Антонапулос ему обрадуется. Он получит удовольствие и от фруктов, и от подарков. Сейчас его уже, наверно, выписали из больничного корпуса, и он сможет сходить с ним в кино, а потом в отель, где они обедали в первый приезд Сингера. Он написал Антонапулосу множество писем, но так их и не отправил. Сингер целиком погрузился в мысли о друге.
   Полгода, которые они не виделись, Сингер не воспринимал как некий определенный период разлуки – большой или малый; каждый миг, проведенный им наяву, был полон близостью с другом. И эта внутренняя общность с Антонапулосом росла, менялась, словно тот был рядом, во плоти. Порою он думал об Антонапулосе с преклонением и самоуничижением, порою с гордостью – но всегда с любовью, независимой от его воли, не знающей оглядки. Когда по ночам ему снились сны, перед ним всегда стояло лицо его друга – тяжелое, мудрое и нежное. А в мыслях наяву они всегда были вдвоем.
   Летний вечер наступал не торопясь. Солнце закатилось за зубчатую линию леса вдали, и небо побледнело. Сумерки падали мягко, томно. Вышла белая полная луна, а горизонт застлали низкие багряные облака. Медленно темнели земля, деревья, некрашеные деревенские жилища. Изредка в небе вздрагивали бледные летние зарницы. Сингер напряженно во все это всматривался, пока наконец не наступила темнота и в стекле перед ним не стало отражаться только его собственное лицо.
   Дети пробегали по коридору вагона, хватаясь за стенки и проливая из бумажных стаканчиков воду. Старик в комбинезоне, сидевший напротив Сингера, то и дело отпивал виски из бутылки от кока-колы. В промежутках между глотками он старательно закупоривал бутылку бумажной пробкой. Девочка справа почесывала голову липким красным леденцом. Пассажиры открывали обувные коробки с провизией и приносили подносы с едой из вагона-ресторана. Сингер не ел. Он сидел, откинувшись назад, и рассеянно следил за тем, что тут происходило. Наконец все утихомирилось. Дети улеглись на широкие плюшевые сиденья и заснули, а мужчины и женщины, кое-как прикорнув рядом с ними на своих подушечках, устраивались на ночь.
   Сингер не спал. Он прижался лицом к стеклу, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в темноте. Ночь была глухой, бархатистой. Иногда проблескивал лунный свет или мерцала лампа в окне какого-нибудь проплывавшего мимо дома. По луне он мог определить, что поезд больше не идет на юг, он свернул на восток. Нетерпение, которое им владело, было таким острым, что он с трудом мог дышать и щеки у него пылали. Он так и просидел почти всю долгую ночь, прижавшись лицом к холодному, покрытому сажей оконному стеклу.
   Поезд опоздал больше чем на час, а когда он пришел, ясное свежее летнее утро было уже в разгаре. Сингер сразу же поехал в гостиницу, очень хорошую гостиницу, где он заранее заказал номер. Он распаковал свой чемодан и разложил на кровати подарки для Антонапулоса. Изучив принесенное официантом меню, он заказал роскошный завтрак: форель на вертеле, мамалыгу, гренки по-французски и горячий черный кофе. Позавтракав, он разделся до белья и лег отдохнуть под электрическим вентилятором. В полдень он стал одеваться: принял ванну, побрился, вынул чистое белье и свой лучший костюм и 3 рогожки. Прием посетителей начинался в три часа дня. Был вторник восемнадцатого июля.
   Придя в приют для душевнобольных, он прежде всего направился в больничный корпус, где раньше лежал Антонапулос. Но уже в дверях палаты он увидел, что друга здесь нет. Тогда, поплутав по длинным коридорам, он нашел кабинет, куда его в тот раз водили. Вопрос, который ему надо было задать, он заранее написал на одной из своих карточек. За столом сидел уже не тот человек, которого он в прошлый приезд здесь видел. Теперь это был юноша, почти мальчик, с еще не оформившимися, детскими чертами лица и шапкой прямых волос. Сингер вручил ему карточку и стал ждать ответа, сгибаясь под тяжестью своих свертков.
   Молодой человек покачал головой. Склонясь над столом, он набросал на листке несколько слов. Сингер прочел то, что было написано, и от щек его отхлынула кровь. Он долго смотрел на записку, понурив голову и как-то странно скосив глаза. Там было написано, что Антонапулос умер.
   По дороге назад, в гостиницу, он старался поаккуратнее нести фрукты, чтобы их не раздавить. Он положил свертки у себя в номере, а потом спустился вниз, в вестибюль. За пальмой в горшке стоял автомат. Он опустил в щель десять центов и тщетно пытался нажать рычаг – механизм заело. По этому поводу он поднял дикий скандал. Поймав за полу какого-то служащего, он стал с яростью показывать жестами, что произошло. Лицо его было мертвенно-бледным, он совсем потерял самообладание, по крыльям его носа градом катились слезы. Он размахивал руками и раз даже топнул узкой, элегантно обутой ногой по плюшевому ковру. Его не удовлетворило и то, что монету ему вернули, и он сразу же решил выехать из гостиницы. Он уложил свои вещи и долго трудился, запирая чемодан. Ибо в придачу ко всему, что он привез, Сингер прихватил из своего номера еще три полотенца, два куска мыла, ручку, бутылку чернил, ролик туалетной бумаги и Библию. Заплатив по счету, он пешком отправился на вокзал и сдал вещи на хранение. Поезд отходил только в девять часов вечера, и ему нужно было как-то скоротать вторую половину дня.
   Этот город был меньше того, где он жил. Торговые кварталы пересекались в форме креста. У магазинов был деревенский вид – чуть не в половине витрин выставлены сбруя и мешки с фуражом. Сингер вяло бродил по улицам. В горле у него стоял ком, и он тщетно пытался его проглотить. Зайдя в аптеку, чтобы побороть удушье, он что-то выпил. Потом посидел в парикмахерской и накупил каких-то мелочей в магазине стандартных цен. Он ни на кого не глядел, и голова его клонилась набок, как у больного животного.
   День уже почти кончился, когда у Сингера произошла странная встреча. Он медленно, спотыкаясь, шагал вдоль обочины. Небо было пасмурное и воздух сырой. Сингер шел, не поднимая глаз, и лишь искоса заглянул в открытую дверь бильярдной. Он прошел еще несколько шагов и остановился посреди улицы: что-то там внутри привлекло его внимание. Нехотя повернув назад, он сунул голову в дверь. В бильярд ной-сидели трое глухонемых и разговаривали руками. Все они были без пиджаков, но с яркими галстуками и в котелках. Каждый держал в левой руке по кружке пива. Они были похожи друг на друга, как близнецы.
   Сингер вошел в бильярдную и не без труда заставил себя вытащить руку из кармана. Потом он неловко изобразил слова приветствия. Его радушно хлопнули по плечу. Заказали что-то прохладительное. Все трое окружили его; их пальцы быстро, как поршни, двигались, забрасывая его вопросами.
   Он назвал свое имя и город, где он живет. Но, кроме этого, он не знал, что еще им сказать о себе. Он спросил, знакомы ли они со Спиросом Антонапулосом. Нет, они его не знают. Сингер стоял, беспомощно свесив руки. Голова у него все так же была наклонена набок, и взгляд уходил куда-то в сторону от собеседников. Он был так апатичен и холоден, что трое глухонемых в котелках начали странно на него посматривать и постепенно перестали вовлекать в свой разговор. А когда они расплатились за выпитое пиво и собрались уходить, то не пригласили его с собой.
   И хотя Сингер чуть не полдня без толку пробродил по улицам, он едва не опоздал на поезд. Ему самому непонятно было, как это произошло и где он провел столько времени. Он пришел на вокзал за две минуты до отхода поезда, едва успел втащить в вагон свои вещи. Вагон, куда он попал, был почти пуст. Он уселся, открыл корзинку с клубникой и стал с дотошной аккуратностью перебирать ягоды. Они были громадные, величиной с каштан, и на редкость спелые. Зеленые листики над сочными ягодами были похожи на букетики. Сингер положил ягоду в рот – сок ее был пьяняще, необузданно сладок, но уже чуть-чуть отдавал гнильцой. Он ел клубнику, пока рот его не потерял к ней всякий вкус, а потом снова завязал корзинку и поставил в сетку над головой. В полночь он опустил штору и лег. Он поджал ноги и укрылся с головой пальто. Словно оцепенев и не меняя позы, он продремал около двенадцати часов. Кондуктору пришлось его растолкать, когда они приехали.
   Сингер бросил свой багаж посреди вокзала и пошел к себе в магазин. Он поздоровался с хозяином вялым взмахом руки. Когда он снова вышел, в кармане у него лежало что-то тяжелое. Некоторое время он прослонялся по улицам с опущенной головой. Но прямые, слепящие лучи солнца и духота угнетали его. Он вернулся домой с распухшими глазами и больной головой. Отдохнув, он выпил стакан кофе со льдом и выкурил сигарету. Потом, сполоснув пепельницу и стакан, вынул из кармана пистолет и пустил себе пулю в сердце.




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ





1


   21 августа 1939 года

 
   Утро

 
   – Вы меня не торопите, – сказал доктор Копленд. – Оставьте меня в покое. Ну пожалуйста, дайте же мне тихонько посидеть.
   – Папа, мы тебя не подгоняем. Но пора уже ехать.
   Доктор Копленд упрямо раскачивался в качалке, плотно укутав плечи в серый платок. И хотя утро было теплое, солнечное, в печке горело несколько поленьев. В кухне не осталось никакой мебели, кроме качалки, на которой он сидел. В остальных комнатах тоже было пусто. Большую часть обстановки перевезли к Порции, остальное погрузили на машину, стоявшую возле дома. Все было готово, только сам он никак не мог решиться. Как он может ехать, если в мыслях его нет ни начала, ни конца, а в душе – ни истины, ни цели? Он поднял руку, чтобы подпереть дрожавшую голову, продолжая медленно раскачиваться на скрипучей качалке.
   За дверью послышались голоса:
   – Я сделала все, что могла. Он будет сидеть, покуда сам не решит ехать.
   – Мы с Бадди хорошо упаковали фарфоровые тарелки…
   – Надо было трогаться, пока не высохла роса, – сказал старик. – А сейчас, того и гляди, ночь нас в пути застанет.
   Потом все смолкло. Только в пустой прихожей гулко отдавались шаги, но потом их тоже не стало слышно. Рядом, на полу, стояла чашка с блюдцем. Он наполнил ее из кипевшего на плите кофейника. Раскачиваясь, он пил кофе и грел пальцы на пару. Право, не может быть, чтобы это был конец. Голоса без слов взывали к его сердцу. Голоса Христа и Джона Брауна. Голоса великого Спинозы и Карла Маркса. Призывные голоса всех, кто боролся и кому было суждено выполнить свою миссию. Горестный голос его народа. И голоса мертвых. Немого Сингера, этого белого праведника, который все понимал. Голоса убогих и власть имущих. Раскатистый голос его народа, сила и мощь которого все росли. Голос его истинной, неизменной цели. А в ответ на губах трепетали слова – слова, в которых поистине выражена суть человеческого страдания, – он едва не произнес их вслух: «Дух Всемогущий! Владыка вселенной! Я творил то, чего не должен был творить, и не свершил того, что должен был свершить. Так воистину – может ли настать конец?»
   Он впервые вошел в этот дом с той, кого он любил. Дэзи была в подвенечном платье, с белой кружевной вуалью на голове. Кожа у нее была прекрасная, цвета густого меда, а смех нежный и звонкий. По ночам он запирался в комнате, где ярко горел свет, чтобы учиться. Он всеми силами пытался размышлять над книгами. Но близость Дэзи рождала в нем такую страсть, что никакие науки не могли ее побороть. Поэтому он иногда поддавался соблазну, а потом, кусая губы, просиживал над своим учением всю ночь до утра. Один за другим появились Гамильтон и Карл Маркс, Вильям и Порция. Но всех их он потерял. Никого у него не осталось.
   А Мэдибен и Бенни-Мэй? А Беннедайн-Медайн и Мэди Копленд? Те, кто носили его имя. И те, кого он вывел из небытия. Но из тысячи этих людей найдется ли хоть один, кому он может доверить дело своей жизни, а потом вздохнуть спокойно?
   Всю свою жизнь он твердо знал, зачем он трудится. В сердце его жила уверенность, потому что каждый день он знал, что ждет его завтра. Он ходил из дома в дом со своим чемоданчиком, разговаривал обо всем на свете с людьми, терпеливо им все разъяснял. А ночью был счастлив, зная, что день прожит не напрасно. И даже без Дэзи и Гамильтона, без Карла Маркса, Вильяма и Порции он мог сидеть один возле печи и радоваться этому ощущению. Выпить кружку желтовато-зеленой водки и съесть кукурузную лепешку. Душу его согревало чувство глубокого удовлетворения, потому что день хорошо прошел.
   Тысячи раз испытывал он это удовлетворение. Но какой был в нем смысл? За все годы он не мог припомнить ни одного своего деяния, которое имело бы непреходящую ценность.
   Немного спустя дверь из прихожей открылась, и вошла Порция.
   – Видно, мне придется одевать тебя, как младенца, – сказала она. – Вот твои носки и ботинки. Дай я сниму с тебя шлепанцы и обую тебя. Надо поскорее ехать.
   – Зачем ты со мной это сделала? – с горечью спросил он.
   – Что я сделала?
   – Ты отлично знаешь, что я не хочу уезжать. Ты выманила у меня согласие, когда я был в таком состоянии, что ничего не соображал. Я хочу остаться там, где прожил всю жизнь, и ты это знаешь.
   – Нет, вы только его послушайте – сердито воскликнула Порция. – Ворчишь, ворчишь, прямо спасу от тебя нет! Столько мы от тебя наслушались обидного и всяких попреков – просто срам!
   – Чушь! Ладно, говори, мне все равно. Жужжишь возле уха, как комар. Я знаю, чего хочу, и не позволю, чтобы меня брали измором и заставляли поступать против воли.
   Порция сняла с него комнатные туфли и развернула пару чистых черных бумажных носков.
   – Отец, давай бросим этот спор. Мы хотим сделать все как лучше. Ей-богу же, для тебя самое правильное – поехать к дедушке, Гамильтону и Бадди. Они за тобой будут присматривать, и ты поправишься.
   – Нет, не поправлюсь, – упрямился доктор Копленд. – А здесь бы выздоровел. Уверен.
   – А кто, по-твоему, будет вносить плату за этот дом? Разве мы сможем тебя прокормить? Кто, по-твоему, будет за тобой ухаживать?
   – Я всегда управлялся сам и еще управлюсь.
   – Тебе просто хочется делать все наперекор.
   – Чушь! Жужжишь тут, как комар. Я тебя даже не слышу.
   – Нечего сказать – хорошо так говорить, когда я тебя обуваю!
   – Прости. Извини меня, дочка.
   – Ну да, чувствуешь, что виноват, – сказала она. – Оба мы хороши. Нашли время ссориться! Вот обживешься на ферме, и тебе самому там понравится. У них же такой чудесный огород! Прямо слюнки текут, когда подумаешь. И куры, и две племенные свиньи, и восемнадцать персиковых деревьев. Сам будешь без памяти рад. Эх, была бы я на твоем месте!
   – Вот и я бы этого хотел.
   – Ну почему на тебя ничем не угодишь?
   – Мне горько, что я не выполнил свой долг.
   – Это какой такой долг?
   – Не знаю. Оставь меня, дочка, в покое. Дай минутку посидеть одному.
   – Ладно. Но вам надо поскорее ехать.
   Ему хотелось помолчать. Молча посидеть и покачаться в качалке, пока к нему снова не вернется душевное равновесие. Голова у него тряслась и ныл позвоночник.
   – От души надеюсь, – снова заговорила Порция. – Я от души своей надеюсь, что, когда я помру и отправлюсь на тот свет, столько же людей будут по мне убиваться, сколько по мистеру Сингеру. Как бы я хотела, чтобы и по мне так плакали и чтобы столько народу…
   – Тес! – резко прервал ее доктор Копленд. – Не болтай зря!
   Но правда, что со смертью этого белого и у него на сердце залегла глухая тоска. С ним он мог разговаривать – как ни с одним белым, он мог ему доверять. Его загадочное самоубийство поставило доктора в тупик и лишило, моральной опоры. И чувству этой утраты не было ни начала, ни конца. Он до сих пор не мог ее осознать. Мысленно он все время возвращался к этому белому, в котором не было ни высокомерия, ни надменности, кто был поистине справедлив. Но как же мертвые могут быть мертвы, если они живут в душе тех, кого покинули? Лучше обо всем этом не думать. Выбросить из головы.
   Прежде всего ему нужна выдержка. За последние месяцы его совсем одолели черные мысли, они подавляли его дух. В нем кипела такая ненависть, что ему нечего было делать среди живых. После ссоры со своим полуночным посетителем, мистером Блаунтом, душу его обволокла смертоубийственная тьма. Однако теперь он уж и вспомнить не мог, что именно породило их спор. И совсем иной гнев поднимался в нем, когда он смотрел на обрубки ног Вилли. Воинствующая любовь и страстная ненависть – любовь к своему народу и ненависть к угнетателям его народа – лишали его последних сил и отравляли душу.
   – Дочка, – сказал он. – Дай мне часы и пальто. Я еду.
   Он оперся на ручки качалки и встал. Пол, казалось, все дальше уходил из-под ног, после долгого лежания в постели они ему не повиновались. На миг он почувствовал, что сейчас упадет. Пошатываясь, он прошелся по пустой комнате и прислонился к дверному косяку. Там он закашлялся, вынул из кармана бумажную салфетку и прикрыл ею рот.
   – Вот тебе пальто, – сказала Порция. – Но на улице такая жара, что оно тебе не понадобится.
   Он в последний раз обошел пустой дом. Ставни были закрыты, и в затемненных комнатах пахло пылью. Он передохнул, опершись о стену прихожей, и вышел. Повода была солнечная. Накануне вечером и с утра к нему приходило проститься множество друзей, но теперь на крыльце собрались только родственники. Телега и автомобиль стояли на улице.
   – Ну что ж, Бенедикт-Мэди, – сказал ему старик. – В самые первые дни, боюсь, ты будешь немножко скучать по дому. Но это скоро пройдет.
   – У меня нет дома. По чему же я буду скучать?
   Порция нервно облизнула губы.
   – Он вернется, – сказала она, – как только ему полегчает. Бадди враз примчит его в город на машине. Бадди до смерти любит кататься на машине.
   Автомобиль был нагружен его пожитками. К подножкам привязали ящики с книгами. На заднее сиденье взгромоздили картотеку и два стула. Письменный стол лежал ножками кверху на крыше. Машина была перегружена, а телега стояла почти пустая. Мул терпеливо ждал – вожжи ему оттягивал кирпич.
   – Карл Маркс, – сказал доктор Копленд, – ступай хорошенько все осмотри. Обойди дом, проверь, не забыли ли чего. Прихвати чашку, которую я оставил на полу, и вынеси качалку.
   – Пора двигаться. Мне позарез надо попасть к обеду домой, – сказал Гамильтон.
   Наконец все было готово. Длинный ручкой завел машину. Карл Маркс сел за руль, а Порция, Длинный и Вильям кое-как уместились на заднем сиденье.
   – Отец, а что, если тебе сесть на колени к Длинному? По-моему, так тебе будет удобнее, чем впихиваться рядом с нами и всей этой мебелью.
   – Нет, у вас слишком тесно. Лучше я поеду на телеге.
   – Но ты же не привык на ней ездить, – возразил Карл Маркс. – Тебя будет трясти на ухабах, да и проедете вы весь божий день.
   – Неважно. Будто мне впервой ехать на телеге.
   – Тогда скажи Гамильтону, чтобы он ехал с нами. Он-то наверняка больше хочет ехать на машине.
   Дедушка приехал на телеге в город накануне. Они с Гамильтоном привезли свою продукцию – персики, капусту, турнепс – на продажу. Все, кроме мешка персиков, свезли на рынок.
   – Что ж, Бенедикт-Мэди, видно, ехать тебе со мной, – сказал старик.
   Доктор Копленд влез на задок. Он чувствовал такую усталость, словно тело у него было налито свинцом; Голова тряслась, и внезапный приступ тошноты вынудил его лечь плашмя на голые доски.
   – Очень я рад, что ты едешь, – сказал дедушка. – Имей в виду, я всегда почитал ученых людей. Глубоко почитал. Многое могу простить человеку, если он образованный. И я очень рад, что у меня в семье снова есть такой ученый человек, как ты.
   Колеса телеги скрипели. Они уже тронулись в путь.
   – Я скоро вернусь, – сказал доктор Копленд. – Через месяц-другой я вернусь.
   – Гамильтон – он тоже человек ученый. Думается мне, что он пошел немножко в тебя. Все за меня считает на бумаге и даже читает газету. И вот Уитмен, по-моему, тоже будет ученый. Уже сейчас может читать мне Библию. И числа знает. А ведь совсем еще дите. Да, я всю жизнь глубоко почитал людей ученых.
   Телегу встряхивало, и толчки отдавались у него в спине. Он глядел на ветки над головой, а потом, когда тень кончилась, прикрыл лицо носовым платком, чтобы уберечь глаза от солнца. Неужели это конец? Нет, не может быть. Ведь в душе у него всегда жила его истинная, неуклонная цель. Сорок лет призвание было его жизнью, а жизнь – его призванием. А ведь ничто не было завершено, сколько еще оставалось сделать!
   – Да, Бенедикт-Мэди, очень я рад, что ты к нам вернулся. Я давно хотел тебя спросить, чего это у меня барахлит правая нога? Чудно так – будто она у меня замерла. Принимаю шестьсот шестьдесят шесть и мазью натирал. А теперь, надеюсь, ты мне ее как следует подлечишь.
   – Сделаю все, что смогу.
   – Да, я рад, что ты будешь жить у меня. На мой взгляд, вся родня должна держаться вместе – и кровная родня, и все кумовья. Я так считаю, что все мы должны помогать друг другу, чтобы хоть как-нибудь перебиться, а уж дальше, на том свете, бог меня вознаградит.
   – Чушь! – сердито воскликнул доктор Копленд. – Я верю в справедливость на этом свете.
   – Во что ты веришь? Голос у тебя такой хриплый, что я не разбираю твоих слов.
   – В справедливость для нас. В справедливость для нас, негров.
   – Ну, это конечно.
   Он чувствовал, как внутри его жжет огонь, и не мог спокойно лежать. Ему хотелось подняться и заговорить громким голосом, однако, когда он попытался сесть, у него не хватило сил. Слова росли в его груди и требовали выхода. Но старик перестал его слушать, и вокруг не было никого, кому он мог бы их сказать.
   – Но-о, Ли Джексон, но-о! Дорога у нас неблизкая.



2


   Полдень

 
   Джейк бежал опрометью, спотыкаясь. Он миновал Уиверс-лейн, резко свернул в боковой переулок, перелез через ограду и побежал дальше. В животе у него поднималась тошнота, и он уже чувствовал ее вкус во рту. Вдогонку за ним с лаем неслась собака, пока он не приостановился и не пригрозил ей камнем. Глаза у него были расширены от ужаса, а рукой он зажимал открытый рот.
   Господи! Так вот чем все кончилось. Свалкой. Побоищем. Дракой, где каждый был сам за себя. Окровавленными от бутылочного стекла головами и скулами. Господи! А весь этот шум перекрывала гнусавая музыка карусели. Разбросанные котлеты, леденцы и орущие от страха детишки. И он посреди всей этой кутерьмы. Дерется, ослепнув от солнца и пыли. Острая боль от удара кулаком по чьим-то зубам. И они еще смеются? Господи! Он чувствует, что отпустил в себе какую-то пружину, движется в жестком, осатанелом ритме и не может остановиться. А потом всматривается в мертвое черное лицо, ничего не понимая. Не зная даже, он убил или нет. Но ведь как же… Господи! Никто не мог этого остановить.
   Джейк замедлил шаг и опасливо дернул головой, озираясь. Переулок был пуст. Его вырвало, и он отер рот и лоб рукавом рубашки. Передохнув, он почувствовал себя лучше. Он пробежал уже восемь кварталов, и, если срезать углы, ему осталось меньше километра. Голова у него перестала кружиться, и вместо ощущения всеобщего безумия он мог припомнить кое-какие факты. Он снова пустился бежать, теперь уже ровным шагом.
   Никто не мог этого остановить. Все лето он вовремя гасил такие вспышки. А вот эту не смог. Подобную драку никто не смог бы прекратить. Она разгорелась как будто из ничего. Он копался в механизме качелей, и ему захотелось выпить воды. Направляясь к киоску, он увидел белого парня и негра, круживших друг возле друга. Оба были пьяны. Половина людей в толпе тоже была пьяна: сегодня суббота, а фабрики эту неделю работали без простоев. Жара стояла убийственная, отовсюду несло вонью.
   Он увидел, как драчуны сцепились, но чуял, что это еще даже не начало. Он давно ощущал: большой драки не миновать. И смешно, но он успел сейчас об этом подумать. Он постоял, наблюдая, секунд пять, а потом ринулся в толпу. За этот короткий миг он успел передумать о многом. Он вспомнил Сингера. Вспомнил зловещие летние сумерки и жаркие черные ночи, все драки, которые ему удалось разогнать, и ссоры, которые он сумел утихомирить.
   И тут он увидел, как на солнце блеснул нож. Он раздвинул плечами народ и прыгнул на спину державшему нож негру. Тот свалился вместе с ним на землю. Блаунт сразу вдохнул запах негра и горсть пыли. Кто-то топтал ему ноги и лягал по голове. Когда ему удалось кое-как подняться, драка уже стала всеобщей. Негры били белых, а белые – негров. Перед мысленным взором Джейка пронеслось все, что произошло, секунда за секундой. Белый парнишка, завязавший драку, был там у них чем-то вроде вожака. Он верховодил в шайке, часто посещавшей «Солнечный Юг». Ребятам было лет по шестнадцати; они носили белые парусиновые брюки и модные рубашки из искусственного шелка. Негры отбивались как попало. Кое у кого из них были бритвы.
   Он заорал во всю мочь: «Кончайте драку! На помощь! Полиция!» Но это было все равно, что криком останавливать воду, прорвавшую плотину. В ушах его стоял ужасный звук – ужасный потому, что это был человеческий крик, но без слов. Звук перешел в рев и его оглушил. Тут его ударили по голове. Он уже не видел, что происходит. Он видел только глаза, рты и кулаки – обезумевшие глаза и полузакрытые глаза, полуоткрытые слюнявые рты и стиснутые губы, черные и белые кулаки. Он вырвал из чьей-то руки нож, вцепился в чей-то поднятый кулак. Но тут пыль и солнце совсем его ослепили, и единственной мыслью в мозгу было поскорей выбраться оттуда, найти телефон и позвать на помощь.