Доктор Копленд живо заинтересовался рассказом:
   – Вот что я и говорю, когда…
   – На том свете этого типа насадят на раскаленный вертел, – пообещала Порция. – Теперь это дело прошлое и нам, конечно, смешно. Хотя, в общем, смеяться тут особенно нечему.
   – Негритянский народ сам набивается, чтобы его распинали каждую пятницу, – сказал доктор Копленд.
   Руки у Порции задрожали, и она пролила кофе из блюдца.
   – Это ты о чем? – слизнув капли с руки, спросила она.
   – О том, что я все время вижу. Если бы я нашел хоть десяток негров, десять моих соплеменников с умом, характером и отвагой, которые согласились бы отдать все, что у них есть…
   Порция поставила блюдце на стол.
   – Да мы же говорили совсем про другое!
   – Ну, хотя бы четырех негров, – не унимался доктор Копленд. – Хотя бы вот вас: Гамильтона, Карла Маркса, Вильяма и тебя. Хотя бы четырех негров со способностями, характером…
   – У нас с Вилли и Длинным есть характер, – сердито перебила его Порция. – Жизнь у нас не такая уж сладкая, а мы, по-моему, неплохо втроем управляемся.
   Минуту они помолчали. Доктор Копленд положил очки на стол и прижал сморщенные пальцы к векам.
   – Ты все время говоришь «негр», – сказала Порция. – А это обидно. Раньше просто говорили «черномазый», и это было лучше. А вежливые люди – не важно, какая у них кожа, – всегда говорят «цветной».
   Доктор Копленд ничего не ответил.
   – Взять хотя бы нас с Вилли. Мы ведь не совсем цветные. Наша мать была очень светлая, и у нас обоих в жилах течет много крови белых людей. А Длинный – индеец. У него много индейской крови. Нельзя сказать, что мы настоящие цветные, и нам особенно обидно слово, которое ты говоришь.
   – Я не сторонник удобной лжи и обходных путей, – сказал доктор Копленд. – Меня интересует только правда.
   – Да? Так вот тебе правда: все тебя боятся. Ей-богу, надо поставить не одну бутылку джина, чтобы Гамильтон, или Бадди, или Вилли, или мой Длинный согласились сюда прийти и с тобой посидеть, вот как я. Вилли говорит, что, сколько он себя помнит, он всегда боялся тебя, своего родного отца!
   Доктор Копленд хрипло откашлялся.
   – У каждого свое самолюбие, кто бы он ни был, и никто не пойдет туда, где его унижают. Ты ведь и сам такой. Я-то знаю! Сколько раз видела, как белые тебя унижали.
   – Нет, – сказал доктор Копленд. – Ты никогда не видела, чтобы меня унижали.
   – Конечно, я понимаю, что и Вилли, и Длинный, и я – мы неученые. Но и Длинный, и Вилли – золото, а не люди. В этом вся разница между ними и тобой.
   – Да, – сказал доктор Копленд.
   – Ни Гамильтон, ни Бадди, ни Вилли и ни я – никто из нас не любит говорить, как ты, по-ученому. Мы говорим, как наша мама, как ее родители и как родители ее родителей в прежние времена. У тебя все умственное. У нас слова идут от души, от того, что в нас испокон веку заложено. И в этом тоже между нами разница.
   – Да, – сказал доктор Копленд.
   – Никто не может выбирать своих детей и гнуть их, куда ему хочется. Даже если им от этого не больно. Даже если он прав – это некрасиво. А ты только этим и занимался. И вот теперь никто, кроме меня, не приходит к тебе посидеть.
   Свет слишком сильно бил в глаза доктору Копленду, а голос дочери был чересчур громким и безжалостным. Он закашлялся, и лицо его задергалось. Он протянул руку, чтобы взять чашку с остывшим кофе, но не смог ее удержать. На глаза его навернулись слезы, и он надел очки, чтобы их скрыть.
   Порция это заметила и кинулась к нему. Она обняла его голову и прижалась щекой к его лбу.
   – Ну вот, я обидела своего папу, – сказала она нежно.
   – Нет, – сказал он. Голос его звучал резко. – Глупо и неинтересно все время говорить о взаимных обидах.
   По щекам его медленно текли слезы, и в отсвете огня они отливали голубым, зеленым, красным.
   – Я очень, очень перед тобой виновата, прости, пожалуйста! – сказала Порция.
   Доктор Копленд вытер лицо ситцевым платком.
   – Ничего.
   – Давай больше никогда не будем ссориться. Мне так, тяжело, когда мы с тобой не ладим, просто мочи моей нет. Мне почему-то кажется, что всякий раз, когда мы видимся, в сердце у нас поднимается что-то злое, нехорошее. Давай больше не ссориться!
   – Давай, – сказал доктор Копленд. – Давай больше не ссориться.
   Порция шмыгнула носом и вытерла его тыльной стороной руки. Она несколько минут постояла, обхватив голову отца руками. Потом окончательно вытерла следы слез и подошла к кастрюльке с овощами на плите.
   – Капуста, наверно, дошла, – весело сообщила она. – А теперь я, пожалуй, испеку к ней кукурузных лепешек.
   Порция не спеша бродила по кухне в одних чулках; отец не спускал с нее глаз. Они опять замолчали.
   Когда в его глазах стояли слезы и очертания предметов были смазаны. Порция казалась ему похожей на мать. Много лет назад Дэзи вот так же молча и деловито двигалась по кухне. Дэзи не была такой черной, как он: кожа у нее была дивного цвета густого меда. Она всегда была ласковой и молчаливой. Но за этой тихой ласковостью таилось какое-то упрямство, и, как бы прилежно он ни старался в ней разобраться, мягкое упорство жены было ему непонятно.
   Он наседал на нее, открывал ей свою душу, а она была все так же тиха и ласкова. Но слушаться его не желала и поступала по-своему.
   А потом появились Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция. И его высокая, неуклонная цель диктовала ему, какими должны стать его дети. Гамильтон будет великим ученым. Карл Маркс – вождем негритянского народа, а Вильям – адвокатом, который будет бороться с несправедливостью, Порция же должна лечить женщин и детей.
   Когда они еще были маленькими, он уже говорил им о том бремени, которое они должны скинуть с плеч: бремени угнетения и нерадивости. А когда они стали чуть постарше, он начал внушать им, что бога нет, но что жизнь их священна и что перед каждым из них – истинная, непреложная цель. Он твердил им это снова и снова, а они забивались куда-нибудь в угол и глядели своими большими, как блюдца, глазами на мать. Дэзи же, как всегда ласковая и упорная, не слушала его.
   И потому, что он знал жизненное предназначение Гамильтона, Карла Маркса, Вильяма и Порции, он понимал, каким должен быть каждый их шаг. Осенью он возил их в город и покупал им добротные черные ботинки и черные чулки. Для Порции он выбирал черную шерсть на платье и белое полотно для воротничков и манжет. Мальчикам покупалась черная шерсть на штанишки и тонкое белое полотно на рубашки. Он не хотел, чтобы дети носили пестрые, непрочные ткани. Но когда они пошли в школу, им захотелось одеваться по-другому, и Дэзи сказала, что дети стесняются и что он чересчур суровый отец. Он знал, каким должен быть его дом. В нем не место всяким украшениям – разноцветным календарям, кружевным накидкам и безделушкам, все должно быть простым, скромным и свидетельствовать о труде и о высокой, непреложной цели.
   Однажды вечером он обнаружил, что Дэзи проколола уши маленькой Порции для серег. В другой раз, придя домой, он нашел на камине тряпичную куклу в юбке из перьев, а Дэзи была ласкова, но тверда и не пожелала ее убрать. Он знал и то, что Дэзи учит детей смирению и покорности. Она рассказывала им о рае и аде. Внушала веру в призраков и заколдованные места. Дэзи каждое воскресенье ходила в церковь и горестно жаловалась священнику на мужа. Из упрямства водила в церковь и детей, а они слушали ее жалобы.
   Весь негритянский народ был болен, поэтому доктор был занят целый день, а часто и половину ночи. К концу долгого дня он смертельно уставал, но, войдя к себе в калитку, сразу ощущал, как эта усталость проходит. Однако дома Вильям играл на гребенке, обернутой в папиросную бумагу, Гамильтон и Карл Маркс – в карты на деньги, выданные на завтрак, а Порция дурачилась с матерью.
   Он снова принимался их перевоспитывать, но уже подходил с другого конца. Он начинал готовить с ними уроки и вел серьезные беседы. Дети сидели, сбившись кучкой, и смотрели на мать. Он говорил, говорил, но они не желали его понимать.
   Тогда его охватывало мрачное, чисто негритянское бешенство. Он уходил к себе в приемную, старался читать или размышлять, желая успокоиться, а потом начать свои внушения снова. Он опускал шторы, чтобы яркий свет лампы и книги вернули его в атмосферу раздумья. Но иногда покой так и не возвращался. Он был молод, и наука не могла заглушить в нем гнев.
   Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция боялись его и с мольбой смотрели на мать. Когда он замечал это, его охватывала черная ярость, и тут он уж не знал, что творит.
   Он не мог побороть свои приступы бешенства, а потом корил себя за распущенность.
   – Как вкусно пахнет, – сказала Порция. – Давай-ка скорее есть, а то сейчас заявятся Длинный и Вильям.
   Доктор Копленд поправил на носу очки и пододвинул свой стул к столу.
   – А где твой муж и Вильям провели сегодняшний вечер?
   – Кидали подковы. Тут один человек, его зовут Реймонд Джонс, устроил у себя на заднем дворе площадку для кидания подков. Сам Реймонд и его сестра Лав играют каждый вечер. Эта Лав такая уродина, что я даже не возражаю, чтобы Длинный и Вилли ходили к ним сколько влезет. Они пообещались зайти за мной без четверти десять, и я с минуты на минуту их жду.
   – Пока не забыл, – сказал доктор Копленд. – Ты, наверно, часто получаешь вести от Гамильтона и Карла Маркса?
   – От Гамильтона – да. Он, можно сказать, тащит на себе всю дедушкину ферму. А Бадди – он в Мобиле… да ты знаешь, он никогда не был мастером писать письма. Но Бадди умеет ладить с людьми, так что я за него не беспокоюсь. Он с кем хочешь может ужиться.
   Они молча сидели за столом. Порция поглядывала на часы на буфете – Длинному и Вилли давно пора прийти. Доктор Копленд свесил голову над тарелкой. Он с трудом держал вилку, словно она была тяжелой, и пальцы его дрожали. К пище он едва притрагивался и каждый глоток делал с усилием. Между ними снова возникла какая-то натянутость, и обоим очень хотелось завести разговор.
   Доктор Копленд не знал, как его начать. Иногда ему казалось, что в прошлом он так много говорил своим детям и они так мало понимали, что теперь ему вовсе нечего им сказать. Наконец он отер рот платком и неуверенно произнес:
   – Ты почти ничего не говоришь о себе. Расскажи о своей работе. Что ты последнее время делала?
   – Да все так же служу у Келли, – сказала Порция. – Но понимаешь, отец, просто не знаю, долго ли я там протяну. Работа тяжелая, и хватает ее на целый день. И не в этом беда. Вот с жалованьем – хуже. Мне положено три доллара в неделю, но миссис Келли недодает мне то доллар, то пятьдесят центов. Конечно, она мне всегда доплачивает, когда сама получит деньги. Но из-за этого я не могу свести концы с концами.
   – Это неправильно, – сказал доктор Копленд. – Почему ты ей это разрешаешь?
   – Она не виновата. Что ей делать? – возразила Порция. – Половина постояльцев за квартиру не платят, а содержать такой дом – расходов не оберешься. У Келли вот-вот все пойдет с молотка, честное слово. Им самим тяжело приходится.
   – Но ты, наверное, могла бы найти другую работу?
   – Ну да. Но таких белых хозяев, как Келли, надо поискать. Я же их очень люблю. Эти трое детишек мне как родные. Будто я сама Братишку и младшенького выкормила. И хотя мы с Мик вечно цапаемся, она мне тоже все равно как сестренка.
   – Но ты должна подумать и о себе, – сказал доктор.
   – Мик… – продолжала Порция. – Вот это фрукт! Никто не может с нею сладить, с этой девчонкой! Уж такая заноза, а упрямая – как козел. У нее что-то в голове все время варится. И я тебе вот что скажу: в один прекрасный день она еще нас всех удивит. Но как удивит: по-хорошему или по-плохому – не знаю. Я иногда, на нее глядя, только руками развожу. А все равно люблю.
   – Ты прежде всего должна подумать о том, как себе заработать на жизнь.
   – Я же тебе говорю, миссис Келли тут не виновата. Думаешь, легко содержать такой большой старый дом, когда жильцы не платят? Из всех квартирантов только один прилично платит и в срок, как часы. Зато он и живет без году неделю. Знаешь, он… этот… как его… глухонемой. Первый раз вижу глухонемого. Но очень порядочный белый человек.
   – Высокий, худой, с зелеными глазами? – внезапно спросил доктор Копленд. – Всегда такой вежливый и очень хорошо одет? Совсем не такой, как здешние люди, больше похож на северянина, а может, даже на еврея?
   – Да, это он, – подтвердила Порция.
   Лицо доктора Копленда оживилось. Он обмакнул лепешку в капустный соус и вдруг стал есть с аппетитом.
   – У меня есть один глухонемой пациент, – сообщил он.
   – А ты откуда знаешь мистера Сингера?
   Доктор Копленд закашлялся и прикрыл рот платком.
   – Я просто видел его несколько раз.
   – Уберу-ка я со стола, – сказала Порция. – Длинному и Вилли пора бы уже прийти. У тебя такая хорошая раковина, да и вода всегда есть в кране; я мигом перемою тарелочки.
   Холодное, оскорбительное высокомерие белых – вот о чем он уже многие годы старался не думать. А когда его охватывало негодование, он принимался размышлять о чем-нибудь важном или читал научную книгу. Сталкиваясь с белыми, он пытался сохранить достоинство и всегда молчал. Когда он был молод, его окликали: «Эй, ты, парень!», а теперь: «Эй, дядя!» «Эй, дядя, сбегай на угол, до заправочной станции, и пришли механика!» – крикнул ему недавно из машины какой-то белый. «Парень, а ну-ка подсоби!», «Дядя, сделай это». А он, не обращая внимания, молча, с достоинством проходил мимо.
   Как-то недавно на улице к нему привязался какой-то пьяный белый и потащил за собой. Доктор шел со своим саквояжем и решил, что кто-то ранен. Но пьяница приволок его в ресторан для белых, и белые возле стойки стали выкрикивать оскорбительные слова. Доктор понял, что пьяный над ним издевается. Но даже и тогда не уронил своего достоинства.
   А вот с этим высоким белым человеком с серо-зелеными глазами у него получилось так, как никогда еще не бывало с белыми людьми.
   Несколько недель назад, в темную, дождливую ночь, он возвращался от роженицы и стоял на углу под дождем. Ему хотелось курить, но спички в коробке отсырели и гасли одна за другой. Он долго стоял с незажженной сигаретой в зубах, как вдруг этот белый подошел и зажег ему спичку. Спичка сразу их осветила, и они смогли разглядеть друг друга. Белый улыбнулся ему и дал прикурить. Доктор просто не знал, что сказать, – ничего подобного с ним еще не случалось.
   Они молча постояли минуту-другую, а потом белый подал ему свою визитную карточку. Доктору очень хотелось с ним поговорить и задать ему кое-какие вопросы, но он не был уверен, что тот его правильно поймет. Он так привык к оскорбительному высокомерию белых, что боялся проявить излишнюю приветливость и поступиться своим достоинством.
   Но этот белый дал ему прикурить, а потом улыбнулся, явно не гнушаясь его обществом. С того дня доктор часто о нем думал.
   – У меня есть один пациент, глухонемой, – сказал доктор Копленд Порции. – Пятилетний мальчик. И почему-то я не могу побороть ощущения, что виноват в его беде. Я его принимал и, отдав роженице два послеродовых визита, конечно, и думать о нем забыл. У него заболели уши, но мать не обратила внимания, даже когда из них стал выделяться гной, и его ко мне не принесла. Когда же наконец мне его показали, было уже поздно. Он ничего не слышит и поэтому не умеет говорить. Но я внимательно к нему приглядываюсь, и мне кажется, что, будь он здоров, он был бы очень умным ребенком.
   – Тебя всегда тянуло к маленьким детям, – сказала Порция. – Ты их любишь гораздо больше, чем взрослых, правда?
   – Ребенок позволяет надеяться… – сказал доктор. – А этот глухой мальчик… Я все собираюсь навести справки, нет ли для таких, как он, специального заведения.
   – Мистер Сингер может тебе это сказать. Он хоть и белый, но очень добрый и никогда не задирает нос.
   – Не знаю… – усомнился доктор Копленд. – Я даже подумывал, не написать ли ему записку. Может быть, он что-нибудь об этом знает.
   – Я бы на твоем месте обязательно написала. Ты ведь так красиво пишешь письма, напиши, а я передам письмо мистеру Сингеру. Недели две назад он принес мне на кухню несколько рубашек и попросил простирнуть. Рубашки были до того чистые, будто их носил сам Иоанн Креститель. Мне и пришлось-то всего-навсего окунуть их в теплую воду, чуть-чуть оттереть воротнички, а потом выгладить. Вечером я ему их отнесла, и знаешь, сколько он дал за пять рубашек?
   – Не знаю.
   – Как всегда, улыбнулся и дал мне целый доллар. Целый доллар за одни эти рубашки! Он очень добрый, вежливый белый, я не побоялась бы задать ему какой хочешь вопрос. Я бы не постеснялась написать такому милому человеку письмо. Пиши, отец, не сомневайся.
   – Может, и напишу, – сказал доктор Копленд.
   Порция вдруг привстала и принялась поправлять свои туго затянутые, напомаженные волосы. Издали послышались тихие звуки гармоники, постепенно они становились громче.
   – Вилли и Длинный идут, – объявила Порция. – Надо их встретить. Береги себя, а если я тебе понадоблюсь, дай мне знать. Я очень рада, что мы с тобой поужинали и наговорились.
   Звуки гармоники стали отчетливо слышны – Вилли, дожидаясь Порцию, играл возле самой калитки.
   – Погоди, – сказал доктор Копленд. – Я ведь всего раза два видел тебя с мужем, мы с ним толком даже не знакомы. А с тех пор, как Вильям был у меня в последний раз, прошло три года. Почему бы им не заглянуть сюда на минутку?
   Порция стояла в дверях, ощупывая кончиками пальцев прическу и серьги.
   – В прошлый раз, когда Вилли тут был, ты его очень обидел. Видишь ли, ты просто не понимаешь…
   – Что ж, – сказал доктор Копленд, – я только предложил.
   – Обожди. Я их позову. Может, они зайдут.
   Доктор копленд закурил сигарету и зашагал по комнате. Он никак не мог прямо надеть очки; пальцы у него опять дрожали. Из палисадника перед домом донеслись приглушенные голоса. В прихожей раздался топот, и в кухню вошли Порция, Вильям и Длинный.
   – Вот и мы, – сказала Порция. – Длинный, я, кажется, так и не познакомила тебя с отцом. Но вы друг о друге все знаете.
   Доктор Копленд пожал гостям руки. Вильям застенчиво жался к стене, а Длинный вышел вперед и чинно поклонился.
   – Я много о вас слышал, – сказал он. – Очень рад с вами познакомиться.
   Порция и доктор Копленд принесли из передней стулья, и все четверо расселись возле печки. Они молчали и чувствовали себя неловко. Вилли нервно оглядывал все вокруг – книги на кухонном столе, раковину, раскладушку у стены и своего отца. Длинный скалил зубы и одергивал галстук. Доктор Копленд, казалось, хотел что-то сказать, но только облизнул губы.
   – Что-то ты уж очень наяривал на своей гармошке, Вилли, – прервала наконец молчание Порция. – Видно, вы с Длинным где-то здорово угостились джином.
   – Никак нет, – вежливо возразил Длинный. – С субботы капли в рот не брали. Поиграли в подковы, и все.
   Доктор Копленд так ничего и не сказал, и молодые выжидающе поглядывали на него. В комнате было душно, а тишина действовала всем на нервы.
   – Вечная у меня морока с их костюмами, – сказала Порция. – Каждую субботу стираю обоим белые костюмы и два раза в неделю глажу. А ты на них погляди! Они и надевают-то их только после работы. Все равно: два дня поносят – и хуже трубочистов. Только вчера вечером гладила брюки, а складки как не бывало.
   Доктор Копленд по-прежнему безмолвствовал и не сводил глаз с лица сына. Но когда Вилли это заметил, он прикусил свой куцый заскорузлый палец и уставился в пол. Доктор Копленд почувствовал, что пульс его скачет и кровь стучит в висках. Он закашлялся и прижал кулак к груди. Ему хотелось поговорить с сыном, но он не мог придумать – о чем. В нем поднималась старая злоба, а времени поразмыслить и преодолеть ее не было. Кровь стучала в голове, и он был растерян. Но все трое смотрели на него, и молчание было таким тягостным, что ему пришлось его прервать.
   Голос его прозвучал визгливо и самому показался чужим.
   – Интересно, Вильям, многое ли ты запомнил из того, что я рассказывал тебе в детстве?
   – Не понимаю, о чем ты говоришь?
   Слова сорвались с языка прежде, чем он успел их обдумать.
   – А о том, что я отдал тебе, Гамильтону и Карлу Марксу все, что у меня было. Вложил в вас всю свою веру и все надежды. И получил в ответ тупое непонимание, лень и безразличие. От всего, что я в вас вложил, ничего не осталось. Все у меня отнято. Все, что я пытался сделать…
   – Тес… – прервала его Порция. – Отец, ты же обещал, что не будешь сердиться. С ума можно сойти! Зачем нам ссориться?
   Порция встала и направилась к выходу. Вилли и Длинный поспешно двинулись за ней. Доктор Копленд шел последним. Они стояли в темноте у двери. Доктор Копленд пытался что-то сказать, но где-то глубоко внутри у него перехватило горло. Вилли, Порция и Длинный сбились кучкой.
   Держа одной рукой за руки мужа и брата. Порция протянула другую доктору Копленд у:
   – Давайте перед уходом помиримся. Терпеть не могу, когда у нас ссора. Давайте больше никогда не ссориться.
   Доктор Копленд молча попрощался с ними.
   – Вы меня извините, – сказал он под конец.
   – Я не в обиде, – вежливо сказал Длинный.
   – И я, – пробормотал Вилли.
   Порция снова взяла их всех за руки.
   – Нам просто нельзя ссориться!
   Они сказали «до свиданья», а потом доктор Копленд долго смотрел им вслед с темного крыльца. Их шаги, замирая, тоскливо отдавались в темноте, и доктор Копленд почувствовал томительную усталость. Когда они дошли до угла. Билли снова заиграл на гармонике. Мотив был грустный и пустой. Доктор стоял на крыльце, пока они не скрылись из виду в не затихли звуки гармоники.
   Потом он погасил в доме свет и в темноте подсел к печке. Но покой не приходил к нему. Ему хотелось прогнать мысли о Гамильтоне, Карле Марксе и Вильяме. Каждое слово, сказанное Порцией, память повторяла громко и безжалостно. Он резко встал, зажег свет и уселся к столу, заваленному книгами Спинозы, Шекспира и Карла Маркса. Когда он читал себе вслух Спинозу, слова звучали красиво и мрачно.
   Доктор подумал о белом, про которого они сегодня говорили. Хорошо, если белый сумеет помочь его глухому пациенту, Августу-Бенедикту-Мэди Льюису. Но ему захотелось написать письмо этому белому даже без всякого повода. Даже если бы ему нечего было у него спрашивать. Доктор Копленд сжал голову руками, из его горла вырвался странный звук, напоминавший долгий стон. Он вспомнил лицо белого, когда тот ему улыбнулся в ту дождливую ночь при свете желтого пламени спички, и на душу его снизошел покой.



6


   К середине лета у Сингера стало бывать больше гостей, чем у кого-либо в доме. По вечерам в его комнате почти всегда слышался чей-нибудь голос. Пообедав в «Кафе „Нью-Йорк“», он принимал ванну, переодевался в один из своих легких моющихся костюмов и, как правило, больше не выходил.
   В комнате было приятно, не жарко. В стенном шкафу помещался ледник, где он держал бутылки холодного пива и фруктовые напитки. Он никогда не бывал занят и никуда не спешил. И гостей своих встречал у двери радушной улыбкой.
   Мик любила ходить наверх, в комнату мистера Сингера. Несмотря на то что он был совсем глухонемой, он понимал каждое ее слово. Разговоры с ним были похожи на игру. Но гораздо интереснее всякой игры. Только когда узнаешь что-нибудь новое про музыку, бывает так интересно. С ним одним она могла делиться своими планами. Он разрешал ей переставлять свои прелестные шахматные фигуры. Раз, когда она была чем-то очень увлечена и хвост ее рубашки попал в электрический вентилятор, он вел себя так деликатно, что она даже не смутилась. Не считая папы, мистер Сингер был самый лучший человек, какого она знала.
   Когда доктор Копленд написал записочку мистеру Сингеру насчет Августа-Бенедикта-Мэди Льюиса, он получил любезный ответ и приглашение зайти, когда ему представится такая возможность. Доктор Копленд пришел с черного хода и немножко посидел с Порцией на кухне. Потом он поднялся по лестнице в комнату белого. Право же, в этом человеке совсем не было оскорбительного высокомерия. Они выпили лимонада, и немой письменно отвечал на все вопросы доктора. Этот человек отличался от всех людей белой расы, которых доктор когда-либо встречал. Потом он долго размышлял об этом белом. И немного погодя, так как его любезно пригласили зайти еще раз, он опять нанес немому визит.
   Джейк Блаунт приходил каждую неделю. Когда он поднимался к Сингеру, от его топота сотрясалась вся лестница. Обычно он приносил бумажный мешок с бутылками пива. Часто из комнаты доносился его громкий и сердитый голос. Но постепенно он успокаивался. Когда Блаунт спускался вниз, в руках у него уже не было пива, и шел он задумчиво, словно не замечая, куда идет.
   Даже Биф Бреннон однажды вечером зашел к немому. Но так как он не мог надолго оставить ресторан, просидел он всего полчаса.
   Сингер был ровен со всеми. Он сидел на жестком стуле у окна, глубоко засунув руки в карманы, и кивал или улыбался, показывая гостям, что их понимает.
   Если у него никого вечером не было, он отправлялся на поздний сеанс в кино. Ему нравилось там сидеть, глядеть, как актеры ходят и разговаривают на экране. Он никогда не узнавал заранее, как называется картина, и, что бы ему ни показывали, смотрел их все с одинаковым интересом.
   Как-то в июле Сингер вдруг уехал, никому ничего не сказав. Дверь комнаты он оставил незапертой, на столе нашли конверт, адресованный миссис Келли, где лежали четыре доллара – плата за истекшую неделю. Его нехитрые пожитки тоже исчезли, и комната выглядела очень чистой и пустой. Гости его приходили, видели нежилую комнату и покидали ее с удивлением и обидой. Никто не мог понять, почему он так внезапно исчез.