– Да я ее все время вижу!
Пожала плечами и дохлебала свой мартини. Она была достаточно пьяна, чтобы упустить из виду тот факт, что Клинг – коп, а эта порода (особенно та ее разновидность, которая именуется детективами) умеет докапываться до сути дела, и слишком пьяна, чтобы сообразить, что не стоило добавлять «с разными мужиками». Что в сочетании с предыдущим заявлением, если не обращать внимания на короткую паузу, вызванную необходимостью допить коктейль, составляло фразу «Я ее все время вижу с разными мужиками».
Клинг, разумеется, знал, что Огаста бывает на многих вечеринках без него, и предполагал, что она на этих вечеринках разговаривает с разными людьми, и некоторые из этих людей, разумеется, мужчины. Но слова блондиночки подразумевали явно нечто большее, чем простую светскую болтовню. Клинг как раз собирался спросить, что она имеет в виду, когда к ним подошел официант в черных брюках и белом пиджаке, видимо, с другого конца террасы заметивший, что дама нуждается в новой порции. Блондиночка ловко взяла полный бокал мартини с подноса, протянутого официантом, отхлебнула сразу полбокала и, нанося последний удар, сказала:
– Особенно с одним.
На этот раз Клинг успел вставить:
– Что вы имеете в виду?
– То есть? – спросила блондиночка, подмигивая ему.
– Расскажите, – попросил Клинг. Сердце у него бешено колотилось.
– Да спроси у самой Огасты, ты ведь ею так интересуешься! – сказала блондиночка.
– Вы... ты хочешь сказать, что она с кем-то встречается?
– Да какая разница? Слушай, пошли со мной, а? Фейерверки эти надоели до смерти. Пошли, найдем местечко, где можно уединиться...
– Нет, расскажи мне об Огасте.
– Ой, да ну ее на... эту Огасту! – сказала блондиночка, вытащила ноги из-под задницы и, пошатываясь, поднялась.
– И тебя туда же! – добавила она, тряхнула головой и, спотыкаясь, ушла в дом через широкую стеклянную дверь, выходящую на террасу.
В последний раз, когда он ее видел в ту ночь, блондиночка спала, свернувшись клубочком, на кровати в хозяйской спальне. Блузка ее была расстегнута до пояса, обе груди с сосками-вишенками бесстыдно обнажены. Клинг испытывал большое искушение разбудить ее и расспросить про того «одного мужика», но в этот момент в спальню вошел хозяин, выразительно прокашлялся, и Клинг побоялся, что его заподозрят в изнасиловании или, по крайней мере, попытке сексуального принуждения. Но назавтра, прежде чем уехать (Гасси таки осталась, как и грозилась), Клинг потихоньку порасспрашивал людей и узнал, что блондиночку зовут Моника Торп. В понедельник утром он позвонил в агентство Катлера, представился как муж Огасты, сказал, что они хотят пригласить Монику на маленький семейный прием, и получил ее телефон, которого не было в справочниках. Когда Клинг позвонил Монике домой, Моника сказала, что она его не знает и не помнит, чтобы говорила что-то насчет Огасты. И вообще, Огаста – совершенно замечательный человек, и они с ней лучшие подруги. Клинг не успел вставить ни слова – она тут же бросила трубку. Он тут же перезвонил.
– Слушай, мужик, отвянь, а? – сказала Моника. – Я понятия не имею, о чем ты говоришь.
И снова бросила трубку.
– Вот так вот, – закончил Клинг.
– И все? – спросил Карелла. – Ты хочешь сказать, что...
– Я тебе рассказал все, что произошло.
– Да ничего не произошло! – сказал Карелла. – Какая-то дуреха ужралась в дым и навешала тебе лапши на уши, а ты...
– Она говорила, что все время видит Огасту. С мужиками, Стив! С разными мужиками! Особенно с одним, Стив!
– Ага. И ты ей поверил, да?
– Я уже не знаю, чему верить!
– Ас Огастой ты об этом говорил?
– Нет.
– А почему?
– А что мне делать? Взять и спросить, нет ли у нее любовника? А если она ответит, что есть? И что тогда? Это жопа, Стив...
– Если бы я оказался в такой ситуации, я бы тут же спросил у Тедди...
– А что, если бы она сказала, что это правда?
– Мы бы с этим разобрались.
– Ну да, конечно.
– Именно так.
Клинг помолчал. На лице его блестели бисеринки пота. Казалось, он вот-вот расплачется. Он достал из заднего кармана носовой платок и промокнул лоб. Втянул воздух сквозь зубы и наконец спросил:
– Стив... а у вас с Тедди по-прежнему все в порядке?
– Да.
– Я имею в виду...
– Я знаю, что ты имеешь в виду.
– Я имею в виду в постели.
– И в постели тоже. И во всем прочем.
– Потому что... я... я, наверно, не поверил бы ни единому слову из того, что наплела та девица, если бы я... если бы я и раньше не почувствовал неладное. Понимаешь, Стив, в последнее время... наверно, с июня... мы... понимаешь, раньше нас буквально тянуло друг к другу. Я приходил с работы, и она сразу на меня набрасывалась. А в последнее время... – Он потряс головой и умолк.
Карелла ничего не сказал. Он смотрел вперед, на дорогу. Погудел пешеходу, который собирался перейти дорогу на красный свет. Клинг снова потряс головой, достал платок и еще раз промокнул лоб.
– Просто в последнее время... уже довольно давно... между нами ничего нет. В смысле, все не так, как раньше. Когда-то мы не могли расстаться ни на минуту. А теперь, даже когда мы занимаемся любовью, все так... холодно и пусто, Стив. Словно она просто терпит меня. Понимаешь, о чем я? Просто... просто... просто ждет, когда все это закончится. Жопа, Стив! – закончил он, уткнулся лицом в платок и начал всхлипывать.
– Говори, говори, – сказал Карелла.
– Извини...
– Все в порядке, говори дальше.
– Такая жопа! – повторил Клинг, всхлипывая в платок.
– Тебе нужно обсудить это с ней, – сказал Карелла.
– Ага... – Клинг по-прежнему прятал лицо в платок. Он продолжал всхлипывать, отвернувшись от Кареллы. Плечи его вздрагивали.
– Ты это сделаешь?
– Ага...
– Берт! Ты поговоришь с ней?
– Да. Поговорю.
– Ну, вот и хорошо.
– Ага, – сказал Клинг, шмыгнул носом, вытер глаза платком, снова шмыгнул носом, сказал: «Спасибо» и опять уставился на дорогу.
Глава 2
Пожала плечами и дохлебала свой мартини. Она была достаточно пьяна, чтобы упустить из виду тот факт, что Клинг – коп, а эта порода (особенно та ее разновидность, которая именуется детективами) умеет докапываться до сути дела, и слишком пьяна, чтобы сообразить, что не стоило добавлять «с разными мужиками». Что в сочетании с предыдущим заявлением, если не обращать внимания на короткую паузу, вызванную необходимостью допить коктейль, составляло фразу «Я ее все время вижу с разными мужиками».
Клинг, разумеется, знал, что Огаста бывает на многих вечеринках без него, и предполагал, что она на этих вечеринках разговаривает с разными людьми, и некоторые из этих людей, разумеется, мужчины. Но слова блондиночки подразумевали явно нечто большее, чем простую светскую болтовню. Клинг как раз собирался спросить, что она имеет в виду, когда к ним подошел официант в черных брюках и белом пиджаке, видимо, с другого конца террасы заметивший, что дама нуждается в новой порции. Блондиночка ловко взяла полный бокал мартини с подноса, протянутого официантом, отхлебнула сразу полбокала и, нанося последний удар, сказала:
– Особенно с одним.
На этот раз Клинг успел вставить:
– Что вы имеете в виду?
– То есть? – спросила блондиночка, подмигивая ему.
– Расскажите, – попросил Клинг. Сердце у него бешено колотилось.
– Да спроси у самой Огасты, ты ведь ею так интересуешься! – сказала блондиночка.
– Вы... ты хочешь сказать, что она с кем-то встречается?
– Да какая разница? Слушай, пошли со мной, а? Фейерверки эти надоели до смерти. Пошли, найдем местечко, где можно уединиться...
– Нет, расскажи мне об Огасте.
– Ой, да ну ее на... эту Огасту! – сказала блондиночка, вытащила ноги из-под задницы и, пошатываясь, поднялась.
– И тебя туда же! – добавила она, тряхнула головой и, спотыкаясь, ушла в дом через широкую стеклянную дверь, выходящую на террасу.
В последний раз, когда он ее видел в ту ночь, блондиночка спала, свернувшись клубочком, на кровати в хозяйской спальне. Блузка ее была расстегнута до пояса, обе груди с сосками-вишенками бесстыдно обнажены. Клинг испытывал большое искушение разбудить ее и расспросить про того «одного мужика», но в этот момент в спальню вошел хозяин, выразительно прокашлялся, и Клинг побоялся, что его заподозрят в изнасиловании или, по крайней мере, попытке сексуального принуждения. Но назавтра, прежде чем уехать (Гасси таки осталась, как и грозилась), Клинг потихоньку порасспрашивал людей и узнал, что блондиночку зовут Моника Торп. В понедельник утром он позвонил в агентство Катлера, представился как муж Огасты, сказал, что они хотят пригласить Монику на маленький семейный прием, и получил ее телефон, которого не было в справочниках. Когда Клинг позвонил Монике домой, Моника сказала, что она его не знает и не помнит, чтобы говорила что-то насчет Огасты. И вообще, Огаста – совершенно замечательный человек, и они с ней лучшие подруги. Клинг не успел вставить ни слова – она тут же бросила трубку. Он тут же перезвонил.
– Слушай, мужик, отвянь, а? – сказала Моника. – Я понятия не имею, о чем ты говоришь.
И снова бросила трубку.
– Вот так вот, – закончил Клинг.
– И все? – спросил Карелла. – Ты хочешь сказать, что...
– Я тебе рассказал все, что произошло.
– Да ничего не произошло! – сказал Карелла. – Какая-то дуреха ужралась в дым и навешала тебе лапши на уши, а ты...
– Она говорила, что все время видит Огасту. С мужиками, Стив! С разными мужиками! Особенно с одним, Стив!
– Ага. И ты ей поверил, да?
– Я уже не знаю, чему верить!
– Ас Огастой ты об этом говорил?
– Нет.
– А почему?
– А что мне делать? Взять и спросить, нет ли у нее любовника? А если она ответит, что есть? И что тогда? Это жопа, Стив...
– Если бы я оказался в такой ситуации, я бы тут же спросил у Тедди...
– А что, если бы она сказала, что это правда?
– Мы бы с этим разобрались.
– Ну да, конечно.
– Именно так.
Клинг помолчал. На лице его блестели бисеринки пота. Казалось, он вот-вот расплачется. Он достал из заднего кармана носовой платок и промокнул лоб. Втянул воздух сквозь зубы и наконец спросил:
– Стив... а у вас с Тедди по-прежнему все в порядке?
– Да.
– Я имею в виду...
– Я знаю, что ты имеешь в виду.
– Я имею в виду в постели.
– И в постели тоже. И во всем прочем.
– Потому что... я... я, наверно, не поверил бы ни единому слову из того, что наплела та девица, если бы я... если бы я и раньше не почувствовал неладное. Понимаешь, Стив, в последнее время... наверно, с июня... мы... понимаешь, раньше нас буквально тянуло друг к другу. Я приходил с работы, и она сразу на меня набрасывалась. А в последнее время... – Он потряс головой и умолк.
Карелла ничего не сказал. Он смотрел вперед, на дорогу. Погудел пешеходу, который собирался перейти дорогу на красный свет. Клинг снова потряс головой, достал платок и еще раз промокнул лоб.
– Просто в последнее время... уже довольно давно... между нами ничего нет. В смысле, все не так, как раньше. Когда-то мы не могли расстаться ни на минуту. А теперь, даже когда мы занимаемся любовью, все так... холодно и пусто, Стив. Словно она просто терпит меня. Понимаешь, о чем я? Просто... просто... просто ждет, когда все это закончится. Жопа, Стив! – закончил он, уткнулся лицом в платок и начал всхлипывать.
– Говори, говори, – сказал Карелла.
– Извини...
– Все в порядке, говори дальше.
– Такая жопа! – повторил Клинг, всхлипывая в платок.
– Тебе нужно обсудить это с ней, – сказал Карелла.
– Ага... – Клинг по-прежнему прятал лицо в платок. Он продолжал всхлипывать, отвернувшись от Кареллы. Плечи его вздрагивали.
– Ты это сделаешь?
– Ага...
– Берт! Ты поговоришь с ней?
– Да. Поговорю.
– Ну, вот и хорошо.
– Ага, – сказал Клинг, шмыгнул носом, вытер глаза платком, снова шмыгнул носом, сказал: «Спасибо» и опять уставился на дорогу.
Глава 2
Окрестности сильно переменились.
Он и не ожидал, что все останется по-прежнему, но перемена была разительной. Он сошел с элеватора на Кеннон-роуд и спустился по лестнице на Довер-Плейнс-авеню, которую в те времена, когда он тут жил, звали попросту Авеню. Раньше это был тихий райончик, населенный итальянцами, евреями, ирландцами и неграми, но по дороге на Map иен-стрит он с мимолетной дрожью осознал, что все знакомые места исчезли.
Там, где когда-то была итальянская «латтичини», теперь появилась пуэрто-риканская «бодега». На месте кошерной мясной лавки обнаружилась бильярдная, за распахнутыми дверьми которой виднелись кучки подростков-пуэрториканцев с бильярдными киями. Вместо пиццерии на углу улицы Ярдли был бар с грилем, а вместо кондитерской Гарри, куда он по воскресеньям водил ребят есть мороженое, появился обувной магазин с огромной вывеской «Zapateria», и на месте выходящего на улицу прилавка, с которого Гарри продавал взбитые сливки и гоголь-моголь, сверкала большая витрина. «Ничего не осталось, – думал он. – Двое моих младшеньких живут в Чикаго, с матерью Джози, а старшая дочь... Старшая дочь...»
Он вернулся сюда, чтобы найти свою дочь.
В последний раз он видел эти места, когда ему было двадцать семь лет. Совсем молодой человек. Двадцать семь. А в ноябре ему будет сорок. Двенадцать лет своей жизни он провел в тюрьме. Псу под хвост. Когда его посадили, Мойре было шесть лет. В июне ей должно было исполниться восемнадцать. И за все эти годы он ее ни разу не видел. Интересно, она его узнает? Он был высокий – в тюрьме Кастлвью могут сделать с тобой все, что угодно, но вот росту убавлять пока не научились, – и все еще крепкий благодаря занятиям в тюремном спортзале. Он не пропустил ни одного занятия, если не считать месяца, который он провел в одиночке. Это за тот удар, что стоил ему двух лишних лет за решеткой.
Его посадили за убийство первой степени, минимальный срок – двадцать лет, максимальный – пожизненно. Это означало, что через десять лет его могли отпустить на поруки. И отпустили бы, если бы этот Д'Аннунцио не прицепился к его носу. Каждое утро Д'Аннунцио приветствовал его фразой: «Эй, Шнобель, как дела?» или «Как поживаешь, Шнобелло?» Когда ты заперт в четырех стенах с человеком, который тебя изводит только потому, что ему не нравится твой нос, рано или поздно непременно сорвешься. Однажды вечером, когда Д'Аннунцио ляпнул насчет того, что у всех мужиков с большими носами маленькие члены – это, кстати, и неправда: наоборот, считается, что у кого нос большой, у того и член такой же, – он схватил со стола вилку и ткнул Д'Аннунцио в рожу. Он ему всю рожу располосовал этой вилкой, он бы этому сукину сыну и глаза выколол, если бы трое копов не свалили его на пол дубинками. Он месяц просидел в одиночке, а потом узнал, что на поруки его не отпустят. К обязательным десяти годам, которые он должен был отсидеть, добавили еще два. Копы любят говорить: «Не нравится сидеть – не воруй». Он свой срок отсидел – целых двенадцать лет, – и наконец его выпустили.
И теперь он хотел повидать дочь.
Была суббота, райончик мирно дремал под палящим полуденным солнцем. Он дошел по Мариен-стрит до дома, в котором они жили: наполовину деревянный, наполовину кирпичный домик на две семьи, обнесенный невысоким деревянным заборчиком. Дом и заборчик раньше были покрашены в белый цвет. Новые хозяева покрасили их в зеленый. На краю тротуара бок о бок стояли два почтовых ящика. На одном было написано «Джонсон», на другом – «Гарсия». В большом палисаднике сидел на корточках негр и выпалывал сорняки вокруг куста азалии. Галлоран постоял, глядя на дом, погруженный в воспоминания, потом развернулся и пошел обратно на авеню.
Он никогда не был пьяницей, даже до того, как начались все эти неприятности, а пьянство – это единственный порок, к которому нельзя пристраститься в тюрьме. Но адвокат ему сказал, что его дочь вернулась из Чикаго и живет где-то в этом районе. В справочной Риверхеда Галлоран ее не нашел и решил, что лучше всего будет поспрашивать в барах. Спросить, не знает ли кто-нибудь, где живет Мойра Галлоран. Теперь здесь живут одни пуэрториканцы и черные, так что ирландку не заметить трудно, верно? Ирландскую девушку, белокурую, с голубыми, как у ее матери, глазами – о Господи, Джози, извини, я не хотел...
Он вошел в бар, который раньше был пиццерией. Раньше, когда он еще был на свободе, здесь подавали роскошную пиццу. Они с Джози и ребятами всегда сюда ходили. Там, в Кастлвью, он много думал о Джози. По ночам, лежа один в постели, он все время думал о Джози. И даже потом, когда он нашел себе «петуха», который был готов на все, лишь бы его не били, во время полового акта он думал о Джози. Только о Джози. Он думал о Джози, он представлял себе Джози как наяву. Джози, которую он убил топором.
Проигрыватель орал латиноамериканскую песню. Блин, кругом одни латиноамериканцы! В Кастлвью их было больше, чем на всех сахарных плантациях, вместе взятых! Стоявший за стойкой латинос мурлыкал себе под нос, подпевая проигрывателю, и протирал стаканы, потряхивая головой в такт музыке. Посетителей в баре не было. Галлоран сел на табурет рядом с баром и попросил пива. Бармену, похоже, не понравилось, что ему помешали слушать его латиноамериканскую музычку. Он хмуро поставил стакан, который протирал, и отправился наливать пиво.
– Спасибо, – сказал Галлоран.
Бармен что-то пробормотал по-испански.
– Вы сами здесь живете?
– А что? Вы из полиции?
«Смешно!» – подумал Галлоран. Он улыбнулся и покачал головой:
– Нет. Я не из полиции.
– Вы похожи на полицейского, – сказал бармен и пожал плечами.
– Меня зовут Джек Галлоран. Я ищу свою дочь.
– Дочь, говорите?
– Да, дочь.
– Галлоран, говорите? – Бармен пожал плечами. – Нет, Галлоранов у нас тут нет. Дочь, говорите?
– Моя дочь. Белокурая девушка, восемнадцати лет. Мойра Галлоран.
– Нет, таких тут нет. Заплатите за пиво, пожалуйста.
– Я не коп, и она ни во что не ввязалась, – сказал Галлоран, доставая кошелек. – Мне просто нужно ее найти, вот и все.
– Мне по фигу, ввязалась она во что-то, не ввязалась, и вообще, кто она такая, – ответил бармен. – Я ее не знаю. С вас семьдесят пять центов.
Галлоран заплатил за пиво, которого он не пил, и снова вышел на авеню. На ту сторону улицы, по которой он шел, падала тень от элеватора, и это было хорошо: она хоть немного защищала от солнца. Ни ветерка, ни единого дуновения свежего воздуха. Проклятая жара и духотища. Он обходил бары, расспрашивая, не знает ли кто его дочь, Мойру Галлоран. И только в пятом баре ему наконец улыбнулась удача. Бармен, как и все прочие бармены, был пуэрториканцем, с таким густым акцентом, что его можно было резать мачете.
– Мойра Галлоран? – переспросил он. – Не, не знаю. Есть Мойра Джонсон.
– Джонсон?
– Джонсон, si. Высокая блондинка, такая, как вы говорит, восемнадцать-девятнадцать лет.
– Джонсон, говорите?
– Джонсон. Она замуж за Генри Джонсоном. Живут на Мариен-стрит. Вы знаете Мариен?
– Бывал.
– Вот там, – сказал бармен.
Галлоран вспомнил почтовые ящики у дверей своего бывшего дома. На них было написано «Джонсон» и «Гарсия». Неужели его дочь снова поселилась в их старом доме? Его адвокат говорил ему, что дом продавался, но, Господи Иисусе, неужели его купили Мойра с мужем? Может быть, они живут в той самой квартире, где жили они двенадцать лет тому назад, на первом этаже, а квартирку наверху, поменьше, сдают этому латиносу Гарсии – наверно, этот тот самый, который полол сорняки в палисаднике. Некоторые из этих латиносов чернее любого африканского ниггера.
Галлоран уплатил за пиво и вышел на улицу. На улице стало еще жарче, и Галлоран внезапно почувствовал, что обливается потом. Теперь, когда он был так близок к тому, чтобы найти ее, когда это оказалось куда легче, чем он думал, он внезапно вспотел и начал задыхаться. Когда он миновал знакомый поворот на Мариен-стрит, сердце у него в груди отчаянно колотилось. Он прошел мимо десятка девчонок-пуэрториканок, прыгающих через веревочку, и остановился перед домиком, в котором он когда-то жил с Джози и ребятами, пока ему не пришлось ее убить. Тот самый дом, который он семь лет делил с Джози. А теперь тут живет Мойра. Черный, как ниггер, латинос, Гарсия, все еще полол сорняки перед домом.
– Эй! – окликнул его Галлоран.
Человек поднял голову.
– По-английски понимаешь? – спросил Галлоран.
– Это вы мне? – уточнил мужчина. На вид ему было лет двадцать с небольшим. Худощавый парень в футболке и обрезанных по колено голубых джинсах. В правой руке он держал тяпку.
– Да, вам, – сказал Галлоран. – Я ищу Мойру Джонсон. Вы ее знаете?
– Знаю, – сказал парень. – А что вы от нее хотите?
– Это моя дочь, – ответил Галлоран.
– Ах вот как... – сказал парень.
– Что значит «ах вот как»?
– Значит, вас все-таки выпустили?
– А вы кто такой, черт побери?
– Генри Джонсон, – ответил парень. – Муж Мойры. Лучше в вы пропали. Мойра не желает иметь с вами ничего общего.
– Слушай, ты, педик! – начал Галлоран, отворяя калитку, но увидел, как Джонсон стиснул тяпку, и остановился.
Когда сидишь в тюряге, приучаешься чуять, когда человеку можно дать в морду, а когда его лучше не трогать. Это по глазам видно. Вот Д'Аннунцио следовало бы понять это, когда он принялся в очередной раз прохаживаться насчет длинного носа. Ему следовало бы заметить, как сузились глаза Галлорана, и понять, что сейчас его рожу разделают на гамбургеры. Вот и сейчас в глазах этого ниггера (Мойра вышла замуж за ниггера. Eго дочь вышла замуж за ниггера!) было нечто, говорившее Галлорану, что сейчас парень опасен. Он остановился у калитки, попробовал примирительно улыбнуться и сказал:
– Я приехал издалека, чтобы встретиться с нею, сынок.
– Я вам не «сынок»! – рявкнул Джонсон. – Я вам не сын, и она вам больше не дочь.
– Я хотел бы ее повидать, – тихо сказал Галлоран.
– Ее нету дома. Убирайтесь, пока я не вызвал копов!
– Она моя дочь, и я хочу ее повидать, – ответил Галлоран ровным тоном. – Я хочу видеть, какой она стала теперь, когда выросла. Я не уйду отсюда, пока не увижу ее, я ждал двенадцать лет, чтобы ее увидеть, понял, ты?! И я ее увижу!.. С-сынок.
Должно быть, теперь у него был тот самый взгляд, который следовало бы заметить Д'Аннунцио за миг до того, как вилка вонзилась ему в лицо. Тот самый взгляд, который Галлоран видел у молодого Джонсона несколько минут тому назад. Он видел, как разжалась рука, сжимавшая тяпку. Джонсон все понял правильно. Это был ветеран уличных баталий – все ниггеры и Кастлвью знали в этом толк. Джонсон был стреляный воробей, он жопой чуял, когда дело пахнет жареным, и не хотел нарываться на человека, который не в себе.
– Ее действительно нету дома, – сказал Джонсон, но уже куда спокойнее.
– А когда она вернется? – спросил Галлоран.
– Она в магазин пошла, – сказал Джонсон.
– Это не ответ.
– В чем дело, Хэнк? – спросил сзади женский голос.
Галлоран обернулся.
Она стояла у самой калитки. Высокая стройная блондинка в босоножках, белых брюках и помидорно-красной топ-маечке. Под мышками она держала два пакета из оберточной бумаги, крепко прижимая их к груди. Галлоран даже на расстоянии сразу увидел удивительно яркие голубые глаза. Какой-то миг ему казалось, что он видит перед собой Джози, свою покойную жену. Он сказал себе, что вот эта красавица и есть его дочь, его...
– Мойра?
Она, похоже, узнала его. Она помнит его, Господи, она его помнит! Некоторое время она молча смотрела на него через заборчик, потом спросила:
– Что тебе здесь надо?
– Я пришел повидать тебя.
– Ну хорошо, ты меня видел.
– Мойра...
– Хэнк, скажи ему, пусть убирается отсюда.
– Мойра, я просто хотел поздороваться, только и всего.
– Ну, поздоровайся. И уходи.
– Я же тебе ничего не сделал! – жалобно сказал он и широко развел руками с растопыренными пальцами.
– Ничего не сделал, говоришь? Ах ты, сукин сын! Ты убил мою мать! Убирайся! – Она уже визжала. – Убирайся прочь, оставь меня в покое, убирайся, убирайся!!!
Он еще несколько мгновений смотрел на нее, потом опустил руки и молча вышел в открытую калитку, и прошел мимо Мойры, которая стояла на тротуаре, дрожа от ярости. Их глаза встретились – всего лишь на миг. Он тотчас отвел взгляд – такая ненависть кипела в ее глазах, – и быстро пошел в сторону авеню.
– Вот жарища, а?
Клинг поморщился, пристроил поудобнее блокнот и приготовился записывать. Карелла сидел за своим столом, рядом со шкафом с папками, и говорил по телефону с аптекой «Эмброуз». До того он звонил по телефону Бонни Андерсон, уборщицы Ньюменов, найденному в записной книжке, и узнал от ее брата, что Бонни действительно с двенадцатого июля находится в Джорджии. Теперь он проверял вторую зацепку. Окна кабинета были распахнуты настежь, но сквозь решетки не просачивалось ни единого ветерка. В углу работал вентилятор, перемешивая раскаленный воздух. Оба детектива сидели без пиджаков, с расстегнутыми воротниками, оттянутыми галстуками и закатанными рукавами. Расположившийся напротив Хэл Уиллис, которому нравилось считать себя щеголем, пришел на дежурство в желтовато-коричневом летнем костюме и коричневом с золотом шелковом галстуке, аккуратно подвязанном под воротничок. Он разговаривал с владельцем ювелирного магазина в Стеме, который ограбили третий раз за месяц.
В эту субботу дежурили шесть детективов, но троих из них не было на месте. Арти Браун поехал в центр, в здание уголовного суда, чтобы получить ордер на обыск дома человека, подозреваемого в торговле краденым. Мейер Мейер и Коттон Хейз поехали на Эйнсли-авеню, чтобы еще раз допросить ночного портье отеля, где четыре дня назад в ванне одного из номеров была обнаружена молодая проститутка с перерезанным горлом. В их округе с января по июль включительно было совершено семьдесят пять убийств, что на шестьдесят процентов больше, чем в прошлом. Из семидесяти пяти дел сорок было уже закрыто, еще одиннадцать близились к завершению, а оставшиеся две дюжины были абсолютно безнадежны. Если так пойдет и дальше, окажется, что детективы 87-го участка в этом году раскрыли только восемьдесят процентов совершенных убийств. А это означает, что к декабрю двадцать из ста убийц будут по-прежнему безнаказанно разгуливать на свободе. А если число убийств еще и увеличится... ну, об этом никому в 87-м участке думать не хотелось.
– В данном случае определить время post mortem достаточно трудно, – сказал Райт и тут же перевел медицинский термин, предполагая, что Клинг столь же невежествен, как и большинство детективов, с которыми приходится иметь дело: – То есть время, прошедшее с момента смерти.
– Ага, – сказал Клинг. – Но давайте начнем с причины смерти.
– Отравление барбитуратом, – сказал Райт. – Застой крови в сосудах мозга и кишечника, отек легких, жидкая кровь в полостях сердца. В содержимом желудка обнаружены остатки барбитурата, который удалось идентифицировать как секонал.
– Секонал, – повторил Клинг, записывая.
– Это быстродействующий барбитурат, который очень быстро всасывается.
– Насколько быстро?
– В течение нескольких минут после приема внутрь. Медицинская доза – двести миллиграмм.
– А смертельная?
– От пяти до десяти грамм.
– Не можете ли вы определить, какую дозу принял покойный? – спросил Клинг, желая показать, что он тоже разбирается в медицинской терминологии.
– Не представляется возможным. Но никак не меньше пяти грамм. Это будет двадцать пять капсул.
– А как насчет того, когда именно он принял эти капсулы?
– Вот это-то я и имел в виду, – сказал Райт. – Когда говорил насчет времени post mortem. Как я уже говорил, секонал всасывается в течение нескольких минут. Передозировка должна была повлечь за собой быстрое наступление коматозного состояния и смерть. Он сильно пил?
– А почему вы спрашиваете?
– Наши анализы на наличие алкоголя дали положительные результаты. Алкоголя было достаточно, чтобы вызвать опьянение. Поскольку количество алкоголя уменьшается в процессе разложения трупа, можно смело утверждать, что в момент смерти покойный был более пьян, чем можно судить по проценту алкоголя, обнаруженному на момент вскрытия.
– Его жена сообщила, что он был алкоголиком, – сказал Клинг.
– Это соответствует тому, что мы обнаружили. И не забывайте, что алкоголь является депрессантом, и его влияние на центральную нервную систему совпадает с токсическим действием секонала и усиливает его.
– Так когда же он умер?
– Видите ли, принимая во внимание жару, которая стояла в помещении... Вы вообще представляете себе, как определяется время post mortem?
– Не очень, – признался Клинг. Он перестал писать и обратился в слух.
– Одним из основных факторов является понижение температуры тела. Но в данных обстоятельствах, когда в комнате было сто два градуса, температура тела скорее повысилась, чем понизилась, несмотря на то, что процесс rigor mortis завершился полностью. Вы знаете, что такое rigor mortis?
– Н-ну, да... – неуверенно ответил Клинг.
– Посмертное окоченение мышц, – пояснил Райт.
– Да, конечно.
– Короче, говоря по-простому, у живого человека клеточная цитоплазма щелочная, а после смерти она становится кислотной. Как правило, это происходит в течение шести часов с момента смерти. За это время мышцы: лицевые, челюстные, шейные, рук и ног, и корпуса – именно в этом порядке – окоченевают. Потом кислотная среда снова заменяется щелочной. Обратный процесс происходит в промежутке от двенадцати до сорока восьми часов с момента смерти, в результате чего rigor исчезает. Но все снова упирается в температуру в квартире.
– Что вы имеете в виду? – спросил Клинг.
– От жары как rigor mortis, так и обратный процесс ускоряются.
– То есть вы хотите сказать...
– Я хочу сказать, что rigor нам тоже не поможет. Так же, как и процесс разложения. Мы выделили гнилостные бактерии вида Clostridium welchii, которые размножаются в теле вскоре после смерти, а также Escherichia coli и Proteus vulgaris... Эй, вы все это записываете?
– Нет, – честно признался Клинг.
– И хорошо, потому что вам все это не надо. Все эти бактерии могут быть обнаружены на ранних стадиях разложения. Но мы нашли также Micrococcus albus и Bacillus mesentericus, которые, как правило, появляются только через несколько дней после смерти. Другими словами, поскольку жара в помещении сильно ускорила разложение, определить время смерти на основании этого фактора также невозможно.
– То есть вы хотите сказать, что установить, когда он умер, невозможно?
– Я хочу сказать, что утверждать что-то наверняка было бы рискованно. Весьма сожалею. Это все из-за этой чертовой жары.
– Но дело действительно в смертельной дозе секонала? – спросил Клинг.
– Однозначно. Доза, превышающая пять грамм.
– Около двадцати пяти капсул.
– Или даже больше, – подтвердил Райт.
– Ну, спасибо вам, – сказал Клинг. – Пришлите, пожалуйста, письменное заключение.
Он и не ожидал, что все останется по-прежнему, но перемена была разительной. Он сошел с элеватора на Кеннон-роуд и спустился по лестнице на Довер-Плейнс-авеню, которую в те времена, когда он тут жил, звали попросту Авеню. Раньше это был тихий райончик, населенный итальянцами, евреями, ирландцами и неграми, но по дороге на Map иен-стрит он с мимолетной дрожью осознал, что все знакомые места исчезли.
Там, где когда-то была итальянская «латтичини», теперь появилась пуэрто-риканская «бодега». На месте кошерной мясной лавки обнаружилась бильярдная, за распахнутыми дверьми которой виднелись кучки подростков-пуэрториканцев с бильярдными киями. Вместо пиццерии на углу улицы Ярдли был бар с грилем, а вместо кондитерской Гарри, куда он по воскресеньям водил ребят есть мороженое, появился обувной магазин с огромной вывеской «Zapateria», и на месте выходящего на улицу прилавка, с которого Гарри продавал взбитые сливки и гоголь-моголь, сверкала большая витрина. «Ничего не осталось, – думал он. – Двое моих младшеньких живут в Чикаго, с матерью Джози, а старшая дочь... Старшая дочь...»
Он вернулся сюда, чтобы найти свою дочь.
В последний раз он видел эти места, когда ему было двадцать семь лет. Совсем молодой человек. Двадцать семь. А в ноябре ему будет сорок. Двенадцать лет своей жизни он провел в тюрьме. Псу под хвост. Когда его посадили, Мойре было шесть лет. В июне ей должно было исполниться восемнадцать. И за все эти годы он ее ни разу не видел. Интересно, она его узнает? Он был высокий – в тюрьме Кастлвью могут сделать с тобой все, что угодно, но вот росту убавлять пока не научились, – и все еще крепкий благодаря занятиям в тюремном спортзале. Он не пропустил ни одного занятия, если не считать месяца, который он провел в одиночке. Это за тот удар, что стоил ему двух лишних лет за решеткой.
Его посадили за убийство первой степени, минимальный срок – двадцать лет, максимальный – пожизненно. Это означало, что через десять лет его могли отпустить на поруки. И отпустили бы, если бы этот Д'Аннунцио не прицепился к его носу. Каждое утро Д'Аннунцио приветствовал его фразой: «Эй, Шнобель, как дела?» или «Как поживаешь, Шнобелло?» Когда ты заперт в четырех стенах с человеком, который тебя изводит только потому, что ему не нравится твой нос, рано или поздно непременно сорвешься. Однажды вечером, когда Д'Аннунцио ляпнул насчет того, что у всех мужиков с большими носами маленькие члены – это, кстати, и неправда: наоборот, считается, что у кого нос большой, у того и член такой же, – он схватил со стола вилку и ткнул Д'Аннунцио в рожу. Он ему всю рожу располосовал этой вилкой, он бы этому сукину сыну и глаза выколол, если бы трое копов не свалили его на пол дубинками. Он месяц просидел в одиночке, а потом узнал, что на поруки его не отпустят. К обязательным десяти годам, которые он должен был отсидеть, добавили еще два. Копы любят говорить: «Не нравится сидеть – не воруй». Он свой срок отсидел – целых двенадцать лет, – и наконец его выпустили.
И теперь он хотел повидать дочь.
Была суббота, райончик мирно дремал под палящим полуденным солнцем. Он дошел по Мариен-стрит до дома, в котором они жили: наполовину деревянный, наполовину кирпичный домик на две семьи, обнесенный невысоким деревянным заборчиком. Дом и заборчик раньше были покрашены в белый цвет. Новые хозяева покрасили их в зеленый. На краю тротуара бок о бок стояли два почтовых ящика. На одном было написано «Джонсон», на другом – «Гарсия». В большом палисаднике сидел на корточках негр и выпалывал сорняки вокруг куста азалии. Галлоран постоял, глядя на дом, погруженный в воспоминания, потом развернулся и пошел обратно на авеню.
Он никогда не был пьяницей, даже до того, как начались все эти неприятности, а пьянство – это единственный порок, к которому нельзя пристраститься в тюрьме. Но адвокат ему сказал, что его дочь вернулась из Чикаго и живет где-то в этом районе. В справочной Риверхеда Галлоран ее не нашел и решил, что лучше всего будет поспрашивать в барах. Спросить, не знает ли кто-нибудь, где живет Мойра Галлоран. Теперь здесь живут одни пуэрториканцы и черные, так что ирландку не заметить трудно, верно? Ирландскую девушку, белокурую, с голубыми, как у ее матери, глазами – о Господи, Джози, извини, я не хотел...
Он вошел в бар, который раньше был пиццерией. Раньше, когда он еще был на свободе, здесь подавали роскошную пиццу. Они с Джози и ребятами всегда сюда ходили. Там, в Кастлвью, он много думал о Джози. По ночам, лежа один в постели, он все время думал о Джози. И даже потом, когда он нашел себе «петуха», который был готов на все, лишь бы его не били, во время полового акта он думал о Джози. Только о Джози. Он думал о Джози, он представлял себе Джози как наяву. Джози, которую он убил топором.
Проигрыватель орал латиноамериканскую песню. Блин, кругом одни латиноамериканцы! В Кастлвью их было больше, чем на всех сахарных плантациях, вместе взятых! Стоявший за стойкой латинос мурлыкал себе под нос, подпевая проигрывателю, и протирал стаканы, потряхивая головой в такт музыке. Посетителей в баре не было. Галлоран сел на табурет рядом с баром и попросил пива. Бармену, похоже, не понравилось, что ему помешали слушать его латиноамериканскую музычку. Он хмуро поставил стакан, который протирал, и отправился наливать пиво.
– Спасибо, – сказал Галлоран.
Бармен что-то пробормотал по-испански.
– Вы сами здесь живете?
– А что? Вы из полиции?
«Смешно!» – подумал Галлоран. Он улыбнулся и покачал головой:
– Нет. Я не из полиции.
– Вы похожи на полицейского, – сказал бармен и пожал плечами.
– Меня зовут Джек Галлоран. Я ищу свою дочь.
– Дочь, говорите?
– Да, дочь.
– Галлоран, говорите? – Бармен пожал плечами. – Нет, Галлоранов у нас тут нет. Дочь, говорите?
– Моя дочь. Белокурая девушка, восемнадцати лет. Мойра Галлоран.
– Нет, таких тут нет. Заплатите за пиво, пожалуйста.
– Я не коп, и она ни во что не ввязалась, – сказал Галлоран, доставая кошелек. – Мне просто нужно ее найти, вот и все.
– Мне по фигу, ввязалась она во что-то, не ввязалась, и вообще, кто она такая, – ответил бармен. – Я ее не знаю. С вас семьдесят пять центов.
Галлоран заплатил за пиво, которого он не пил, и снова вышел на авеню. На ту сторону улицы, по которой он шел, падала тень от элеватора, и это было хорошо: она хоть немного защищала от солнца. Ни ветерка, ни единого дуновения свежего воздуха. Проклятая жара и духотища. Он обходил бары, расспрашивая, не знает ли кто его дочь, Мойру Галлоран. И только в пятом баре ему наконец улыбнулась удача. Бармен, как и все прочие бармены, был пуэрториканцем, с таким густым акцентом, что его можно было резать мачете.
– Мойра Галлоран? – переспросил он. – Не, не знаю. Есть Мойра Джонсон.
– Джонсон?
– Джонсон, si. Высокая блондинка, такая, как вы говорит, восемнадцать-девятнадцать лет.
– Джонсон, говорите?
– Джонсон. Она замуж за Генри Джонсоном. Живут на Мариен-стрит. Вы знаете Мариен?
– Бывал.
– Вот там, – сказал бармен.
Галлоран вспомнил почтовые ящики у дверей своего бывшего дома. На них было написано «Джонсон» и «Гарсия». Неужели его дочь снова поселилась в их старом доме? Его адвокат говорил ему, что дом продавался, но, Господи Иисусе, неужели его купили Мойра с мужем? Может быть, они живут в той самой квартире, где жили они двенадцать лет тому назад, на первом этаже, а квартирку наверху, поменьше, сдают этому латиносу Гарсии – наверно, этот тот самый, который полол сорняки в палисаднике. Некоторые из этих латиносов чернее любого африканского ниггера.
Галлоран уплатил за пиво и вышел на улицу. На улице стало еще жарче, и Галлоран внезапно почувствовал, что обливается потом. Теперь, когда он был так близок к тому, чтобы найти ее, когда это оказалось куда легче, чем он думал, он внезапно вспотел и начал задыхаться. Когда он миновал знакомый поворот на Мариен-стрит, сердце у него в груди отчаянно колотилось. Он прошел мимо десятка девчонок-пуэрториканок, прыгающих через веревочку, и остановился перед домиком, в котором он когда-то жил с Джози и ребятами, пока ему не пришлось ее убить. Тот самый дом, который он семь лет делил с Джози. А теперь тут живет Мойра. Черный, как ниггер, латинос, Гарсия, все еще полол сорняки перед домом.
– Эй! – окликнул его Галлоран.
Человек поднял голову.
– По-английски понимаешь? – спросил Галлоран.
– Это вы мне? – уточнил мужчина. На вид ему было лет двадцать с небольшим. Худощавый парень в футболке и обрезанных по колено голубых джинсах. В правой руке он держал тяпку.
– Да, вам, – сказал Галлоран. – Я ищу Мойру Джонсон. Вы ее знаете?
– Знаю, – сказал парень. – А что вы от нее хотите?
– Это моя дочь, – ответил Галлоран.
– Ах вот как... – сказал парень.
– Что значит «ах вот как»?
– Значит, вас все-таки выпустили?
– А вы кто такой, черт побери?
– Генри Джонсон, – ответил парень. – Муж Мойры. Лучше в вы пропали. Мойра не желает иметь с вами ничего общего.
– Слушай, ты, педик! – начал Галлоран, отворяя калитку, но увидел, как Джонсон стиснул тяпку, и остановился.
Когда сидишь в тюряге, приучаешься чуять, когда человеку можно дать в морду, а когда его лучше не трогать. Это по глазам видно. Вот Д'Аннунцио следовало бы понять это, когда он принялся в очередной раз прохаживаться насчет длинного носа. Ему следовало бы заметить, как сузились глаза Галлорана, и понять, что сейчас его рожу разделают на гамбургеры. Вот и сейчас в глазах этого ниггера (Мойра вышла замуж за ниггера. Eго дочь вышла замуж за ниггера!) было нечто, говорившее Галлорану, что сейчас парень опасен. Он остановился у калитки, попробовал примирительно улыбнуться и сказал:
– Я приехал издалека, чтобы встретиться с нею, сынок.
– Я вам не «сынок»! – рявкнул Джонсон. – Я вам не сын, и она вам больше не дочь.
– Я хотел бы ее повидать, – тихо сказал Галлоран.
– Ее нету дома. Убирайтесь, пока я не вызвал копов!
– Она моя дочь, и я хочу ее повидать, – ответил Галлоран ровным тоном. – Я хочу видеть, какой она стала теперь, когда выросла. Я не уйду отсюда, пока не увижу ее, я ждал двенадцать лет, чтобы ее увидеть, понял, ты?! И я ее увижу!.. С-сынок.
Должно быть, теперь у него был тот самый взгляд, который следовало бы заметить Д'Аннунцио за миг до того, как вилка вонзилась ему в лицо. Тот самый взгляд, который Галлоран видел у молодого Джонсона несколько минут тому назад. Он видел, как разжалась рука, сжимавшая тяпку. Джонсон все понял правильно. Это был ветеран уличных баталий – все ниггеры и Кастлвью знали в этом толк. Джонсон был стреляный воробей, он жопой чуял, когда дело пахнет жареным, и не хотел нарываться на человека, который не в себе.
– Ее действительно нету дома, – сказал Джонсон, но уже куда спокойнее.
– А когда она вернется? – спросил Галлоран.
– Она в магазин пошла, – сказал Джонсон.
– Это не ответ.
– В чем дело, Хэнк? – спросил сзади женский голос.
Галлоран обернулся.
Она стояла у самой калитки. Высокая стройная блондинка в босоножках, белых брюках и помидорно-красной топ-маечке. Под мышками она держала два пакета из оберточной бумаги, крепко прижимая их к груди. Галлоран даже на расстоянии сразу увидел удивительно яркие голубые глаза. Какой-то миг ему казалось, что он видит перед собой Джози, свою покойную жену. Он сказал себе, что вот эта красавица и есть его дочь, его...
– Мойра?
Она, похоже, узнала его. Она помнит его, Господи, она его помнит! Некоторое время она молча смотрела на него через заборчик, потом спросила:
– Что тебе здесь надо?
– Я пришел повидать тебя.
– Ну хорошо, ты меня видел.
– Мойра...
– Хэнк, скажи ему, пусть убирается отсюда.
– Мойра, я просто хотел поздороваться, только и всего.
– Ну, поздоровайся. И уходи.
– Я же тебе ничего не сделал! – жалобно сказал он и широко развел руками с растопыренными пальцами.
– Ничего не сделал, говоришь? Ах ты, сукин сын! Ты убил мою мать! Убирайся! – Она уже визжала. – Убирайся прочь, оставь меня в покое, убирайся, убирайся!!!
Он еще несколько мгновений смотрел на нее, потом опустил руки и молча вышел в открытую калитку, и прошел мимо Мойры, которая стояла на тротуаре, дрожа от ярости. Их глаза встретились – всего лишь на миг. Он тотчас отвел взгляд – такая ненависть кипела в ее глазах, – и быстро пошел в сторону авеню.
* * *
В субботу, в начале четвертого, Клинг позвонил в медэкспертизу узнать, почему до сих пор не пришли результаты вскрытия. Говорил с ним тот самый медик, который приезжал осматривать место происшествия накануне. Звали его Джошуа Райт, и первое, что он сказал:– Вот жарища, а?
Клинг поморщился, пристроил поудобнее блокнот и приготовился записывать. Карелла сидел за своим столом, рядом со шкафом с папками, и говорил по телефону с аптекой «Эмброуз». До того он звонил по телефону Бонни Андерсон, уборщицы Ньюменов, найденному в записной книжке, и узнал от ее брата, что Бонни действительно с двенадцатого июля находится в Джорджии. Теперь он проверял вторую зацепку. Окна кабинета были распахнуты настежь, но сквозь решетки не просачивалось ни единого ветерка. В углу работал вентилятор, перемешивая раскаленный воздух. Оба детектива сидели без пиджаков, с расстегнутыми воротниками, оттянутыми галстуками и закатанными рукавами. Расположившийся напротив Хэл Уиллис, которому нравилось считать себя щеголем, пришел на дежурство в желтовато-коричневом летнем костюме и коричневом с золотом шелковом галстуке, аккуратно подвязанном под воротничок. Он разговаривал с владельцем ювелирного магазина в Стеме, который ограбили третий раз за месяц.
В эту субботу дежурили шесть детективов, но троих из них не было на месте. Арти Браун поехал в центр, в здание уголовного суда, чтобы получить ордер на обыск дома человека, подозреваемого в торговле краденым. Мейер Мейер и Коттон Хейз поехали на Эйнсли-авеню, чтобы еще раз допросить ночного портье отеля, где четыре дня назад в ванне одного из номеров была обнаружена молодая проститутка с перерезанным горлом. В их округе с января по июль включительно было совершено семьдесят пять убийств, что на шестьдесят процентов больше, чем в прошлом. Из семидесяти пяти дел сорок было уже закрыто, еще одиннадцать близились к завершению, а оставшиеся две дюжины были абсолютно безнадежны. Если так пойдет и дальше, окажется, что детективы 87-го участка в этом году раскрыли только восемьдесят процентов совершенных убийств. А это означает, что к декабрю двадцать из ста убийц будут по-прежнему безнаказанно разгуливать на свободе. А если число убийств еще и увеличится... ну, об этом никому в 87-м участке думать не хотелось.
– В данном случае определить время post mortem достаточно трудно, – сказал Райт и тут же перевел медицинский термин, предполагая, что Клинг столь же невежествен, как и большинство детективов, с которыми приходится иметь дело: – То есть время, прошедшее с момента смерти.
– Ага, – сказал Клинг. – Но давайте начнем с причины смерти.
– Отравление барбитуратом, – сказал Райт. – Застой крови в сосудах мозга и кишечника, отек легких, жидкая кровь в полостях сердца. В содержимом желудка обнаружены остатки барбитурата, который удалось идентифицировать как секонал.
– Секонал, – повторил Клинг, записывая.
– Это быстродействующий барбитурат, который очень быстро всасывается.
– Насколько быстро?
– В течение нескольких минут после приема внутрь. Медицинская доза – двести миллиграмм.
– А смертельная?
– От пяти до десяти грамм.
– Не можете ли вы определить, какую дозу принял покойный? – спросил Клинг, желая показать, что он тоже разбирается в медицинской терминологии.
– Не представляется возможным. Но никак не меньше пяти грамм. Это будет двадцать пять капсул.
– А как насчет того, когда именно он принял эти капсулы?
– Вот это-то я и имел в виду, – сказал Райт. – Когда говорил насчет времени post mortem. Как я уже говорил, секонал всасывается в течение нескольких минут. Передозировка должна была повлечь за собой быстрое наступление коматозного состояния и смерть. Он сильно пил?
– А почему вы спрашиваете?
– Наши анализы на наличие алкоголя дали положительные результаты. Алкоголя было достаточно, чтобы вызвать опьянение. Поскольку количество алкоголя уменьшается в процессе разложения трупа, можно смело утверждать, что в момент смерти покойный был более пьян, чем можно судить по проценту алкоголя, обнаруженному на момент вскрытия.
– Его жена сообщила, что он был алкоголиком, – сказал Клинг.
– Это соответствует тому, что мы обнаружили. И не забывайте, что алкоголь является депрессантом, и его влияние на центральную нервную систему совпадает с токсическим действием секонала и усиливает его.
– Так когда же он умер?
– Видите ли, принимая во внимание жару, которая стояла в помещении... Вы вообще представляете себе, как определяется время post mortem?
– Не очень, – признался Клинг. Он перестал писать и обратился в слух.
– Одним из основных факторов является понижение температуры тела. Но в данных обстоятельствах, когда в комнате было сто два градуса, температура тела скорее повысилась, чем понизилась, несмотря на то, что процесс rigor mortis завершился полностью. Вы знаете, что такое rigor mortis?
– Н-ну, да... – неуверенно ответил Клинг.
– Посмертное окоченение мышц, – пояснил Райт.
– Да, конечно.
– Короче, говоря по-простому, у живого человека клеточная цитоплазма щелочная, а после смерти она становится кислотной. Как правило, это происходит в течение шести часов с момента смерти. За это время мышцы: лицевые, челюстные, шейные, рук и ног, и корпуса – именно в этом порядке – окоченевают. Потом кислотная среда снова заменяется щелочной. Обратный процесс происходит в промежутке от двенадцати до сорока восьми часов с момента смерти, в результате чего rigor исчезает. Но все снова упирается в температуру в квартире.
– Что вы имеете в виду? – спросил Клинг.
– От жары как rigor mortis, так и обратный процесс ускоряются.
– То есть вы хотите сказать...
– Я хочу сказать, что rigor нам тоже не поможет. Так же, как и процесс разложения. Мы выделили гнилостные бактерии вида Clostridium welchii, которые размножаются в теле вскоре после смерти, а также Escherichia coli и Proteus vulgaris... Эй, вы все это записываете?
– Нет, – честно признался Клинг.
– И хорошо, потому что вам все это не надо. Все эти бактерии могут быть обнаружены на ранних стадиях разложения. Но мы нашли также Micrococcus albus и Bacillus mesentericus, которые, как правило, появляются только через несколько дней после смерти. Другими словами, поскольку жара в помещении сильно ускорила разложение, определить время смерти на основании этого фактора также невозможно.
– То есть вы хотите сказать, что установить, когда он умер, невозможно?
– Я хочу сказать, что утверждать что-то наверняка было бы рискованно. Весьма сожалею. Это все из-за этой чертовой жары.
– Но дело действительно в смертельной дозе секонала? – спросил Клинг.
– Однозначно. Доза, превышающая пять грамм.
– Около двадцати пяти капсул.
– Или даже больше, – подтвердил Райт.
– Ну, спасибо вам, – сказал Клинг. – Пришлите, пожалуйста, письменное заключение.