Страница:
Ну и конечно же он будет предельно осторожен при подборе присяжных заседателей. У него было право заявить неограниченное число обоснованных отводов или же дать отвод сразу всем тридцати шести кандидатам в заседатели. Например, он мог исключить человека из списка присяжных просто потому, что ему не понравился цвет его глаз. В идеале же ему бы хотелось включить в состав присяжных хотя бы троих пуэрториканцев. Однако Хэнк понимал, что это невозможно и следует считать величайшим везением, если адвокаты защиты согласятся на внесение в список хотя бы одного. Он долго раздумывал над тем, кому отдать предпочтение при подборе присяжных — мужчинам или женщинам, — но затем все-таки пришел к выводу, что большой разницы в этом нет. И хоть мужчины, наверное, с большим вниманием отнесутся к свидетельским показаниям Луизы Ортега, с другой стороны, они могут подсознательно солидаризироваться с мужественностью трех убийц. В то время, как женщина, движимая материнским инстинктом, хоть и проникнется состраданием к беззащитному Морресу, в то же время наверняка воспримет в штыки все, что проститутка скажет под присягой.
И как это бывает почти всегда, придется положиться на собственное чутье. При опросе присяжного ему сразу же станет ясно, будет этот человек беспристрастен или нет. Он знал адвокатов, утверждавших, что самый верный выбор присяжных — сразу же утвердить первых двенадцать человек из списка, и вся недолга. Но Хэнк не был согласен с такой точкой зрения, будучи уверен, что в таких делах нельзя полагаться на случай, и поэтому во время беседы с потенциальными присяжными он старался определить, удастся ли ему расположить к себе того или иного присяжного либо нет. Ведь, в конце концов, он был актером, которому была доверена одна из главных ролей в предстоящем шоу, и если присяжные не будут сопереживать ему, то его и без того непростая задача усложнится многократно.
О человеческих качествах присяжного Хэнк судил прежде всего по глазам. Он всегда подходил вплотную к опрашиваемому, будь то мужчина или женщина, и ему очень хотелось верить, что, глядя в глаза человеку, можно сделать вывод о его умственных способностях, о том, объективен ли он в своих суждениях, настроен дружелюбно или враждебно. Возможно, принятые им за основу критерии отбора были ошибочны, а потому и срабатывали не всегда. Разумеется, ему приходилось утверждать присяжных и в тех случаях, когда исход дела был очевиден и с самого начала было ясно, что вердикт, скорее всего, будет вынесен отнюдь не в его пользу. Но уж если глаза не являются теми окнами, через которые на нас смотрит душа (Хэнк не помнил, кому принадлежало это оригинальное наблюдение), то он попросту не мог себе представить, какая иная часть тела может служить более точным мерилом того, что происходит у человека на душе.
В шесть часов он позвонил Кэрин, чтобы предупредить ее, что не вернется домой к обеду.
— Ну вот, — огорчилась она. — Значит, мне придется есть в гордом одиночестве.
— А разве Дженни дома нет?
— Нет, она ушла.
— Опять! И куда эту девчонку занесло на сей раз?
— Она с подружками пошла в кино. В «Рэдио-сити» идет новый фильм с Брандо.
— С соседскими девочками? — уточнил он.
— Нет. Похоже, соседские девочки избегают нашу дочку. Она позвала кого-то из школьных друзей.
— Черт побери, — пробормотал Хэнк. — Неужели они даже ребенка не могут оставить в покое? А когда она вернется?
— Не слишком поздно. Не беспокойся. Перед нашим домом несут вахту сразу двое полицейских, они расхаживают вокруг него, словно часовые. И, между прочим, один из них очень даже симпатичный. Возможно, я даже приглашу его отобедать со мной.
— Давай-давай, пригласи.
— А разве ты не будешь ревновать?
— Ни капельки, — ответил Хэнк. — Но не исключено, что это станет причиной очередного убийства на бытовой почве. Дорогая, я, скорее всего, вернусь сегодня очень поздно. Так что не жди меня.
— Нет, Хэнк, я все же дождусь. А если тебе вдруг станет скучно, то позвони мне еще, ладно?
— Ладно, позвоню.
— Хорошо, милый. Пока.
Он положил трубку и, все еще улыбаясь, снова вернулся к работе.
В 7.10 вечера его телефон зазвонил. Он рассеянно снял трубку и сказал:
— Алло?
— Мистер Белл? — уточнил голос в трубке.
— Да, это я, — машинально подтвердил он. Ответа не последовало.
— Да, говорит мистер Белл.
Он снова выдержал паузу, но ответа не последовало и на этот раз.
— Алло? — сказал Хэнк.
Молчание в телефонной трубке было глухим, ничем не нарушаемым. Он ждал, зажав ее в кулаке, и тоже молчал, прислушиваясь, ожидая гудков отбоя, означавших бы, что на том, конце провода повесили трубку. Но никаких гудков не последовало. А на фоне тишины, царившей в его кабинете, молчание в трубке казалось еще более зловещим. И вдруг он почувствовал, как у него начинают потеть ладони, и от этого зажатый в руке черный пластик становится скользким.
— Кто это? — спросил он.
Ему показалось, что он слышит дыхание человека, находящегося на другом конце провода. Он старался вспомнить, как звучал голос, произнесший это «Мистер Белл?», но не мог.
— Если вы хотите мне что-то сообщить, что пожалуйста, — сказал Хэнк в пустоту.
Он нервно провел языком по внезапно пересохшим губам. Сердце в груди часто забилось, и это окончательно вывело его из себя.
— Я кладу трубку, — угрожающе предупредил он, не особо рассчитывая на то, что сможет совладать с собственным голосом, и дивясь собственному самообладанию, когда ему это все-таки удалось. Однако на неведомого абонента это заявление никакого впечатления не произвело. В трубке по-прежнему царило молчание, время от времени прерываемое лишь негромким статическим потрескиванием.
Хэнк с раздражением швырнул трубку обратно на рычаг. Когда же он возобновил работу над планом допроса Луизы Ортега, руки его предательски дрожали.
Белокурая Фанни устало открыла перед ним двери лифта — единственного, работавшего в столь поздний час.
— Привет, Хэнк, — сказала она. — Что, опять полуночничаешь?
— Нужно во что бы то ни стало дожать дело этого Морреса, — объяснил он.
— Ясно, — вздохнула она и закрыла двери лифта. — И что ты можешь сделать? Это жизнь.
— Жизнь — фонтан, — торжественно процитировал Хэнк один старый анекдот.
— Вот как? — удивилась Фанни. — В каком это смысле? Он с деланным изумлением уставился на нее:
— Как?! Ты хочешь сказать, что жизнь — не фонтан?
— Хэнк, — вздохнула она, качая головой, — ты слишком много работаешь. Не забывай закрывать окна в своем кабинете. А то еще перегреешься на солнышке.
Он усмехнулся, но затем вспомнил о странном телефонном звонке, и ухмылка исчезла с его лица. Фасады зданий, в стенах которых днем вершилось правосудие, теперь чернели пустыми глазницами темных окон. Лишь редкий огонек, похожий на немигающий глаз, нарушал это мрачное однообразие. Улицы, по которым в дневное время деловито сновали адвокаты, судебные секретари, ответчики и свидетели, в этот поздний час были пустынны. Хэнк взглянул на часы. Десять минут десятого. Если повезет, то уже в десять он будет дома. А там они с Кэрин выпьют чего-нибудь перед сном, можно даже на свежем воздухе, и — спать. Это была тихая, летняя ночь, и она не давала ему покоя, напоминая о чем-то далеком и почти позабытом. Он никак не мог вспомнить ничего конкретного, но вдруг почувствовал, себя совсем молодым и понял, что это воспоминание о далекой юности, навеянное ароматами летней ночи, когда над головой чернеет бездонное, усыпанное звездами ночное небо и слышится шум городских улиц, когда мириады различных звуков сливаются в один непередаваемый звук — биение сердца большого города. Такой ночью хорошо ехать по Уэстсайд-хай-вей в машине с опущенным верхом и смотреть на то, как драгоценная россыпь городских огней отражается в темных водах Гудзона, и под чарующую мелодию «Лауры»[25] размышлять о том, что есть еще все-таки в жизни место и такому понятию, как романтика, и что она не имеет ничего общего с одолевающей нас изо дня в день будничной суетой.
Он дошел до Сити-Холл-парк, с его лица не сходила мечтательная улыбка. Походка стала энергичнее, плечи сами собой расправились, голова гордо поднялась. Он чувствовал себя полновластным хозяином города Нью-Йорка. Весь этот город принадлежал ему и только ему. Вся эта огромная сказочная страна с башнями, минаретами и гордыми шпилями была придумана специально для него. Он ненавидел этот город, но, видит Бог, в эти минуты душа его пела, отдаваясь во власть величественной фуги Баха; это был его город, и сам он был его частью. Проходя по парковой аллее под сенью раскидистых крон, он чувствовал, будто растворяется среди этого бетона, асфальта, стали и сверкающего металла, будто он сам и есть живое воплощение души этого города, и теперь ему было ясно, какие чувства переполняли Фрэнки Анарильеса, когда тот проходил по улицам Испанского Гарлема.
И тут он заметил подростков.
Их было восемь человек, они сидели на двух скамейках по обе стороны от дорожки, ведущей через небольшой парк. Хэнк обратил внимание на то, что лампы в фонарях, установленных вдоль дорожки, не то перегорели, не то были специально кем-то выбиты. Но так или иначе, обе скамейки, на которых расположилась компания подростков, были погружены в темноту, и разглядеть их лица было невозможно. Неосвещенный участок протянулся примерно на пятьдесят футов, а сплетающиеся в вышине ветви густых крон делали темноту почти непроницаемой. И эта темная полоса начиналась всего в каком-нибудь десятке футов от него.
Ему стало не по себе.
Хэнк замедлил шаг, вспоминая тот странный телефонный звонок: «Мистер Белл?» — а потом молчание, и подумал, не пытался ли кто-нибудь вот таким образом проверить, в офисе он или нет. Его дом в Инвуде теперь охраняли двое полицейских, но… И внезапно он испугался.
Подростки неподвижно сидели на скамейках. Молча, словно восковые изваяния, замершие в кромешной тьме, они сидели и ждали.
Ему захотелось повернуть назад и поскорее уйти из этого парка.
Но потом он решил, что с его стороны это было бы просто глупо. Во-первых, нет ничего особенного в том, что компания молодых ребят собралась летним вечером в парке, расположенном в самом центре города. А во-вторых, вокруг полно полиции. Бог ты мой, ведь этот район наверняка патрулирует никак не меньше тысячи полицейских! Он сделал шаг в темноту, потом еще один и еще, и, по мере того как он приближался к скамейкам с расположившейся на них притихшей компанией, мрак вокруг сгущался, а волны страха накатывали на него все с большей силой.
Подростки сидели молча. Он прошел между скамейками, глядя прямо перед собой, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, делая вид, что не замечает их присутствия, но в то же время и не отрицает его.
Атака была стремительной и неожиданной, ибо, если уж на то пошло, он ожидал удара кулаком, но вместо этого что-то жесткое и гибкое больно хлестнуло его по груди. Хэнк сжал кулаки и развернулся, собираясь дать отпор обидчику, но в этот момент из темноты за спиной вынырнул еще один жуткий силуэт, и, холодея от ужаса, он услышал металлическое бряцанье, звон цепей… цепей? Неужели его будут бить цепями? И тут что-то железное хлестко ударило его по лицу, не оставляя никаких сомнений на тот счет, что в руках восьмерых подростков были тормозные цепи, снятые с зимних автомобильных покрышек, усеянные острыми противогололедными шипами, — на редкость гибкое и прочное оружие.
Хэнк наугад ударил кулаком возникшую перед ним темную фигуру, и кто-то вскрикнул от боли, но затем откуда-то сзади подоспели и другие цепи, принявшиеся дружно лупить его по ногам, и он ощутил дикую боль, которая стремительно пробежала вверх по позвоночнику и отозвалась агонией в мозгу. Еще одна цепь хлестнула его по груди, и он ухватился за нее обеими руками, чувствуя, как глубоко впиваются в тело острые шипы.
И все это действо разворачилось в странном молчании. Никто из подростков не проронил ни слова. Время от времени, когда его удары все-таки достигали цели, слышались приглушенные нечленораздельные выкрики. Раздавалось лишь тяжелое сопенье, бряцанье со свистом рассекающих воздух цепей, обрушивавших на него все новые и новые удары; и вскоре ему уже начало казаться, что на его теле не осталось ни одного живого места, однако удары продолжали сыпаться с прежней методичностью. Одна из цепей захлестнула икру правой ноги, и он почувствовал, что теряет равновесие. «Падать нельзя, — думал Хэнк, — иначе они забьют меня ногами, а на ногах у них тяжелые ботинки…» Но тут его плечо больно ударилось о бетонное покрытие дорожки, за этим последовал сокрушительный удар ногой по ребрам, и тяжелая железная цепь с безжалостностью средневековой булавы хлестнула его по лицу. А затем цепи и тяжелые башмаки слились воедино, став средоточием сводящей с ума боли, и не было слышно ничего, кроме звяканья цепей, тяжелого сопенья подростков и доносящегося откуда-то издалека приглушенного гула автомобильного мотора.
Его переполняла ярость, бессильная, слепая ярость, грозившая захлестнуть его с головой и оказавшаяся сильней любой, самой пронзительной боли. Это был самый что ни на есть произвол, вопиющая несправедливость, но он оказался в беспомощном положении, будучи не в силах остановить рвавшие на нем одежду и впивающиеся в плоть острые шипы цепей и тяжелые кожаные ботинки, пинавшие его со всех сторон. «Да остановитесь же, дурачье вы долбаное! — мысленно возопил он. — Хотите убить меня? Но что вам это даст? Чего вы этим добьетесь?»
Очередной удар разбил ему лицо. Он чувствовал, как треснула кожа, лопаясь, словно шкурка колбаски, закопченной на раскаленной решетке жаровни во дворе его дома в Инвуде. Лицо рвется, необычное ощущение, льется теплая кровь, нужно постараться уберечь зубы… А город живет своей жизнью, водоворот звуков захлестывает погруженный во тьму островок на аллее парка, хлестко бряцают цепи, грохочут тяжелые ботинки, а в душе нарастает возмущение творящейся несправедливостью, его душит бессильная злоба, но вот новый удар в затылок, новая вспышка боли, и его окутывает тьма.
Но в самый последний миг перед тем, как окончательно провалиться в пустоту, он вдруг понимает, что так и не знает, кто его бьет — Громовержцы или Всадники.
И это уже не имеет ровным счетом никакого значения.
Глава 10
И как это бывает почти всегда, придется положиться на собственное чутье. При опросе присяжного ему сразу же станет ясно, будет этот человек беспристрастен или нет. Он знал адвокатов, утверждавших, что самый верный выбор присяжных — сразу же утвердить первых двенадцать человек из списка, и вся недолга. Но Хэнк не был согласен с такой точкой зрения, будучи уверен, что в таких делах нельзя полагаться на случай, и поэтому во время беседы с потенциальными присяжными он старался определить, удастся ли ему расположить к себе того или иного присяжного либо нет. Ведь, в конце концов, он был актером, которому была доверена одна из главных ролей в предстоящем шоу, и если присяжные не будут сопереживать ему, то его и без того непростая задача усложнится многократно.
О человеческих качествах присяжного Хэнк судил прежде всего по глазам. Он всегда подходил вплотную к опрашиваемому, будь то мужчина или женщина, и ему очень хотелось верить, что, глядя в глаза человеку, можно сделать вывод о его умственных способностях, о том, объективен ли он в своих суждениях, настроен дружелюбно или враждебно. Возможно, принятые им за основу критерии отбора были ошибочны, а потому и срабатывали не всегда. Разумеется, ему приходилось утверждать присяжных и в тех случаях, когда исход дела был очевиден и с самого начала было ясно, что вердикт, скорее всего, будет вынесен отнюдь не в его пользу. Но уж если глаза не являются теми окнами, через которые на нас смотрит душа (Хэнк не помнил, кому принадлежало это оригинальное наблюдение), то он попросту не мог себе представить, какая иная часть тела может служить более точным мерилом того, что происходит у человека на душе.
В шесть часов он позвонил Кэрин, чтобы предупредить ее, что не вернется домой к обеду.
— Ну вот, — огорчилась она. — Значит, мне придется есть в гордом одиночестве.
— А разве Дженни дома нет?
— Нет, она ушла.
— Опять! И куда эту девчонку занесло на сей раз?
— Она с подружками пошла в кино. В «Рэдио-сити» идет новый фильм с Брандо.
— С соседскими девочками? — уточнил он.
— Нет. Похоже, соседские девочки избегают нашу дочку. Она позвала кого-то из школьных друзей.
— Черт побери, — пробормотал Хэнк. — Неужели они даже ребенка не могут оставить в покое? А когда она вернется?
— Не слишком поздно. Не беспокойся. Перед нашим домом несут вахту сразу двое полицейских, они расхаживают вокруг него, словно часовые. И, между прочим, один из них очень даже симпатичный. Возможно, я даже приглашу его отобедать со мной.
— Давай-давай, пригласи.
— А разве ты не будешь ревновать?
— Ни капельки, — ответил Хэнк. — Но не исключено, что это станет причиной очередного убийства на бытовой почве. Дорогая, я, скорее всего, вернусь сегодня очень поздно. Так что не жди меня.
— Нет, Хэнк, я все же дождусь. А если тебе вдруг станет скучно, то позвони мне еще, ладно?
— Ладно, позвоню.
— Хорошо, милый. Пока.
Он положил трубку и, все еще улыбаясь, снова вернулся к работе.
В 7.10 вечера его телефон зазвонил. Он рассеянно снял трубку и сказал:
— Алло?
— Мистер Белл? — уточнил голос в трубке.
— Да, это я, — машинально подтвердил он. Ответа не последовало.
— Да, говорит мистер Белл.
Он снова выдержал паузу, но ответа не последовало и на этот раз.
— Алло? — сказал Хэнк.
Молчание в телефонной трубке было глухим, ничем не нарушаемым. Он ждал, зажав ее в кулаке, и тоже молчал, прислушиваясь, ожидая гудков отбоя, означавших бы, что на том, конце провода повесили трубку. Но никаких гудков не последовало. А на фоне тишины, царившей в его кабинете, молчание в трубке казалось еще более зловещим. И вдруг он почувствовал, как у него начинают потеть ладони, и от этого зажатый в руке черный пластик становится скользким.
— Кто это? — спросил он.
Ему показалось, что он слышит дыхание человека, находящегося на другом конце провода. Он старался вспомнить, как звучал голос, произнесший это «Мистер Белл?», но не мог.
— Если вы хотите мне что-то сообщить, что пожалуйста, — сказал Хэнк в пустоту.
Он нервно провел языком по внезапно пересохшим губам. Сердце в груди часто забилось, и это окончательно вывело его из себя.
— Я кладу трубку, — угрожающе предупредил он, не особо рассчитывая на то, что сможет совладать с собственным голосом, и дивясь собственному самообладанию, когда ему это все-таки удалось. Однако на неведомого абонента это заявление никакого впечатления не произвело. В трубке по-прежнему царило молчание, время от времени прерываемое лишь негромким статическим потрескиванием.
Хэнк с раздражением швырнул трубку обратно на рычаг. Когда же он возобновил работу над планом допроса Луизы Ортега, руки его предательски дрожали.
* * *
На часах было уже девять, когда он, наконец, вышел из своего кабинета.Белокурая Фанни устало открыла перед ним двери лифта — единственного, работавшего в столь поздний час.
— Привет, Хэнк, — сказала она. — Что, опять полуночничаешь?
— Нужно во что бы то ни стало дожать дело этого Морреса, — объяснил он.
— Ясно, — вздохнула она и закрыла двери лифта. — И что ты можешь сделать? Это жизнь.
— Жизнь — фонтан, — торжественно процитировал Хэнк один старый анекдот.
— Вот как? — удивилась Фанни. — В каком это смысле? Он с деланным изумлением уставился на нее:
— Как?! Ты хочешь сказать, что жизнь — не фонтан?
— Хэнк, — вздохнула она, качая головой, — ты слишком много работаешь. Не забывай закрывать окна в своем кабинете. А то еще перегреешься на солнышке.
Он усмехнулся, но затем вспомнил о странном телефонном звонке, и ухмылка исчезла с его лица. Фасады зданий, в стенах которых днем вершилось правосудие, теперь чернели пустыми глазницами темных окон. Лишь редкий огонек, похожий на немигающий глаз, нарушал это мрачное однообразие. Улицы, по которым в дневное время деловито сновали адвокаты, судебные секретари, ответчики и свидетели, в этот поздний час были пустынны. Хэнк взглянул на часы. Десять минут десятого. Если повезет, то уже в десять он будет дома. А там они с Кэрин выпьют чего-нибудь перед сном, можно даже на свежем воздухе, и — спать. Это была тихая, летняя ночь, и она не давала ему покоя, напоминая о чем-то далеком и почти позабытом. Он никак не мог вспомнить ничего конкретного, но вдруг почувствовал, себя совсем молодым и понял, что это воспоминание о далекой юности, навеянное ароматами летней ночи, когда над головой чернеет бездонное, усыпанное звездами ночное небо и слышится шум городских улиц, когда мириады различных звуков сливаются в один непередаваемый звук — биение сердца большого города. Такой ночью хорошо ехать по Уэстсайд-хай-вей в машине с опущенным верхом и смотреть на то, как драгоценная россыпь городских огней отражается в темных водах Гудзона, и под чарующую мелодию «Лауры»[25] размышлять о том, что есть еще все-таки в жизни место и такому понятию, как романтика, и что она не имеет ничего общего с одолевающей нас изо дня в день будничной суетой.
Он дошел до Сити-Холл-парк, с его лица не сходила мечтательная улыбка. Походка стала энергичнее, плечи сами собой расправились, голова гордо поднялась. Он чувствовал себя полновластным хозяином города Нью-Йорка. Весь этот город принадлежал ему и только ему. Вся эта огромная сказочная страна с башнями, минаретами и гордыми шпилями была придумана специально для него. Он ненавидел этот город, но, видит Бог, в эти минуты душа его пела, отдаваясь во власть величественной фуги Баха; это был его город, и сам он был его частью. Проходя по парковой аллее под сенью раскидистых крон, он чувствовал, будто растворяется среди этого бетона, асфальта, стали и сверкающего металла, будто он сам и есть живое воплощение души этого города, и теперь ему было ясно, какие чувства переполняли Фрэнки Анарильеса, когда тот проходил по улицам Испанского Гарлема.
И тут он заметил подростков.
Их было восемь человек, они сидели на двух скамейках по обе стороны от дорожки, ведущей через небольшой парк. Хэнк обратил внимание на то, что лампы в фонарях, установленных вдоль дорожки, не то перегорели, не то были специально кем-то выбиты. Но так или иначе, обе скамейки, на которых расположилась компания подростков, были погружены в темноту, и разглядеть их лица было невозможно. Неосвещенный участок протянулся примерно на пятьдесят футов, а сплетающиеся в вышине ветви густых крон делали темноту почти непроницаемой. И эта темная полоса начиналась всего в каком-нибудь десятке футов от него.
Ему стало не по себе.
Хэнк замедлил шаг, вспоминая тот странный телефонный звонок: «Мистер Белл?» — а потом молчание, и подумал, не пытался ли кто-нибудь вот таким образом проверить, в офисе он или нет. Его дом в Инвуде теперь охраняли двое полицейских, но… И внезапно он испугался.
Подростки неподвижно сидели на скамейках. Молча, словно восковые изваяния, замершие в кромешной тьме, они сидели и ждали.
Ему захотелось повернуть назад и поскорее уйти из этого парка.
Но потом он решил, что с его стороны это было бы просто глупо. Во-первых, нет ничего особенного в том, что компания молодых ребят собралась летним вечером в парке, расположенном в самом центре города. А во-вторых, вокруг полно полиции. Бог ты мой, ведь этот район наверняка патрулирует никак не меньше тысячи полицейских! Он сделал шаг в темноту, потом еще один и еще, и, по мере того как он приближался к скамейкам с расположившейся на них притихшей компанией, мрак вокруг сгущался, а волны страха накатывали на него все с большей силой.
Подростки сидели молча. Он прошел между скамейками, глядя прямо перед собой, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, делая вид, что не замечает их присутствия, но в то же время и не отрицает его.
Атака была стремительной и неожиданной, ибо, если уж на то пошло, он ожидал удара кулаком, но вместо этого что-то жесткое и гибкое больно хлестнуло его по груди. Хэнк сжал кулаки и развернулся, собираясь дать отпор обидчику, но в этот момент из темноты за спиной вынырнул еще один жуткий силуэт, и, холодея от ужаса, он услышал металлическое бряцанье, звон цепей… цепей? Неужели его будут бить цепями? И тут что-то железное хлестко ударило его по лицу, не оставляя никаких сомнений на тот счет, что в руках восьмерых подростков были тормозные цепи, снятые с зимних автомобильных покрышек, усеянные острыми противогололедными шипами, — на редкость гибкое и прочное оружие.
Хэнк наугад ударил кулаком возникшую перед ним темную фигуру, и кто-то вскрикнул от боли, но затем откуда-то сзади подоспели и другие цепи, принявшиеся дружно лупить его по ногам, и он ощутил дикую боль, которая стремительно пробежала вверх по позвоночнику и отозвалась агонией в мозгу. Еще одна цепь хлестнула его по груди, и он ухватился за нее обеими руками, чувствуя, как глубоко впиваются в тело острые шипы.
И все это действо разворачилось в странном молчании. Никто из подростков не проронил ни слова. Время от времени, когда его удары все-таки достигали цели, слышались приглушенные нечленораздельные выкрики. Раздавалось лишь тяжелое сопенье, бряцанье со свистом рассекающих воздух цепей, обрушивавших на него все новые и новые удары; и вскоре ему уже начало казаться, что на его теле не осталось ни одного живого места, однако удары продолжали сыпаться с прежней методичностью. Одна из цепей захлестнула икру правой ноги, и он почувствовал, что теряет равновесие. «Падать нельзя, — думал Хэнк, — иначе они забьют меня ногами, а на ногах у них тяжелые ботинки…» Но тут его плечо больно ударилось о бетонное покрытие дорожки, за этим последовал сокрушительный удар ногой по ребрам, и тяжелая железная цепь с безжалостностью средневековой булавы хлестнула его по лицу. А затем цепи и тяжелые башмаки слились воедино, став средоточием сводящей с ума боли, и не было слышно ничего, кроме звяканья цепей, тяжелого сопенья подростков и доносящегося откуда-то издалека приглушенного гула автомобильного мотора.
Его переполняла ярость, бессильная, слепая ярость, грозившая захлестнуть его с головой и оказавшаяся сильней любой, самой пронзительной боли. Это был самый что ни на есть произвол, вопиющая несправедливость, но он оказался в беспомощном положении, будучи не в силах остановить рвавшие на нем одежду и впивающиеся в плоть острые шипы цепей и тяжелые кожаные ботинки, пинавшие его со всех сторон. «Да остановитесь же, дурачье вы долбаное! — мысленно возопил он. — Хотите убить меня? Но что вам это даст? Чего вы этим добьетесь?»
Очередной удар разбил ему лицо. Он чувствовал, как треснула кожа, лопаясь, словно шкурка колбаски, закопченной на раскаленной решетке жаровни во дворе его дома в Инвуде. Лицо рвется, необычное ощущение, льется теплая кровь, нужно постараться уберечь зубы… А город живет своей жизнью, водоворот звуков захлестывает погруженный во тьму островок на аллее парка, хлестко бряцают цепи, грохочут тяжелые ботинки, а в душе нарастает возмущение творящейся несправедливостью, его душит бессильная злоба, но вот новый удар в затылок, новая вспышка боли, и его окутывает тьма.
Но в самый последний миг перед тем, как окончательно провалиться в пустоту, он вдруг понимает, что так и не знает, кто его бьет — Громовержцы или Всадники.
И это уже не имеет ровным счетом никакого значения.
Глава 10
Она стояла у кровати.
На ней была белая юбка и черный свитер, а белокурые волосы были зачесаны назад и стянуты на затылке в тугой хвост, перехваченный небольшой резинкой.
— Привет, пап, — сказала она.
— Здравствуй, Дженни.
— Как ты себя чувствуешь?
— Немножко лучше.
Он пробыл в больнице вот уже три дня, но Дженни пришла навестить его только теперь. Хэнк сидел на постели весь в бинтах и, глядя на блики солнечного света, игравшие на волосах дочери, благодарил Бога за то, что боль наконец-то отступила. Теперь его единственной болью были воспоминания о том, что случилось с ним.
Вскоре после полуночи полицейские обнаружили его лежащим в луже крови на дорожке парка, а позднее врачи сказали ему, что он находился в глубоком шоке. В больнице ему перевязали раны и накачали болеутоляющими лекарствами; и вот теперь, три дня спустя, физическая боль отступила. Но осталась другая боль, вызванная недоумением, неспособностью понять, кому и зачем понадобилось это жестокое и бессмысленное нападение.
— Пап, а почему они тебя избили? — спросила Дженни.
— Не знаю, — ответил он.
— Это все из-за дела Морреса, да?
— Да. Полагаю, и из-за него тоже.
— Ты сделал что-нибудь не так?
— Не так? Я бы не сказал… А с чего ты взяла? Дженни пожала плечами.
— В чем дело, Дженни?
— Ни в чем. Просто… соседские дети стали как-то странно относиться ко мне, как будто я заразная или прокаженная. Вот я и подумала… это… что, может быть, ты сделал что-нибудь не так.
— Нет, Дженни, ничего такого не было.
— Ладно, — вздохнула она и, немного помолчав, добавила:
— Мама пошла повидать того мальчика. Полиция его все-таки задержала.
— Какого еще мальчика?
— Ну того, что написал тебе письмо с угрозами. Про Громовержцев. Ну, ты его знаешь.
— Да?
— Они задержали того парня. Хотя, наверное, если бы тебя не избили, то эти тупые полицейские до сих пор сидели бы и чесали бы свои репы.
— Дженни, воспитанные девочки не должны говорить такие слова…
— Ну, в общем, пап, его поймали. Он калека.
— Калека?
— Ну да. Хромой. Жертва полиомиелита. В газете напечатали его фотографию. Он выглядит там таким жалким…
— Правда?
— Да. Когда я увидела фотографию, то вдруг подумала, а каково это, быть калекой и… и жить в Гарлеме. Понимаешь, что я имею в виду?
— Ну, в общем, догадываюсь.
— Мама ходила его проведать. Полицейские ей разрешили. Она спросила, на самом ли деле он собирался убить тебя.
— И что он ответил?
— А он сказал: «Конечно, мать вашу! А то зачем бы я стал посылать то письмо?»
— Дженни, ну что за выражения!..
— Я просто передаю тебе его слова. — Она немного помолчала. — Но его не было среди тех, кто тебя избил. Он даже не член шайки Громовержцев, и на тот вечер, когда на тебя напали, у него есть алиби. Перед тем, как прийти сюда, я успела поговорить с мамой по телефону, и она сказала, что его отпустят, как только будет внесен залог.
— И сколько?
— Две тысячи долларов. Пап, тебе это, наверное, покажется странным…
— Что, Дженни?
— Вот если бы у меня были две тысячи долларов, то я сама пошла бы туда и внесла бы за него залог. Потому что, знаешь, он выглядел таким расстроенным. Мне его стало жалко. — Она снова помолчала. — Пап, разве так бывает?
— Иногда бывает, — подтвердил он. Дженни кивнула:
— А скоро тебя отсюда выпишут?
— Через неделю, — ответил Хэнк. — Может быть, продержут чуть дольше.
— Тебя сильно избили, да?
— Да.
— И каково это? То есть я хочу сказать, каково это, когда тебя бьют?
— Удовольствие ниже среднего, — сказал он и попытался улыбнуться.
— Пап, а вдруг… вдруг это дело опять кого-нибудь не устроит, и что тогда? Тебя снова могут избить?
— Полагаю, такая вероятность существует.
— Тебе страшно?
Хэнк встретился с дочерью глазами. Он видел, что она ждет от него честного ответа, но тем не менее солгал.
— Нет, мне не страшно, — ответил он и тут же понял, что совершил большую ошибку, сказав дочери не правду. Дженни отвернулась от него.
— Ну ладно, — проговорила она. — Мне, пожалуй, пора. Мама просила передать, что она зайдет к тебе вечерком.
— Дженни, а ты ко мне еще придешь? — спросил он.
— А ты хочешь, чтобы я пришла? — переспросила она, и их взгляды снова встретились.
— Очень хочу.
— Я постараюсь, — пообещала она.
— Может быть… возможно, тогда мы сможем поговорить.
— Ага, может быть.
— Ну, то есть поговорить наедине, чтобы ни медсестры и вообще никто не мешал.
— Да. Я понимаю, что ты имеешь в виду. Так, Как мы разговаривали, когда я была совсем маленькой.
— Да.
— Может быть, — снова повторила она. — Но тогда это будет не раньше, чем через неделю. Мама отправляет меня в Рокэвей, в гости к Андерсонам.
— Вот как? И когда вы приняли такое решение?
— Вчера вечером.
— И как долго ты собираешься у них гостить?
— Неделю. — Дженни замялась. — Знаешь, мне кажется, мама боится, что если я останусь в городе, то со мной тоже может что-нибудь случиться.
— Ясно, — вздохнул Хэнк.
— А ты что, тоже считаешь, что со мной может что-то произойти?
— Не знаю.
— Ну ладно… — Дженни передернула плечами. — Пап, мне пора. — Она наклонилась и торопливо чмокнула его в щеку. — Выздоравливай.
Она направилась к выходу, и он смотрел, как за ней бесшумно закрылась дверь палаты.
И все же вражда между уличными бандами Гарлема велась на, так сказать, постоянной основе. Однако, по логике вещей, разве каждая такая стычка не имела две стороны, два исхода — победу и поражение? И разве каждому участнику такой банды не приходилось время от времени испытывать боль и горечь от поражения в очередной драке? Именно в драке стенка на стенку, а не когда всем гуртом наваливаются на одного. И все же разве им не бывает страшно? Неужели они не боятся направленных на них пистолетов, ножей, «розочек» из разбитых бутылок и шипованных цепей? Разве возможно когда-нибудь смириться с мыслью о том, что если ты упадешь, то тебя наверняка постараются втоптать в асфальт? Неужели все они как на подбор были бесстрашными героями, отважными воинами, парнями со стальными нервами?
Нет, конечно.
И им тоже было страшно. Он знал, что им было страшно. И тем не менее они дрались. Но почему?
Во имя чего?
Ответа Хэнк не знал. Этот вопрос мучил его всю неделю. И даже в день накануне выписки он все время отдавался эхом в его сознании. Ему казалось, что этот последний день в больнице будет тянуться бесконечно и что он, наверное, уже так никогда и не выйдет за пределы этой чистенькой и насквозь стерильной палаты. Поэтому был несказанно обрадован, когда примерно в два часа дня его невеселое уединение было нарушено одной из медсестер, добродушной женщиной лет пятидесяти.
— Мистер Белл, вы не будете возражать против непродолжительной беседы? — спросила она.
— Всегда готов, — отозвался он. — Ну, так о чем мы с вами будем беседовать?
— Нет, не со мной, — смутилась она. — К вам посетитель.
— Вот как? Кто же?
— Некто по имени Джон Дипаче.
— И он хочет поговорить со мной?
— Да.
— Вы пропустите его сюда, правда?
— При условии, что вы не будете волноваться, — ответила сестра.
— Милочка моя, — усмехнулся он, — завтра меня выпишут отсюда, и просто ума не приложу, как вы сможете такое пережить. Вокруг кого станете суетиться?
Она улыбнулась.
— Нам будет вас очень не хватать. Вы самый несносный пациент изо всех, когда-либо попадавших на наш этаж. Похоже, тот инцидент вас так ничему и не научил.
— Он научил меня получать удовольствие от спиртовых растираний, — ответил Хэнк и похотливо подмигнул.
— Нет, вы просто невозможны! Сейчас пришлю к вам мистера Дипаче.
Снова оставшись в одиночестве, он поправил подушки и принялся ждать появления Дипаче, испытывая при этом довольно странное чувство. Сейчас ему предстояло встретиться с человеком, который много лет назад отбил у него Мэри, когда та так много значила для него; и вот теперь он не испытывал по отношению к нему ни зависти, ни вражды, а лишь жгучее любопытство, которое, однако, не имело к самой Мэри никакого отношения. Хэнк с удивлением понял вдруг, что ему не хочется встречаться с мужем Мэри Дипаче: этот человек интересовал его лишь в качестве отца Дэнни Дипаче.
В дверь постучали.
— Входите, — ответил Хэнк. — Открыто.
Дверь немедленно распахнулась, и Джон Дипаче вошел в палату. Он был высок, но движения его были так робки и нерешительны, что создавалось впечатление, будто он стесняется своего роста. У него были темные волосы и карие глаза, и Хэнк отметил про себя, что Дэнни больше похож на мать, чем на отца. Джон Дипаче производил впечатление тихого, добродушного человека, и Хэнк, еще не будучи знакомым со своим посетителем, не слыша его голоса, интуитивно почувствовал, понял, что несказанно рад приходу этого человека.
— Присаживайтесь, мистер Дипаче, — сказал он, протягивая руку.
Джон пожал ее и неуклюже опустился на стул.
— Не знаю… наверное, мне не следовало приходить сюда, — чуть слышно проговорил он. Голос у него был тихий, глуховатый, и Хэнк понял, что, скорее всего, он редко повышает его даже в минуты гнева. — Но я прочитал в газетах о том, что случилось, и я… я подумал, что мне все же следует прийти. Надеюсь, вы не будете возражать.
— Я очень рад видеть вас, — сказал Хэнк.
— Как вы себя чувствуете?
— Уже лучше. Завтра меня отсюда выпишут.
— Ясно. Значит, я вовремя вас застал.
— Да.
Дипаче замялся:
— Неужели это действительно было так ужасно, как описано в газетах?
— Полагаю, что да.
— Восемь на одного! — проговорил Дипаче и покачал головой. — Не понимаю этого. — Он немного помолчал. — А вы?
На ней была белая юбка и черный свитер, а белокурые волосы были зачесаны назад и стянуты на затылке в тугой хвост, перехваченный небольшой резинкой.
— Привет, пап, — сказала она.
— Здравствуй, Дженни.
— Как ты себя чувствуешь?
— Немножко лучше.
Он пробыл в больнице вот уже три дня, но Дженни пришла навестить его только теперь. Хэнк сидел на постели весь в бинтах и, глядя на блики солнечного света, игравшие на волосах дочери, благодарил Бога за то, что боль наконец-то отступила. Теперь его единственной болью были воспоминания о том, что случилось с ним.
Вскоре после полуночи полицейские обнаружили его лежащим в луже крови на дорожке парка, а позднее врачи сказали ему, что он находился в глубоком шоке. В больнице ему перевязали раны и накачали болеутоляющими лекарствами; и вот теперь, три дня спустя, физическая боль отступила. Но осталась другая боль, вызванная недоумением, неспособностью понять, кому и зачем понадобилось это жестокое и бессмысленное нападение.
— Пап, а почему они тебя избили? — спросила Дженни.
— Не знаю, — ответил он.
— Это все из-за дела Морреса, да?
— Да. Полагаю, и из-за него тоже.
— Ты сделал что-нибудь не так?
— Не так? Я бы не сказал… А с чего ты взяла? Дженни пожала плечами.
— В чем дело, Дженни?
— Ни в чем. Просто… соседские дети стали как-то странно относиться ко мне, как будто я заразная или прокаженная. Вот я и подумала… это… что, может быть, ты сделал что-нибудь не так.
— Нет, Дженни, ничего такого не было.
— Ладно, — вздохнула она и, немного помолчав, добавила:
— Мама пошла повидать того мальчика. Полиция его все-таки задержала.
— Какого еще мальчика?
— Ну того, что написал тебе письмо с угрозами. Про Громовержцев. Ну, ты его знаешь.
— Да?
— Они задержали того парня. Хотя, наверное, если бы тебя не избили, то эти тупые полицейские до сих пор сидели бы и чесали бы свои репы.
— Дженни, воспитанные девочки не должны говорить такие слова…
— Ну, в общем, пап, его поймали. Он калека.
— Калека?
— Ну да. Хромой. Жертва полиомиелита. В газете напечатали его фотографию. Он выглядит там таким жалким…
— Правда?
— Да. Когда я увидела фотографию, то вдруг подумала, а каково это, быть калекой и… и жить в Гарлеме. Понимаешь, что я имею в виду?
— Ну, в общем, догадываюсь.
— Мама ходила его проведать. Полицейские ей разрешили. Она спросила, на самом ли деле он собирался убить тебя.
— И что он ответил?
— А он сказал: «Конечно, мать вашу! А то зачем бы я стал посылать то письмо?»
— Дженни, ну что за выражения!..
— Я просто передаю тебе его слова. — Она немного помолчала. — Но его не было среди тех, кто тебя избил. Он даже не член шайки Громовержцев, и на тот вечер, когда на тебя напали, у него есть алиби. Перед тем, как прийти сюда, я успела поговорить с мамой по телефону, и она сказала, что его отпустят, как только будет внесен залог.
— И сколько?
— Две тысячи долларов. Пап, тебе это, наверное, покажется странным…
— Что, Дженни?
— Вот если бы у меня были две тысячи долларов, то я сама пошла бы туда и внесла бы за него залог. Потому что, знаешь, он выглядел таким расстроенным. Мне его стало жалко. — Она снова помолчала. — Пап, разве так бывает?
— Иногда бывает, — подтвердил он. Дженни кивнула:
— А скоро тебя отсюда выпишут?
— Через неделю, — ответил Хэнк. — Может быть, продержут чуть дольше.
— Тебя сильно избили, да?
— Да.
— И каково это? То есть я хочу сказать, каково это, когда тебя бьют?
— Удовольствие ниже среднего, — сказал он и попытался улыбнуться.
— Пап, а вдруг… вдруг это дело опять кого-нибудь не устроит, и что тогда? Тебя снова могут избить?
— Полагаю, такая вероятность существует.
— Тебе страшно?
Хэнк встретился с дочерью глазами. Он видел, что она ждет от него честного ответа, но тем не менее солгал.
— Нет, мне не страшно, — ответил он и тут же понял, что совершил большую ошибку, сказав дочери не правду. Дженни отвернулась от него.
— Ну ладно, — проговорила она. — Мне, пожалуй, пора. Мама просила передать, что она зайдет к тебе вечерком.
— Дженни, а ты ко мне еще придешь? — спросил он.
— А ты хочешь, чтобы я пришла? — переспросила она, и их взгляды снова встретились.
— Очень хочу.
— Я постараюсь, — пообещала она.
— Может быть… возможно, тогда мы сможем поговорить.
— Ага, может быть.
— Ну, то есть поговорить наедине, чтобы ни медсестры и вообще никто не мешал.
— Да. Я понимаю, что ты имеешь в виду. Так, Как мы разговаривали, когда я была совсем маленькой.
— Да.
— Может быть, — снова повторила она. — Но тогда это будет не раньше, чем через неделю. Мама отправляет меня в Рокэвей, в гости к Андерсонам.
— Вот как? И когда вы приняли такое решение?
— Вчера вечером.
— И как долго ты собираешься у них гостить?
— Неделю. — Дженни замялась. — Знаешь, мне кажется, мама боится, что если я останусь в городе, то со мной тоже может что-нибудь случиться.
— Ясно, — вздохнул Хэнк.
— А ты что, тоже считаешь, что со мной может что-то произойти?
— Не знаю.
— Ну ладно… — Дженни передернула плечами. — Пап, мне пора. — Она наклонилась и торопливо чмокнула его в щеку. — Выздоравливай.
Она направилась к выходу, и он смотрел, как за ней бесшумно закрылась дверь палаты.
* * *
Несмотря на ежедневные визиты Кэрин, следующая неделя тянулась очень медленно. За долгие часы, проведенные в одиночестве, он то и дело мысленно возвращался к нападению в парке, размышляя о том, сможет ли он когда-нибудь забыть тот вечер и то, с каким молчаливым остервенением били его совершенно незнакомые подростки. Однако вынести кое-какой урок из случившегося ему все-таки удалось. Начать хотя бы с того, что теперь он знал, что избиваемый перестает быть человеком, превращаясь в одну сплошную открытую, саднящую рану. Человек бессилен против банды, приговорившей его к беспощадной, жестокой экзекуции. Банда была и строгим судьей, хладнокровным судом и бесчувственным палачом. И именно эта бесчувственность привносила в сам факт избиения еще более жуткий смысл. Ибо избитый человек уже никогда не сможет забыть той боли, унижения и беспомощного отчаяния, которые ему довелось пережить.И все же вражда между уличными бандами Гарлема велась на, так сказать, постоянной основе. Однако, по логике вещей, разве каждая такая стычка не имела две стороны, два исхода — победу и поражение? И разве каждому участнику такой банды не приходилось время от времени испытывать боль и горечь от поражения в очередной драке? Именно в драке стенка на стенку, а не когда всем гуртом наваливаются на одного. И все же разве им не бывает страшно? Неужели они не боятся направленных на них пистолетов, ножей, «розочек» из разбитых бутылок и шипованных цепей? Разве возможно когда-нибудь смириться с мыслью о том, что если ты упадешь, то тебя наверняка постараются втоптать в асфальт? Неужели все они как на подбор были бесстрашными героями, отважными воинами, парнями со стальными нервами?
Нет, конечно.
И им тоже было страшно. Он знал, что им было страшно. И тем не менее они дрались. Но почему?
Во имя чего?
Ответа Хэнк не знал. Этот вопрос мучил его всю неделю. И даже в день накануне выписки он все время отдавался эхом в его сознании. Ему казалось, что этот последний день в больнице будет тянуться бесконечно и что он, наверное, уже так никогда и не выйдет за пределы этой чистенькой и насквозь стерильной палаты. Поэтому был несказанно обрадован, когда примерно в два часа дня его невеселое уединение было нарушено одной из медсестер, добродушной женщиной лет пятидесяти.
— Мистер Белл, вы не будете возражать против непродолжительной беседы? — спросила она.
— Всегда готов, — отозвался он. — Ну, так о чем мы с вами будем беседовать?
— Нет, не со мной, — смутилась она. — К вам посетитель.
— Вот как? Кто же?
— Некто по имени Джон Дипаче.
— И он хочет поговорить со мной?
— Да.
— Вы пропустите его сюда, правда?
— При условии, что вы не будете волноваться, — ответила сестра.
— Милочка моя, — усмехнулся он, — завтра меня выпишут отсюда, и просто ума не приложу, как вы сможете такое пережить. Вокруг кого станете суетиться?
Она улыбнулась.
— Нам будет вас очень не хватать. Вы самый несносный пациент изо всех, когда-либо попадавших на наш этаж. Похоже, тот инцидент вас так ничему и не научил.
— Он научил меня получать удовольствие от спиртовых растираний, — ответил Хэнк и похотливо подмигнул.
— Нет, вы просто невозможны! Сейчас пришлю к вам мистера Дипаче.
Снова оставшись в одиночестве, он поправил подушки и принялся ждать появления Дипаче, испытывая при этом довольно странное чувство. Сейчас ему предстояло встретиться с человеком, который много лет назад отбил у него Мэри, когда та так много значила для него; и вот теперь он не испытывал по отношению к нему ни зависти, ни вражды, а лишь жгучее любопытство, которое, однако, не имело к самой Мэри никакого отношения. Хэнк с удивлением понял вдруг, что ему не хочется встречаться с мужем Мэри Дипаче: этот человек интересовал его лишь в качестве отца Дэнни Дипаче.
В дверь постучали.
— Входите, — ответил Хэнк. — Открыто.
Дверь немедленно распахнулась, и Джон Дипаче вошел в палату. Он был высок, но движения его были так робки и нерешительны, что создавалось впечатление, будто он стесняется своего роста. У него были темные волосы и карие глаза, и Хэнк отметил про себя, что Дэнни больше похож на мать, чем на отца. Джон Дипаче производил впечатление тихого, добродушного человека, и Хэнк, еще не будучи знакомым со своим посетителем, не слыша его голоса, интуитивно почувствовал, понял, что несказанно рад приходу этого человека.
— Присаживайтесь, мистер Дипаче, — сказал он, протягивая руку.
Джон пожал ее и неуклюже опустился на стул.
— Не знаю… наверное, мне не следовало приходить сюда, — чуть слышно проговорил он. Голос у него был тихий, глуховатый, и Хэнк понял, что, скорее всего, он редко повышает его даже в минуты гнева. — Но я прочитал в газетах о том, что случилось, и я… я подумал, что мне все же следует прийти. Надеюсь, вы не будете возражать.
— Я очень рад видеть вас, — сказал Хэнк.
— Как вы себя чувствуете?
— Уже лучше. Завтра меня отсюда выпишут.
— Ясно. Значит, я вовремя вас застал.
— Да.
Дипаче замялся:
— Неужели это действительно было так ужасно, как описано в газетах?
— Полагаю, что да.
— Восемь на одного! — проговорил Дипаче и покачал головой. — Не понимаю этого. — Он немного помолчал. — А вы?