Его наняли машинистом, но постепенно круг его обязанностей расширялся. Отовсюду сквозь общий гомон доносились его грубые окрики, он беспрерывно маячил на ярмарочной площадке, появляясь то здесь, то там. На лбу его блестел пот, а усы были пропитаны пивом. По субботам ему полагалось следить за порядком. Его приземистое, мускулистое тело пробивалось сквозь толпу с ожесточенной энергией. Только в глазах не видно было той ярости, которая, казалось, пронизывала все его существо. Широко смотрящие из-под тяжелого лба и насупленных бровей, они словно ничего не видели вокруг, были такими отрешенными.
   Домой он возвращался между двенадцатью и часом ночи. Дом, где он жил, был разгорожен на четыре комнаты – каждый жилец платил по полтора доллара. Сзади, во дворе, помещался сортир, а на веранде – водоразборный кран. Стены и пол в комнате издавали кислый запах сырости. Окна были завешены закопченными дешевыми кружевными занавесками; Выходной костюм он держал в чемодане, а комбинезон вешал на гвоздь. В комнате не было ни отоплений, ни электричества. Однако в окно падал свет уличного фонаря, и внутри царил зеленоватый полумрак. Он зажигал керосиновую лампу возле кровати, только когда ему хотелось читать. Едкий запах горящего керосина в нетопленой комнате вызывал у него тошноту.
   Если он оставался дома, он часами беспокойно вышагивал по комнате. Или, сидя на краю неприбранной кровати, яростно грыз обломанные, грязные ногти. Во рту оставался горький привкус копоти. Он так остро ощущал свое одиночество, что порой его охватывал ужас. Обычно у него была припасена бутылка самогона. Он пил его неразбавленным и к утру согревался и отходил душой. В пять часов заводские сирены оповещали о первой смене. Гудки отдавались потерянным, жутковатым эхом, и он не мог заснуть, пока они не отзвучат.
   Но чаще всего он дома не сидел и сразу же выходил на узкие пустые улицы. В первые утренние часы небо еще было черным и звезды – неподвижными и яркими. Иногда на фабриках всю ночь шла работа. Из освещенных зданий доносился грохот станков. Он дожидался у ворот ранней смены. На темные улицы высыпали молодые девушки в свитерах и цветастых платьях. Выходили мужчины с обеденными судками. Некоторые из них, прежде чем пойти домой, подходили к кафе-вагончику выпить кофе или кока-колы, и Джейк шел с ними. На работе, среди фабричного шума, рабочие прекрасно слышали каждое слово, но, выйдя, они первый час словно глохли.
   В вагончике Джейк пил кока-колу, приправленную виски, и разглагольствовал. Дымно-белый рассвет дышал холодом. С пьяной настойчивостью Джейк вглядывался в желтые, осунувшиеся лица рабочих. Над ним часто подсмеивались, и тогда он вытягивал свое приземистое тело во весь рост и разговаривал язвительно, пересыпая речь затейливыми, многосложными словами. Он отставлял мизинец руки, державшей стакан, и высокомерно покручивал ус. А если над ним продолжали смеяться, то затевал драку, остервенело размахивал тяжелыми кулачищами и при этом рыдал в голос.
   Проведя таким образом утро, он с удовольствием возвращался на работу в свое увеселительное заведение. У него становилось легче на душе, когда он протискивался сквозь людскую толпу. Шум, вонь, соприкосновение с человеческими телами успокаивали его взвинченные нервы.
   В городе действовал пуританский закон, запрещавший по воскресным дням всякие увеселения. В праздники Джейк вставал рано, вынимал из чемодана шерстяной костюм и шел на Главную улицу. Сначала он заходил в «Кафе „Нью-Йорк“» и покупал много пива. Потом отправлялся к Сингеру. Хотя он уже знал в городе многих по имени и в лицо, единственным другом его был немой. Они бездельничали вдвоем в тихой комнате и пили пиво. Джейк разговаривал, и слова возникали из предрассветных часов, проведенных им на улице или в одиночестве дома. Слова складывались, и речь приносила облегчение.

 
   Огонь догорел. Сингер за столом играл сам с собой в дурака. Джейк уснул. Он проснулся в нервном ознобе и, подняв голову с подушки, поглядел на Сингера.
   – Ну да, – произнес он, словно отвечая на чей-то вопрос. – Кое-кто из нас коммунисты. Но далеко не все… Я лично, к примеру, не член коммунистической партии. Во-первых, за всю мою жизнь я знал только одного коммуниста. По этой стране можно бродяжничать годами и не встретить ни одного коммуниста. В здешних краях нет такого заведения, куда можно пойти и сказать, что ты хочешь вступить в партию, а если и есть, я ни разу о нем не слышал. Поехать для этого в Нью-Йорк тоже нельзя. Вот я и говорю, что за всю мою жизнь я знал только одного члена партии, да и тот был маленький, худосочный трезвенник, у которого воняло изо рта. Мы с ним подрались. Не поймите, что я ставлю в укор коммунистам. Мне, пожалуй, надо было с самого начала вступить в коммунистическую партию. Правильно я говорю или нет? Как вы думаете?
   Сингер наморщил лоб и задумался. Он достал свой серебряный карандашик и написал на листке блокнота, что не знает.
   – Но вот в чем беда. Понимаете, когда ты уже прозрел, нельзя спокойно жить, как обыватель – надо действовать. И кое-кто из нас сбивается с панталыку. Слишком много надо сделать – не поймешь, с чего начинать. С ума можно сойти. Даже я – ведь иногда я такое вытворял, что потом только диву давался. Как-то раз задумал создать свою собственную организацию. Отобрал двадцать землеробов и толковал с ними, пока не решил, что они уже прозрели. Лозунг у нас был короткий: «Действие»! Ха! Мы собирались поднять бунт. Затеять самые что ни на есть настоящие беспорядки. Конечной нашей целью была свобода, подлинная свобода, высшая свобода, которая возможна только тогда, когда в душе человека живет чувство справедливости. Девиз наш: «Действие» – означал свержение капитализма. В нашей конституции (я сам ее написал) некоторые статьи предусматривали замену девиза «действие» на девиз «свобода», как только наша задача будет выполнена.
   Джейк отточил спичку и поковырял ею в дупле больного зуба. Потом продолжал:
   – И вот когда конституция была написана и я сколотил первых последователей, я отправился в путь, чтобы организовать ячейки нашего общества. Но через три месяца, когда я вернулся, что, по-вашему, я нашел? В чем состояло их первое героическое действие? Думаете, их праведная ярость победила всякие расчеты и они продвинулись без меня хоть на шаг? Что я увидел – разгром, кровь, революцию?
   Джейк наклонился вперед. И, помолчав, мрачно произнес:
   – Друг мой, они выкрали пятьдесят семь долларов и тридцать центов из нашей казны, чтобы купить форменные фуражки и поужинать в субботу на казенный счет. Я застукал их за столом заседаний в этих самых фуражках – они играли в кости, а под рукой стояла тарелка с ветчиной и целая бутыль джина!
   Джейк громко захохотал, и Сингер ответил ему застенчивой улыбкой. Но постепенно улыбка стала натянутой, а потом и совсем сошла. А Джейк продолжал хохотать. Жила у него на лбу еще больше вздулась, лицо совсем побагровело. Он хохотал слишком долго.
   Сингер, взглянув на часы, жестом показал, что уже половина первого. Он взял со стола часы, серебряный карандашик и блокнот, а с каминной доски – сигареты, спички и разложил все это по карманам. Пора было обедать.
   Но Джейк все смеялся. В его смехе звучало что-то маниакальное. Он шагал по комнате, позвякивая мелочью в карманах, и нелепо размахивал длинными, могучими руками. Потом он стал излагать меню предстоящего обеда. Когда он говорил о еде, лицо его выражало животную жадность. При каждом слове верхняя губа у него вздергивалась, как у изголодавшегося зверя.
   – Ростбиф с подливкой. Рис. Капуста и белый хлеб. И большой кусок яблочного пирога. Умираю с голоду. Кстати, о еде. Не помню, рассказывал я вам когда-нибудь, друг мой, о мистере Кларке Паттерсоне, владельце «Солнечного Юга»? Он такой толстый, что уже лет двадцать не видел своего причинного места; целый день сидит у себя в прицепе, раскладывает пасьянсы и курит сигареты. Еду заказывает в соседней забегаловке и каждый день разговляется…
   Джейк сделал шаг назад, уступая Сингеру дорогу. Он всегда пропускал немого первым в дверь, а сам шел чуть поодаль, предоставляя Сингеру роль вожака. Пока они спускались по лестнице, Джейк продолжал возбужденно и пространно что-то рассказывать. И не сводил с лица Сингера своих карих, широко раскрытых глаз.
   Погода после полудня была мягкая, теплая. Они провели предвечерние часы в комнате. Джейк, вернувшись после обеда, принес бутылку виски. Он сидел на кровати, молчаливо насупившись, и только время от времени нагибался, наливая себе виски из стоящей на полу бутылки. Сингер сидел за столом у окна и решал шахматную задачу. Джейк немного успокоился. Он следил за игрой приятеля, чувствуя, как тихие, теплые сумерки переходят в вечернюю тьму. Огонь камина бесшумными темными волнами переливался на стенах.
   Однако вечером им снова овладела беспричинная тревога. Сингер спрятал шахматы, и они сидели друг против друга. Губы у Джейка нервно подергивались; теперь он уже пил, чтобы успокоиться. На него снова нахлынуло беспокойство и какая-то неосознанная тяга. Он допил виски и снова заговорил. Слова душили его и вырывались потоком. Он шагал от кровати к окну и назад к кровати, туда-сюда, туда-сюда. И наконец водопад несвязных слов стал осмысленнее, и Джейк с пьяным пафосом изложил свои мысли немому:
   – Что же они с нами делают! Истины превратили в ложь. Идеалы испоганилии оподлили. Возьмите хотя бы Христа. Он был один из нас. Он прозрел. Когда он сказал, что труднее верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царствие небесное, он-то уж знал, что говорит! А вы посмотрите, что с Христом сотворила церковь за последние две тысячи лет. Что она из него сделала! Как она извратила каждое его слово в угоду своим низким целям! Если бы Христос жил сегодня, его подвели бы под монастырь иупрятали за решетку. Ведь он был бы одним из тех, кто прозрел. Мы с Христом сидели бы вот так за столом друг против друга, я бы смотрел на него, а он – на меня, и мы оба знали бы, что другой прозрел. Мы с Христом и Карлом Марксом могли бы втроем сесть за стол и…
   А поглядите, что стало с нашей свободой! Люди, которые сражались в американской революции, так же похожи на «Дочерей американской революции», как я – на пузатую, надушенную болонку! Те верили в свои слова о свободе. Они дрались, как настоящие революционеры. Они дрались за то, чтобы в этой стране все были свободны и равны. Ха! А это означает, что все равны от природы и имеют равные возможности. И не означает, что двадцать процентов могут свободно грабить остальные восемьдесят и лишать их средств к существованию. Это не означает, что тираны могут запросто загонять страну в такой тупик, что миллионы людей готовы на все: жульничать, лгать, отрубить себе правую руку, только бы заработать на шамовку три раза в день и на ночлег… Они превратили самое слово «свобода» в богохульство. Вы меня слышите? Они сделали самое слово «свобода» гнусностью для всех, кто прозрел.
   Вена на лбу Джейка бешено пульсировала. Рот конвульсивно дергался. Сингер даже привстал от испуга. Джейк пытался сказать что-то еще, но слова застряли у него в глотке. По всему его телу прошла судорога. Он опустился на стул и прижал дрожащие губы пальцами, потом хрипло произнес:
   – Вот так обстоит дело, Сингер. И беситься – пользы мало. Да и что бы мы ни делали, это бесполезно. Так мне кажется. Все, что нам дано, – это говорить людям правду. И как только большое число неведающих узнают эту правду, драться уже будет незачем. Единственное, что мы можем, – это помочь людям прозреть. Вот и все, что нужно. Но как? А?
   Тени от огня набегали на стены. Их темные волны поднимались все выше, и вся комната как будто пришла в движение. Она вздымалась и опускалась, словно теряя равновесие. Джейк чувствовал, как он погружается, медленно, плавно погружается в туманную глубь океана. Он беспомощно, в страхе напрягал свой взор, но ничего не видел, кроме темных багровых волн, ненасытно ревущих вокруг. И наконец он увидел то, что искал. Лицо немого – неясное и очень далекое. Джейк закрыл глаза.
   На другое утро он проснулся очень поздно. Сингер давным-давно ушел. На столе лежали хлеб, сыр, апельсины и стоял кофейник. Когда Джейк позавтракал, настала пора идти на работу. Опустив голову, он мрачно зашагал через весь город к себе домой. Когда он дошел до того района, где жил, на его пути встретилась узкая улочка, по одной стороне которой тянулся почерневший от копоти кирпичный склад. Его внимание привлекла какая-то надпись на стене этого здания. Он двинулся дальше, но что-то заставило его остановиться. На стене было обращение, написанное ярко-красным мелом; жирно выведенные буквы имели какую-то непривычную форму.
   «Вы будете есть мясо владык мира сего и пить кровь властителей земных».
   Он дважды перечел это пророчество и с тревогой оглянулся по сторонам. Нигде не было видно ни души. Постояв несколько минут в растерянности и раздумье, он вынул из кармана толстый красный карандаш и старательно вывел под обращением:

 
   «Прошу того, кто это написал, встретиться со мной на этом самом месте завтра в полдень, в среду, 29 ноября. Или на следующий день».

 
   На другой день в условленный час Джейк ждал у стены склада. Время от времени он с нетерпением подходил к углу и смотрел, не идет ли кто по улице. Никто не пришел. Через час ему самому надо было идти на работу.
   На следующий день он опять тщетно ждал.
   А в пятницу полил долгий, мелкий зимний дождик. Стены намокли, и надпись слиняла так, что ничего уже нельзя было прочесть. Дождь все шел – серый, холодный, злой.



4


   – Мик, – сказал Братишка. – Мне кажется, что все мы потонем.
   И правда, похоже было, что дождь никогда не кончится. Миссис Уэллс возила их в школу и из школы на своей машине, а после обеда им приходилось сидеть на террасе или в комнатах. Они с Братишкой либо играли в триктрак и «старую деву», либо кидали шарики на ковре в гостиной. Приближалось рождество, и Братишка уже поговаривал о Святом младенце и о красном велосипеде, который он мечтал получить от Деда Мороза. Дождь серебрился на оконных стеклах, а небо было сырое, холодное и серое. Вода в реке так поднялась, что кое-кому из фабричных пришлось выехать из своих домов. Но вот когда уже казалось, что дождь будет идти вечно, он вдруг кончился. В одно прекрасное утро, когда они проснулись, за окном ярко светило солнце. К концу дня стало тепло, почти как летом. Мик поздно вернулась из школы и застала Братишку, Ральфа и Тощу-Мощу на улице перед домом. Ребята были разгоряченные, потные, от их зимней одежды шел кислый запах. Братишка держал рогатку; карман у него был набит камешками. Ральф сидел в повозочке, капор у него сбился набок, и он капризничал. У Тощи-Мощи было новое ружье. Небо сияло необычайной голубизной.
   – Мы тебя ждали, ждали, – сказал Братишка. – Где ты так долго была?
   Она взлетела наверх через три ступеньки и швырнула свитер на вешалку.
   – Упражнялась на пианино в спортивном зале.
   Каждый день Мик оставалась после уроков на час, чтобы поиграть на пианино. В спортивном зале было тесно и шумно – команда девочек играла в баскетбол. За сегодняшний день Мик два раза здорово долбанули мячом по голове. Но возможность поиграть искупала все ушибы и неприятности. Она подбирала гроздья звуков, пока не добивалась того, что ей было нужно. Это оказалось легче, чем она думала. Поиграв два-три часа, она сочинила ряд аккордов на басах, которые могли вторить основной мелодии правой руки. Теперь она умела подбирать уже почти любой мотив. И сочинять новую музыку. Это было даже интереснее, чем повторять чужие мелодии. Когда ее руки охотились за прекрасными новыми созвучиями, она испытывала ни с чем не сравнимое счастье.
   Ей хотелось научиться читать записанную музыку. Делорес Браун брала уроки пять лет. Мик платила Делорес пятьдесят центов в неделю – деньги, которые она получала на завтрак, – за то, что та ее учила. Правда, теперь она весь день ходила голодная. Делорес умела играть много быстрых, как игра в пятнашки, вещей, но не могла ответить на все вопросы, которые интересовали Мик. Делорес учила ее только разным гаммам, мажорному и минорному ладам, значению нот и разным начальным правилам в этом роде.
   Мик захлопнула дверцу печки.
   – И это вся еда, какая есть?
   – Золотко, больше я тебе ничего не могу дать, – сказала Порция.
   Только кукурузные оладьи и маргарин. Мик запивала их водой, чтобы легче было глотать.
   – Чего ты прикидываешься обжорой? Никто у тебя этих оладий не отберет.
   Дети все еще играли перед домом. Братишка спрятал рогатку в карман и возился с ружьем. Тоще-Моще было десять лет, отец его умер месяц назад, и раньше ружье было отцовское. Все ребятишки поменьше обожали играть с этим ружьем. Братишка ежеминутно вскидывал его на плечо. Потом целился и громко кричал: «Паф!»
   – Не балуйся с курком, – сказал Тоща-Моща. – Ружье у меня заряжено.
   Мик доела оладьи и стала придумывать, чем бы ей заняться. Гарри Миновиц сидел на перилах своего крыльца с газетой в руках. Она ему обрадовалась. В шутку она выбросила руку вперед и заорала ему: «Хайль!»
   Но Гарри не понял шутки. Он вошел в дом и захлопнул за собой дверь. Он был очень обидчивый. Мик стало досадно, потому что в последнее время они с Гарри подружились по-настоящему. Детьми они всегда играли вместе, в одной компании, но он уже три года ходил в профессиональное училище, а она тогда еще – в начальную школу. К тому же часть дня он работал. Гарри как-то сразу повзрослел и перестал шататься по дворам с ребятишками. Иногда она подглядывала, как он читает газету у себя в спальне или раздевается перед сном. По математике и истории он учился лучше всех в классе. Теперь, когда и она пошла в профессиональное училище, они стали часто встречаться и вместе возвращались домой. Они занимались в одной мастерской, и как-то раз учитель назначил их вдвоем на сборку мотора. Гарри читал книги и каждый день следил за газетами. Голова у него вечно была занята политикой. Говорил он медленно, обстоятельно, а когда увлекался, на лбу у него выступал пот. И вот теперь он на нее обиделся!
   – Интересно, есть ли еще у Гарри та золотая монета? – сказал Тоща-Моща.
   – Какая монета?
   – Когда у евреев рождается мальчик, в банк на него кладут золотой. Так у евреев принято.
   – Чепуха. Ты чего-то путаешь, – отмахнулась Мик. – Это ты, наверно, слышал про католиков. Католики, как только ребенок родится, сразу покупают ему пистолет. Они еще когда-нибудь объявят войну и всех поубивают, кто не католик.
   – А я монашек боюсь, – признался Тоща-Моща. – Как встречу на улице – прямо мороз пробирает.
   Мик села на ступеньку, опустила голову на колени и мысленно ушла в свою внутреннюю комнату. Ее жизнь проходила в двух местах: во внутренней и в наружной комнатах. Школа, семья и то, что случилось за день, – все это помещалось в наружной комнате. Мистер Сингер – и там, и тут. Чужие страны, планы на будущее и музыка жили во внутренней комнате. Песни, о которых она думала, тоже там. И симфония. Когда она оставалась сама с собой в этой внутренней комнате, музыка, услышанная в ту ночь, после вечеринки, к ней возвращалась. Симфония медленно вырастала в ее душе, как громадный цветок. Иногда среди дня или утром, сразу же после того, как она просыпалась, к ней приходила какая-нибудь новая часть симфонии. Тогда ей надо было уйти во внутреннюю комнату и прослушать эту часть много раз подряд, а потом постараться соединить ее с теми частями, которые она помнила раньше. Внутренняя комната была местом, куда не допускался никто. Мик могла находиться в доме, полном людей, и все же чувствовать себя запертой от всех.
   Тоща-Моща сунул ей свою грязную лапу прямо под нос, потому что она смотрела куда-то в пространство, ничего не видя. Она его шлепнула.
   – А что такое монашка? – спросил Братишка.
   – Католическая женщина, – объяснил Тоща-Моща. – Католическая женщина в широком черном платье, которое ей даже голову закрывает.
   Мик надоело сидеть с детьми. Лучше пойти в библиотеку и посмотреть картинки в «Географическом журнале». Фотографии всех стран света. И Парижа во Франции. И больших ледников. И далеких джунглей в Африке.
   – Вы, ребята, смотрите, чтобы Ральф не вылез на мостовую, – приказала она.
   Братишка опустил большое ружье на плечо.
   – Принеси мне интересную книжку.
   Мальчишка будто от рождения умел читать. Он был всего во втором классе, но любил читать всякие рассказы сам и никогда не просил, чтобы ему почитали вслух.
   – Ты про что хочешь?
   – Выбери, где о еде. Мне понравилась та книга про немецких детей, как они пошли в лес и пришли к домику из разных сластей, и про ведьму. Я люблю рассказы, где про еду.
   – Ладно, поищу, – пообещала Мик.
   – Но в общем мне про сладости уже надоело, – заявил Братишка. – Нет ли там сказки про бутерброды с жареным мясом? Ну а если не найдешь, бери про ковбоев.
   Она уже было собралась идти, но вдруг замерла, широко раскрыв глаза. Дети тоже остановились и стали глазеть. Они смотрели на Бэби Уилсон, которая сходила по ступенькам своего дома на противоположной стороне улицы.
   – Глянь, глянь, какая шикарная… – тихо протянул Братишка.
   Может, виноват был этот нежданно жаркий, солнечный день после долгих дождей. Может, их темная зимняя одежда казалась им слишком уродливой в такую ясную погоду. Но Бэби была похожа на фею или на сказочную красавицу из кино. На ней был прошлогодний костюм для выступлений: короткая, торчащая в стороны юбочка из розового газа, розовый лиф, розовые балетные туфельки и даже розовая сумочка. Со своими золотистыми волосами она была вся розовая, белая, золотая и к тому же такая крошечная, чистенькая, что больно было на нее глядеть. Она изящно семенила ножками по мостовой, переходя улицу, а их не удостоила даже взглядом.
   – А ну поди-ка сюда, – позвал ее Братишка. – Дай поглядеть на твой розовый кошелечек…
   Бэби проследовала мимо по краю тротуара, склонив головку набок. Она не пожелала с ним разговаривать.
   Между тротуаром и мостовой была узкая полоска газона; дойдя до нее, Бэби постояла секунду, а потом прошлась колесом.
   – Да ну ее! – обозлился Тоща-Моща. – Вот задается! Небось идет в кафе к мистеру Бреннону за конфетами. Он же ей дядя и все дает задарма.
   Братишка опустил дуло ружья вниз. Большое ружье было для него слишком тяжелым. Провожая взглядом Бэби, он рассеянно дергал себя за вихры.
   – Да, хорошенький кошелечек. Розовенький… – прошептал он.
   – Ее мама всем уши прожужжала про то, какая Бэби талантливая, – сообщил Тоща-Моща. – Воображает, что Бэби будут снимать в кино.
   Было уже поздно идти в библиотеку и смотреть «Географический журнал». Скоро ужин. Ральф разревелся, и Мик вынула его из повозки и посадила на землю. Шел декабрь, и для Братишки в его годы время, прошедшее с лета, казалось вечностью. Бэби все лето выходила на улицу в своем розовом костюме и танцевала посреди мостовой. Сперва вокруг нее собиралась толпа ребятишек, но скоро им это надоело. Братишка остался ее единственным зрителем. Он садился на обочину и криком предупреждал ее, когда приближалась машина. Он видел танец, который Бэби выучила для выступления, не меньше ста раз, но с лета прошло уже три месяца, и теперь все это было ему внове.
   – Эх, если бы у меня был костюм! – вздохнул Братишка.
   – Какой?
   – Настоящий, чтобы не было жарко. Настоящий красивый костюм, и чтобы было все разноцветное. Как у бабочки. Вот что мне хочется на рождество! Костюм и велосипед.
   – Нюня ты, вот что! – поддразнил его Тоща-Моща.
   Братишка снова поднял громадное ружье и прицелился в дом напротив.
   – Был бы у меня такой костюм, я бы в нем танцевал. И каждый день ходил в нем в школу.
   Мик сидела на ступеньках, не спуская глаз с Ральфа. Братишка вовсе не нюня. Это Тоща-Моща зря. Просто он любит все красивое. Сейчас она этому Тоще-Моще вмажет как следует.
   – Человек должен драться за все, что он получает, за каждую ерунду, – медленно произнесла она. – И я много раз замечала: чем младше ребенок в семье, где много детей, тем он получается лучше. Меньшенькие всегда самые упорные. Я тоже довольно сильная, потому что надо мной много старших. Братишка хотя с виду и хилый и любит все красивое, но у него хватит пороху за себя постоять. А если это так, как я говорю, то из Ральфа, когда он подрастет и станет самостоятельным, выйдет настоящий силач. Хотя ему всего семнадцать месяцев, я даже сейчас вижу по лицу Ральфа, что он парень с характером.
   Ральф отвернулся – он знал, что о нем говорят. Тоща-Моща сел на землю, сорвал с Ральфа капор и, чтобы подразнить его, потряс им прямо у малыша перед носом.