомнилось, как еще мальчишкой он однажды видел все семейство Вулкейпов на пикнике на высоком берегу Соршей-Ривер. Они расположились вокруг белой с красным скатерти, разостланной на камнях, и пели хором, и Нийл тогда с завистью подумал, что у него в семье никогда так весело не бывает. И — ну да! — старика Вулкейпа он не раз встречал потом в здании «Таверны наяды», где тот служил дворником и истопником. Но сейчас ничто в нем не напоминало о швабре и мусорном ведре. Его серый костюм сидел безукоризненно, галстук был завязан элегантным узлом, а голова с черной седеющей шапкой волос, горделиво откинутая назад, напоминала голову римского сенатора.
Нийл наблюдал торжественную сосредоточенность Джона Вулкейпа и заранее холодел при мысли о том, какая же судьба ждет его самого в этом мире, его собственном праттовском мире, где для человека с таким одухотворенным обликом не нашлось другого занятия, кроме грязного полурабского труда. Он настойчиво убеждал себя, что, как ни велико его сочувствие к этим неграм, слишком уж много он рискует потерять, если объявит себя одним из них. Но — «хотел бы я обладать достоинством этого старика», — вздыхал он.
В лице миссис Вулкейп было что-то необыкновенно знакомое. Нийл никак не мог понять, что, пока вдруг не догадался, что она удивительно похожа на его мать. Он вздрогнул, не поверил, снова взглянул. Она казалась старше его матери и как-то одновременно спокойнее и решительнее, но ее кожа цвета липового меда, ее точеный нос, ее маленький робкий рот, взгляд, полный самоотречения, — во всем было это сходство, и он вдруг почувствовал, что с ней и с ее семьей его связывает нечто большее, чем старая легенда о пограничном бродяге в мокасинах. Это была женщина, которой он с радостью ответил бы на любой вопрос, и в ее улыбке и ласке он мог найти утешение.
— Господь да пребудет с нами, когда мы в разлуке, да избавит нас от погибели и да осенит благодатью своею…
Ивен Брустер помедлил, его глаза смотрели прямо на Нийла, чудесная дружеская улыбка осветила его лицо, и он договорил:
— …благодатью своею всех нас, богатых и нищих, черных и белых — ибо все мы его дети.
Хор африканских девушек, которые были американскими девушками, запел: «Да святятся узы, связавшие нас!» Но все кругом встали, и чары нарушились, только Нийл еще сидел, завороженный.
Когда вместе с последними из прихожан он двинулся к двери, он почувствовал их смущение; они не знали, что привело его сюда — сочувствие или любопытство и как с ним быть — поклониться или не заметить. Но те из них, кто был родом с Юга, знали по опыту: лучше всего сделать и то и другое и скорей убраться подальше.
Доктор Брустер стоял в дверях, прощаясь с выходящими, и к Нийлу он обратился точно так же, как ко всем остальным:
— Приятно было видеть вас сегодня среди нас, брат мой.
Условная стандартность фразы не понравилась Нийлу, но разве доктор Бансер не говорил таких же фраз?
Пожимая проповеднику руку (теперь он уже натренировался и делал это довольно естественно), Нийл ближе разглядел его лицо: у него были тяжелые, чуть припухшие у переносицы верхние веки, потная, как у батрака, кожа и сила батрака в рукопожатии, а в глазах отражались все страдания мира со времен Голгофы.
Нийл, немного растерянный, спустился с крыльца, не чувствуя облегчения оттого, что испытание кончилось; ему было не по себе в этом будничном мире улицы, где ни от случайных белых прохожих, ни от черных гуляк и бездельников нечего было ждать чуткости Ивена Брустера.
Он долго стоял и смотрел на возвышавшееся через дорогу кино «Эфиопия», точно это был по меньшей мере Шартрский собор. Он не сразу заметил, что рядом с ним стоят Вулкейпы, обсуждая с соседями воскресные новости. Капитан Эмерсон Вулкейп, видимо, узнал Нийла, но не рассчитывал, что Нийл узнает его, и немало удивился, когда Нийл неловко мотнул головой и пробормотал:
— Мне показалось, что это вы, дружище, но я не был уверен. Мы ведь не виделись с самой школы.
Вулкейпы рассматривали его в молчании, которое еще не было ни благосклонным, ни враждебным. Он заторопился, стремясь, сам не зная почему, расположить их к себе:
— А знаете, я ведь вас всех когда-то видел на пикнике, помню, я даже пожалел тогда, что я не в вашей компании.
Они все растянули губы в подобии вежливой улыбки, но Нийл продолжал настойчиво, словно решил понравиться этим людям, хотя бы для этого пришлось перебить их всех поодиночке:
— Жалко, что мне раньше никогда не доводилось слышать доктора Брустера. Э-э… скажите, капитан… вы тоже побывали в Европе?
— Да, был некоторое время. — Эмерсон неохотно сделал то, чего требовала вежливость: — Разрешите вас познакомить, капитан Кингсблад: моя жена, вы, вероятно, знаете ее отца, Дрекселя Гриншо из «Фьезоле», и наш сын. Мой отец, моя мать, а эта молодая девица — моя племянница Феба… Мама, я тебе рассказывал о мистере Кингсбладе, мы с ним учились вместе.
У всех Вулкейпов был такой вид, как у детей, которые уже шаркнули ножкой дяде и считают, что теперь можно удрать к своим игрушкам. Но этому Нийл твердо решил помешать, хотя бы даже в ущерб собственному самолюбию. Эта семья вдруг приобрела для него огромное значение. Когда человек в тридцать один год рождается негром, ему нужна семья.
Ухаживания и подлаживания были не в характере Нийла; но сейчас он заговорил с Эмерсоном почти заискивающе:
— Вам в какую сторону, капитан? Я плохо знаю эту часть города.
Вместо Эмерсона откликнулась его мать, ласково и сердечно:
— О, пойдемте вместе, капитан, нам по дороге.
Джон и Мэри Вулкейп жили на расстоянии одного квартала от церкви, а Эмерсон по соседству с ними. Проходя мимо крошечного пасторского домика, Джон сделал попытку завязать разговор:
— Как вам понравилась проповедь, капитан Кингсблад? Мы все очень высоко ценим доктора Брустера.
Вулкейпов удивило, что этот белый банкир — приехал сюда, наверно, что-нибудь разведать по своей части! — ответил с таким жаром:
— Он меня просто поразил необыкновенным сочетанием силы и мягкости. Это святой — но умница!
— Ну, он такой мастер стряпать и играть в кегли, что к святым его, пожалуй, не причислишь, но мы все его очень любим, — сказала миссис Вулкейп, и Нийл почувствовал, что она чуть-чуть смеется над ним и над его позой критика-любителя. Но он решил, что улыбкой его не собьют. Он внимательно оглядел пасторский домик, убогое одноэтажное строеньице, — три-четыре комнатушки, должно быть, и все вместе площадью немногим больше, чем его скромная гостиная в Сильван-парке. В окошках виднелись аккуратные занавески, а на крылечке величиной с носовой платок стояли три горшка герани.
— Маловат домик для такого большого мужчины. У него и жена есть?
— Да, жена и двое детей. Доктор Брустер и то говорит, что для того, чтобы всем хватило места, приходится спать на плите, а кошку и ванну держать в духовке, и библиотеку тоже — все три книги! — сказал мистер Вулкейп.
Его жена запротестовала:
— Уж, пожалуйста, Джон, ты отлично знаешь, что у Ивена прекрасная библиотека, можно только удивляться при его жалованье — сотни книг, все новинки, и Мюрдаль, и Райт, и Ленгстон Хьюз, и Ален Локк, — и чего только нет!
Над ней добродушно посмеялись, как бывает в семьях, где все любят друг друга.
Нийл ухватился за возможность продолжить разговор:
— Приход небольшой, много платить ему, вы, вероятно, не можете. Обидно все-таки.
Джон ответил с достоинством:
— Да, мы не можем платить много. Мы и сами все зарабатываем гроши. А у Ивена — у доктора Брустера — дети еще учатся и вот, чтобы сводить концы с концами, ему приходится вечерами работать на почте. Но он ничуть не стыдится этого. Еще шутит: радуйтесь, говорит, что у вас проповедник, который служит в государственном учреждении, а не побирается под окнами. И потом, — закончил он горделиво, — Ивен не простой работник, а заведующий, и у него даже белые подчиненные есть!
— И все-таки, — не соглашался Нийл, — это ужасно, что такой человек, ученый, образованный, должен тратить время на сортировку писем…
— Ничего ужасного мы в этом не видим, — возразил мистер Вулкейп. — Нам приятно, что преподобный доктор Брустер в свободное время работает бок о бок с нами, простыми людьми, вместо того чтобы прохлаждаться и мечтать у себя в кабинете. Особенно это нравится моему младшему сыну Райану — он сейчас дома, в отпуску из армии, только сегодня не захотел пойти в церковь. Он у нас, знаете, немножко с левыми идеями.
— Вот, вот, вот, капитану Кингсбладу, наверно, страшно интересны наши семейные дела. Ты бы еще рассказал про шестипалого щенка, который у нас был в позапрошлом году, — съязвила Мэри Вулкейп и протянула Нийлу руку, прощаясь.
Но Нийл умышленно не заметил ее руки.
Они стояли перед домом Вулкейпов, который был почти такой же, как дом Ивена Брустера, — маленький, одноэтажный, чистенько выбеленный; стояли и не двигались, и Нийл тоже стоял и не двигался, так что в конце концов Джону Вулкейпу не осталось ничего другого, как только сказать:
— Может быть, зайдете к нам?
И Нийл зашел, не заботясь о том, уместно это или нет, он переступил порог следом за хозяевами, твердо решив, что из-за таких пустяков, как условности и приличия, не упустит возможности проникнуть в суть вещей.
Он перехватил удивленные взгляды Эмерсона и его отца, в которых ясно читалось: «Что нужно от нас этой банковской ищейке? Опять какие-нибудь провокационные выдумки белых?»
Он попытался установить тон встречи старых однокашников:
— Помните, капитан, у нас была учительница алгебры — настоящая старая наседка.
Эмерсон улыбнулся:
— Да, с причудами была старуха.
— Но, в общем, добрая душа. Как-то раз после урока она мне сказала: «Нийл, если будешь хорошо знать алгебру, сделаешься когда-нибудь губернатором штата».
— Неужели, капитан? — В интонации Эмерсона было что-то чуть-чуть оскорбительное. — А мне она раз после урока сказала, заботясь, по ее словам, лишь о моем благе, что для мальчика-негра изучать алгебру «чистейшая потеря времени» и лучше бы я учился приготовлению соусов для жаркого.
Приятельская атмосфера сразу завяла. Вулкейпы недоверчиво косились на Нийла, ожидая, когда наконец откроется истинная цель его посещения… Может быть, банки теперь рассылают агентов по страхованию жизни?
— Извините, я не собираюсь мешать вам. Я знаю, вы хотите поскорей сесть за свой воскресный обед, и я сейчас уйду, но мне только очень, очень нужно выяснить некоторые вещи, то есть я хочу сказать, я почти ничего не знаю… хм, хм… об этой части города, а мне непременно нужно поближе узнать… эту часть города.
Мысль, которую Нийл тщетно пытался выразить, была — «поближе узнать негров». Но он не знал, какое слово употребить — «негров», или «цветных», или «эфиопов», или это громоздкое словообразование «афроамериканцев», или еще что-нибудь. Что прозвучит наименее обидно? Как-то раз в Италии он слышал, как один чернокожий солдат рявкнул на другого: «Эй ты, ниггер, поворачивайся!» — но он уже успел узнать, что вообще негры не любят этого слова. Он совсем растерялся.
Где он встречал этого военного?
Вдруг он понял, что это тот самый «цветной мальчик», который все школьные годы проучился с ним в одном классе, — все его уважали, но никто с ним не дружил. Среди белых девочек находились даже такие, которым он как будто нравился, а однажды его выбрали старостой класса. Как же его зовут? Ах да: Эмерсон Вулкейп.
Нийл потом слышал, что этот Вулкейп открыл зубоврачебный кабинет в Файв Пойнтс, где завел усовершенствованное кресло и рентген и даже ассистентку в белоснежном халате, совсем как у заправского врача. Нийлу, сыну настоящего дантиста, это в свое время показалось немножко смешным.
Но теперь он не увидел тут ничего смешного, как и в том факте, что Вулкейп тоже состоит в капитанском чине, хотя в петлицах у него вместо доблестного огнестрельного оружия красуется лишь крылатый жезл с буквою «Д», в знак того, что его профессия не убивать людей, но — что значительно менее воинственно и благородно — всего только лечить им зубы.
Нийлу вспомнилось, как еще мальчишкой он однажды видел все семейство Вулкейпов на пикнике на высоком берегу Соршей-Ривер. Они расположились вокруг белой с красным скатерти, разостланной на камнях, и пели хором, и Нийл тогда с завистью подумал, что у него в семье никогда так весело не бывает. И — ну да! — старика Вулкейпа он не раз встречал потом в здании «Таверны наяды», где тот служил дворником и истопником. Но сейчас ничто в нем не напоминало о швабре и мусорном ведре. Его серый костюм сидел безукоризненно, галстук был завязан элегантным узлом, а голова с черной седеющей шапкой волос, горделиво откинутая назад, напоминала голову римского сенатора.
Нийл наблюдал торжественную сосредоточенность Джона Вулкейпа и заранее холодел при мысли о том, какая же судьба ждет его самого в этом мире, его собственном праттовском мире, где для человека с таким одухотворенным обликом не нашлось другого занятия, кроме грязного полурабского труда. Он настойчиво убеждал себя, что, как ни велико его сочувствие к этим неграм, слишком уж много он рискует потерять, если объявит себя одним из них. Но — «хотел бы я обладать достоинством этого старика», — вздыхал он.
В лице миссис Вулкейп было что-то необыкновенно знакомое. Нийл никак не мог понять, что, пока вдруг не догадался, что она удивительно похожа на его мать. Он вздрогнул, не поверил, снова взглянул. Она казалась старше его матери и как-то одновременно спокойнее и решительнее, но ее кожа цвета липового меда, ее точеный нос, ее маленький робкий рот, взгляд, полный самоотречения, — во всем было это сходство, и он вдруг почувствовал, что с ней и с ее семьей его связывает нечто большее, чем старая легенда о пограничном бродяге в мокасинах. Это была женщина, которой он с радостью ответил бы на любой вопрос, и в ее улыбке и ласке он мог найти утешение.
— Господь да пребудет с нами, когда мы в разлуке, да избавит нас от погибели и да осенит благодатью своею…
Ивен Брустер помедлил, его глаза смотрели прямо на Нийла, чудесная дружеская улыбка осветила его лицо, и он договорил:
— …благодатью своею всех нас, богатых и нищих, черных и белых — ибо все мы его дети.
Хор африканских девушек, которые были американскими девушками, запел: «Да святятся узы, связавшие нас!» Но все кругом встали, и чары нарушились, только Нийл еще сидел, завороженный.
Когда вместе с последними из прихожан он двинулся к двери, он почувствовал их смущение; они не знали, что привело его сюда — сочувствие или любопытство и как с ним быть — поклониться или не заметить. Но те из них, кто был родом с Юга, знали по опыту: лучше всего сделать и то и другое и скорей убраться подальше.
Доктор Брустер стоял в дверях, прощаясь с выходящими, и к Нийлу он обратился точно так же, как ко всем остальным:
— Приятно было видеть вас сегодня среди нас, брат мой.
Условная стандартность фразы не понравилась Нийлу, но разве доктор Бансер не говорил таких же фраз?
Пожимая проповеднику руку (теперь он уже натренировался и делал это довольно естественно), Нийл ближе разглядел его лицо: у него были тяжелые, чуть припухшие у переносицы верхние веки, потная, как у батрака, кожа и сила батрака в рукопожатии, а в глазах отражались все страдания мира со времен Голгофы.
Нийл, немного растерянный, спустился с крыльца, не чувствуя облегчения оттого, что испытание кончилось; ему было не по себе в этом будничном мире улицы, где ни от случайных белых прохожих, ни от черных гуляк и бездельников нечего было ждать чуткости Ивена Брустера.
Он долго стоял и смотрел на возвышавшееся через дорогу кино «Эфиопия», точно это был по меньшей мере Шартрский собор. Он не сразу заметил, что рядом с ним стоят Вулкейпы, обсуждая с соседями воскресные новости. Капитан Эмерсон Вулкейп, видимо, узнал Нийла, но не рассчитывал, что Нийл узнает его, и немало удивился, когда Нийл неловко мотнул головой и пробормотал:
— Мне показалось, что это вы, дружище, но я не был уверен. Мы ведь не виделись с самой школы.
Вулкейпы рассматривали его в молчании, которое еще не было ни благосклонным, ни враждебным. Он заторопился, стремясь, сам не зная почему, расположить их к себе:
— А знаете, я ведь вас всех когда-то видел на пикнике, помню, я даже пожалел тогда, что я не в вашей компании.
Они все растянули губы в подобии вежливой улыбки, но Нийл продолжал настойчиво, словно решил понравиться этим людям, хотя бы для этого пришлось перебить их всех поодиночке:
— Жалко, что мне раньше никогда не доводилось слышать доктора Брустера. Э-э… скажите, капитан… вы тоже побывали в Европе?
— Да, был некоторое время. — Эмерсон неохотно сделал то, чего требовала вежливость: — Разрешите вас познакомить, капитан Кингсблад: моя жена, вы, вероятно, знаете ее отца, Дрекселя Гриншо из «Фьезоле», и наш сын. Мой отец, моя мать, а эта молодая девица — моя племянница Феба… Мама, я тебе рассказывал о мистере Кингсбладе, мы с ним учились вместе.
У всех Вулкейпов был такой вид, как у детей, которые уже шаркнули ножкой дяде и считают, что теперь можно удрать к своим игрушкам. Но этому Нийл твердо решил помешать, хотя бы даже в ущерб собственному самолюбию. Эта семья вдруг приобрела для него огромное значение. Когда человек в тридцать один год рождается негром, ему нужна семья.
Ухаживания и подлаживания были не в характере Нийла; но сейчас он заговорил с Эмерсоном почти заискивающе:
— Вам в какую сторону, капитан? Я плохо знаю эту часть города.
Вместо Эмерсона откликнулась его мать, ласково и сердечно:
— О, пойдемте вместе, капитан, нам по дороге.
Джон и Мэри Вулкейп жили на расстоянии одного квартала от церкви, а Эмерсон по соседству с ними. Проходя мимо крошечного пасторского домика, Джон сделал попытку завязать разговор:
— Как вам понравилась проповедь, капитан Кингсблад? Мы все очень высоко ценим доктора Брустера.
Вулкейпов удивило, что этот белый банкир — приехал сюда, наверно, что-нибудь разведать по своей части! — ответил с таким жаром:
— Он меня просто поразил необыкновенным сочетанием силы и мягкости. Это святой — но умница!
— Ну, он такой мастер стряпать и играть в кегли, что к святым его, пожалуй, не причислишь, но мы все его очень любим, — сказала миссис Вулкейп, и Нийл почувствовал, что она чуть-чуть смеется над ним и над его позой критика-любителя. Но он решил, что улыбкой его не собьют. Он внимательно оглядел пасторский домик, убогое одноэтажное строеньице, — три-четыре комнатушки, должно быть, и все вместе площадью немногим больше, чем его скромная гостиная в Сильван-парке. В окошках виднелись аккуратные занавески, а на крылечке величиной с носовой платок стояли три горшка герани.
— Маловат домик для такого большого мужчины. У него и жена есть?
— Да, жена и двое детей. Доктор Брустер и то говорит, что для того, чтобы всем хватило места, приходится спать на плите, а кошку и ванну держать в духовке, и библиотеку тоже — все три книги! — сказал мистер Вулкейп.
Его жена запротестовала:
— Уж, пожалуйста, Джон, ты отлично знаешь, что у Ивена прекрасная библиотека, можно только удивляться при его жалованье — сотни книг, все новинки, и Мюрдаль, и Райт, и Ленгстон Хьюз, и Ален Локк, — и чего только нет!
Над ней добродушно посмеялись, как бывает в семьях, где все любят друг друга.
Нийл ухватился за возможность продолжить разговор:
— Приход небольшой, много платить ему, вы, вероятно, не можете. Обидно все-таки.
Джон ответил с достоинством:
— Да, мы не можем платить много. Мы и сами все зарабатываем гроши. А у Ивена — у доктора Брустера — дети еще учатся и вот, чтобы сводить концы с концами, ему приходится вечерами работать на почте. Но он ничуть не стыдится этого. Еще шутит: радуйтесь, говорит, что у вас проповедник, который служит в государственном учреждении, а не побирается под окнами. И потом, — закончил он горделиво, — Ивен не простой работник, а заведующий, и у него даже белые подчиненные есть!
— И все-таки, — не соглашался Нийл, — это ужасно, что такой человек, ученый, образованный, должен тратить время на сортировку писем…
— Ничего ужасного мы в этом не видим, — возразил мистер Вулкейп. — Нам приятно, что преподобный доктор Брустер в свободное время работает бок о бок с нами, простыми людьми, вместо того чтобы прохлаждаться и мечтать у себя в кабинете. Особенно это нравится моему младшему сыну Райану — он сейчас дома, в отпуску из армии, только сегодня не захотел пойти в церковь. Он у нас, знаете, немножко с левыми идеями.
— Вот, вот, вот, капитану Кингсбладу, наверно, страшно интересны наши семейные дела. Ты бы еще рассказал про шестипалого щенка, который у нас был в позапрошлом году, — съязвила Мэри Вулкейп и протянула Нийлу руку, прощаясь.
Но Нийл умышленно не заметил ее руки.
Они стояли перед домом Вулкейпов, который был почти такой же, как дом Ивена Брустера, — маленький, одноэтажный, чистенько выбеленный; стояли и не двигались, и Нийл тоже стоял и не двигался, так что в конце концов Джону Вулкейпу не осталось ничего другого, как только сказать:
— Может быть, зайдете к нам?
И Нийл зашел, не заботясь о том, уместно это или нет, он переступил порог следом за хозяевами, твердо решив, что из-за таких пустяков, как условности и приличия, не упустит возможности проникнуть в суть вещей.
Он перехватил удивленные взгляды Эмерсона и его отца, в которых ясно читалось: «Что нужно от нас этой банковской ищейке? Опять какие-нибудь провокационные выдумки белых?»
Он попытался установить тон встречи старых однокашников:
— Помните, капитан, у нас была учительница алгебры — настоящая старая наседка.
Эмерсон улыбнулся:
— Да, с причудами была старуха.
— Но, в общем, добрая душа. Как-то раз после урока она мне сказала: «Нийл, если будешь хорошо знать алгебру, сделаешься когда-нибудь губернатором штата».
— Неужели, капитан? — В интонации Эмерсона было что-то чуть-чуть оскорбительное. — А мне она раз после урока сказала, заботясь, по ее словам, лишь о моем благе, что для мальчика-негра изучать алгебру «чистейшая потеря времени» и лучше бы я учился приготовлению соусов для жаркого.
Приятельская атмосфера сразу завяла. Вулкейпы недоверчиво косились на Нийла, ожидая, когда наконец откроется истинная цель его посещения… Может быть, банки теперь рассылают агентов по страхованию жизни?
— Извините, я не собираюсь мешать вам. Я знаю, вы хотите поскорей сесть за свой воскресный обед, и я сейчас уйду, но мне только очень, очень нужно выяснить некоторые вещи, то есть я хочу сказать, я почти ничего не знаю… хм, хм… об этой части города, а мне непременно нужно поближе узнать… эту часть города.
Мысль, которую Нийл тщетно пытался выразить, была — «поближе узнать негров». Но он не знал, какое слово употребить — «негров», или «цветных», или «эфиопов», или это громоздкое словообразование «афроамериканцев», или еще что-нибудь. Что прозвучит наименее обидно? Как-то раз в Италии он слышал, как один чернокожий солдат рявкнул на другого: «Эй ты, ниггер, поворачивайся!» — но он уже успел узнать, что вообще негры не любят этого слова. Он совсем растерялся.