— Он кажется умным человеком, — сказал Мэтью. — Мне интересно, как это учитель, получивший образование в Оксфорде, согласился приехать в поселок вроде Фаунт-Рояла. Естественно было бы думать, что он предпочтет более цивилизованные места.
— Верно. Но почему каждый из них оказался в Фаунт-Рояле? Если на то пошло, как может человек в здравом уме и твердой памяти согласиться жить на самом краю земли? Однако люди соглашаются, иначе бы не было ни Нового Йорка, ни Бостона, ни Филадельфии, ни Чарльз-Тауна. Возьмем, например, доктора Шилдса. Что заставило его бросить наверняка хорошо налаженную практику в городе ради труднейшей работы в приграничном поселке? Огромные деньги, которые платит ему Бидвелл? Или благородное чувство профессионального долга? Или что-то совсем другое?
Вудворд снова поднял глаза к небу и отыскал взглядом медленно чертящего круги ястреба. Он понял, что ястреб высматривает на земле жертву — белку или кролика.
— Доктор Шилдс показался мне человеком несчастливым, — продолжал Вудворд, прочистив горло. Оно слегка саднило сегодня с утра, и он напомнил себе, что надо будет его прополоскать соленой водой. — Мне кажется, он хочет утопить свою печаль в спиртном. И конечно же, высокая смертность в Фаунт-Рояле не облегчает депрессии доктора. И все же... остается надеяться, что доктор Шилдс не слишком усердно советуется с рюмкой, когда выполняет профессиональные обязанности.
Ястреб, круживший в небе, вдруг нырнул за добычей, и у Вудворда мелькнула мысль, что вот так и смерть всегда ходит над человеком кругами в этом мире бунтов и катастроф.
Эта мысль повлекла за собой другую, также касающуюся смерти: перед глазами возникли пальчики, вцепившиеся в железную раму кровати. Косточки — такие идеальные и такие хрупкие — побелели от судорожной хватки.
Вудворд крепко зажмурился. К нему почти вернулись звуки. Почти. Он бы не вынес повторения этих звуков, пусть даже из такой дали времени и места. Из густых зеленых зарослей слева донесся победный клекот ястреба и короткий предсмертный вопль мелкого зверька.
— Сэр? — Вудворд открыл глаза. Мэтью смотрел на него с тревогой. — Сэр, вам нехорошо?
— Да нет, — ответил Вудворд. — Наверное, утомился немного. Пройдет.
— Я возьму вожжи, если хотите.
— Нет необходимости. — Вудворд слегка хлестнул лошадей вожжами, показывая, что полностью владеет ситуацией. — Ехать пассажиром было бы так же утомительно. Кроме того, на этот раз мы хотя бы знаем, что Фаунт-Роял недалеко.
— Да, сэр, — ответил Мэтью. Подождав немного, он достал из кармана штанов монету, которую туда спрятал. Положив ее на ладонь, он стал рассматривать рисунок. — Я мистеру Пейну сказал неправду, — признался он. — Про эту монету. Шоукомб действительно взял ее с тела мертвого индейца... но мне он сказал, что думает, будто здесь в округе есть испанский шпион, который платит индейцам за лояльность.
— Что? То есть он ничего не говорил о пиратском золоте?
— Нет, сэр. Я это придумал из-за того, как Пейн вчера вечером курил табак. Он курил сверток, называемый сигарой.
Это...
— Да, это испанский обычай, — кивнул Вудворд и сощурился — признак, который сообщил Мэтью, что Вудворд заинтересовался. — Хм-м-м... Да, я понимаю, зачем ты это придумал. Из моих знакомых англичан очень мало кто курит таким образом. Я подумал об этом вчера вечером, но ничего не сказал. Однако возникает вопрос, где Пейн мог этому научиться.
— Да, сэр. Шоукомб также высказал предположение, что испанским шпионом может оказаться англичанин. Или по крайней мере англичанин с виду. И что он может быть жителем Фаунт-Рояла.
— Любопытно. Какова может быть цель у такого шпиона? А! — сказал он, отвечая сам себе. — Конечно! Докладывать о развитии Фаунт-Рояла. Который еще, стоит добавить, может оказаться известным под названием "Безрассудство Бидвелла".
Но какую роль в этом играют индейцы, что их приходится приручать испанским золотом?
Мэтью уже задавал себе этот вопрос и немного над ним думал. Сейчас он высказал свое мнение — что всегда делал излишне охотно:
— Одним из мотивов создания Фаунт-Рояла было желание Бидвелла превратить его в форт, чтобы присматривать за испанцами. Может оказаться, что они уже намного ближе к нам, чем Флорида.
— То есть ты хочешь сказать, они живут среди индейцев? Мэтью кивнул:
— Может быть, небольшой экспедиционный отряд. Если не среди индейцев, то достаточно близко к ним, чтобы искать их расположения.
Вудворд чуть не осадил лошадей — так подействовало на него это рассуждение.
— Боже мой! — произнес он. — Если это правда — если есть хоть малейшая возможность, что это правда, — то Бидвеллу необходимо знать! Если испанцы сумеют натравить индейцев на Фаунт-Роял, им пальцем не придется шевелить, чтобы снести с лица земли весь поселок!
— Да, сэр, но я не уверен, что мистера Бидвелла следует сейчас тревожить такими сведениями.
— Почему? Он бы ведь пожелал знать?
— Несомненно, сэр, — согласился Мэтью. — Но на данный момент у нас с вами только предположения. И таковыми они должны остаться, пока не удастся найти какие-то доказательства.
— Ты не считаешь монету достаточным доказательством?
— Нет, сэр. Как заметил мистер Пейн, одна монета — еще не клад. Она также не доказательство, что в лесах стоят лагерем испанцы. Но если подобная мысль найдет дорогу из уст мистера Бидвелла в уши жителей, это наверняка будет означать конец Фаунт-Рояла.
— Ты предлагаешь нам сидеть сложа руки? Вопрос Вудворда прозвучал довольно резко.
— Я предлагаю нам смотреть и слушать, — ответил Мэтью. — Предлагаю провести осторожные расспросы и — насколько у нас получится — последить за действиями мистера Пейна. Если и правда здесь есть шпион, он может сейчас ожидать, какой поворот примут события вокруг дела о колдовстве. В конце концов, если Сатана бродит по этим полям, Фаунт-Роял может сам по себе увянуть и рассыпаться в прах.
— Вот проклятие! — фыркнул магистрат. — Ты выдвигаешь подобные предположения, но ничего делать не хочешь!
— Сейчас не время. К тому же я уверен, что нам обоим предстоит посвятить много времени и сил делу Рэйчел Ховарт.
Вудворд хотел было ответить, но передумал. Колеса фургона продолжали трудное качение по грязи, обе лошади шли медленным, но ровным шагом. После задумчивого молчания Вудворд прокашлялся.
— Рэйчел Ховарт, — произнес он. — Не могу сказать, что с нетерпением жду нашего с ней знакомства. Что ты думаешь о рассказе Гаррика?
— Очень необычно.
— Я бы сказал, что это сильнейшее преуменьшение. Не думаю, чтобы мне приходилось слышать что-нибудь подобное. Даже уверен, что не приходилось. Но правдоподобно ли это?
— Если только он не лжец искуснее всех, кого мне доводилось слышать, то сам он в это верит.
— Тогда, значит, он видел что-то за сараем? Но акт, который он описывал... как, во имя всего святого, может женщина поступить подобным образом?
— Не думаю, что здесь есть что-нибудь святое, — напомнил Мэтью.
— Нет. Разумеется, нет. Два убийства. Кажется вполне разумным, что первым должен был быть убит священник. Дьявольские силы в первую очередь должны были стремиться к уничтожению того, кто способен владеть мечом Господним.
— Да, сэр. Но в данном случае мне кажется, что меч Сатаны оказался сильнее.
— За подобное богохульство я засажу тебя в цепи раньше, чем тебя призовут на высший суд ударом молнии, — предостерег Вудворд.
Мэтью смотрел на зеленые заросли по обе стороны дороги, но ум его обратился к другим зрелищам: а именно — разысканию истины в этом деле о колдовстве. Кощунственная мысль — и Мэтью знал, что рискует за нее вечным проклятием, — но иногда у него возникало сомнение, действительно ли этой земной ареной ярости и жестокости правит Бог. Мэтью не хуже других умел петь гимны и произносить банальные слова на строго выстроенных воскресных службах, которые состояли в основном из того, что священник часов пять или шесть выпрашивал у Иеговы милости к его израненному и изувеченному Творению. Но Мэтью в своей жизни видел весьма мало свидетельств работы Божией, хотя зачастую, ему казалось, замечал следы пальцев Сатаны. Легко возносить хвалы Богу тому, кто одет в чистую белую рубашку и ест на фарфоре; куда как труднее тому, кто лежит на грязном матрасе в спальне приюта и слышит душераздирающий крик мальчика, которого в полночь позвали в покои директора.
Иногда ему снились отец и мать. Не часто, но иногда. В этих снах он видел две фигуры и знал, что это его родители, но лиц никогда не мог разглядеть. Слишком глубокие лежали тени. Он мог бы и не узнать их, даже если бы видел лица, потому что мать умерла от заражения крови, когда ему было три года, а отец — молчаливый и работящий пахарь-колонист в Массачусетсе, из кожи вон вылезавший, чтобы в одиночку поднять сына, — погиб от удара лошадиного копыта по черепу, когда Мэтью шел шестой год. Этим роковым взмахом конской ноги Мэтью бросило в странствия, которые и выковали, и испытали его характер. Первой остановкой на этом пути была убогая грязная хижина дяди и тетки, которые держали свиноферму на острове Манхэттен. Поскольку они оба были пьяницы и почти все время находились в бессознательном состоянии, а двое их детей-дебилов восьми и девяти лет сочли Мэтью удачным объектом для издевок, включающих регулярные полеты в огромную кучу свиного навоза рядом с домом, — Мэтью в семь лет запрыгнул сзади в уходящий на юг фургон с сеном, закопался поглубже и покинул любящие объятия своих ближайших родственников.
Далее были почти четыре месяца жизни впроголодь в припортовом Нью-Йорке с группой сирот, которые то нищенски выпрашивали подачки у купцов и торговцев, то пытались красть у них, когда огонь голода припекал слишком сильно. Мэтью знал, что такое драка за несколько крошек черствого хлеба, и ощущал себя королем, если выходил из битвы с разбитым носом, но с зажатым в руке пропитанием. Финал этого эпизода его жизни наступил, когда один из гаванских купцов подвиг констебля на действия, и люди закона совершили рейд на выброшенный на берег корабль, где прятались Мэтью и его товарищи по несчастью. Их поймали в сети и связали, как лягающихся, плюющихся, перепуганных и злобных зверенышей — каковыми они и были.
Потом их повезли в черном фургоне, все так же связанных, но еще и с кляпами во рту, чтобы не слышно было мерзких слов, которых они нахватались у купцов; повезли по укатанным земляным улицам города. Четыре лошади волокли груз сопливых преступников, хлестал кнут возчика, человек со звонком распугивал с дороги прохожих. Фургон остановился напротив дома, кирпичная стена которого имела цвет сажи и блестела под дождем, как шкура затаившегося ящера, желтоглазого и голодного. Мэтью и прочих мальчишек не слишком любезно вытащили из фургона и ввели сквозь железные ворота — он навеки запомнил ужасный звук, с которым закрылись за спиной створки и упал в гнезда болт щеколды. Потом под арку, через дверь, в какой-то холл, и здесь Мэтью оказался в прохладных объятиях Сент-Джонского приюта для мальчиков.
Первый день его в этом царстве ужаса состоял в том, что его отскребали с помощью жесткого мыла, макали в вонючую жидкость, жалящую кожу, чтобы убить всех блох и вшей, волосы остригли наголо, ногти обрезали, зубы почистили под присмотром старших мальчиков — их называли выпускниками, что ему еще предстояло узнать, — за которыми надзирал всевидящий "командир" по фамилии Гаррисон, семнадцати лет от роду, страдающий сухорукостью слева. Потом одетый в черную рубаху со стоячим воротником и тупоносые пуританские башмаки Мэтью был приведен в комнату, где за письменным столом сидел старик с пронзительными синими глазами и копной седых волос и ждал его. Стол украшали гусиное перо, книга для записей и чернильница.
Их оставили одних. Мэтью оглядел комнату — там было много книжных полок и окно, выходящее на улицу. Он сразу же подошел по деревянному полу к окну, стал всматриваться наружу, в серый свет. В туманной дали виднелись мачты кораблей, стоящих в гавани. Странное это было окно — девять квадратов, вделанных в какую-то металлическую раму. Ставни были открыты, но когда Мэтью потянулся в наружный мир, руку остановила какая-то поверхность, почти невидимая. Мэтью приложил к одному из квадратов ладонь и нажал, но она не поддалась. Внешний мир был виден, ставни распахнуты, но какая-то непонятная сила мешала высунуть руку.
— Это называется "стекло", — спокойным голосом сказал человек за столом.
Мэтью приложил вторую руку и всеми пальцами надавил на непонятную волшебную штуку. Сердце билось изо всех сил, и до Мэтью дошло, что это что-то для него непостижимое. Как такое может быть, что окно сразу и открыто, и закрыто?
— У тебя есть имя? — спросил человек.
Мэтью не стал тратить на него внимание — он был захвачен изучением загадочного окна.
— Я — директор Стаунтон, — сказал человек по-прежнему спокойно. — Ты можешь сказать, сколько тебе лет? — Мэтью подался вперед, прижался к поверхности носом. Перед ним расцвел узор от его дыхания. — Подозреваю, тебе пришлось пережить трудные времена. Расскажешь про них?
Мэтью снова пустил в ход пальцы, тыкая и ощупывая окно, и юный лоб его нахмурился морщинами раздумья.
— Где твои родители? — спросил Стаунтон.
— Умерли, — ответил Мэтью, не успев подумать.
— А как была их фамилия?
Мэтью постучал костяшками пальцев по стеклу:
— Откуда такая штука?
Стаунтон помолчал, склонив голову набок и рассматривая мальчика. Потом он протянул вперед тощую руку в старческих пятнах, взял со стола очки и надел их.
— Это делает стекольщик.
— А что такое стекольщик?
— Человек, который делает стекло и вставляет его в свинцовые рамы. — Мэтью потряс головой, не понимая. — Ремесло, которое появилось в этих колониях не так давно. Тебе интересно?
— Никогда такого не видел. Окно сразу и открыто, и закрыто.
— Что ж, можно сказать и так. — Директор слегка улыбнулся, от чего изможденное лицо смягчилось. — А у тебя есть любопытство, мальчик.
— Ничего у меня нету, — произнес Мэтью, стойкий, как алмаз. — Пришли эти суки и все у нас у всех позабирали.
— Я видел сегодня шестерых из твоего племени. Ты — единственный, кто проявил интерес к окну. Я думаю, что у тебя есть некоторое любопытство.
Мэтью пожал плечами. Он почувствовал давление мочевого пузыря, а потому поднял перед рубахи и помочился на стену.
— Я вижу, ты научился вести себя как животное. Кое от чего придется отучаться. Облегчаться без помощи горшка и не в укромном месте, как полагается джентльмену, — за это положены два удара плетью, которые нанесет тебе исполнитель наказаний. Сквернословие также будет караться двумя ударами плети. — Голос Стаунтона стал серьезным, глаза под очками — строгими. — Так как ты новичок, эта первая демонстрация дурных привычек будет тебе прощена, хотя ты вытрешь за собой. В следующий раз за подобную вещь я лично прослежу, чтобы плетей тебе выдали должным образом, и поверь мне, сынок, — наш исполнитель наказаний очень хорошо знает свое дело. Ты меня понимаешь?
Мэтью хотел было снова пожать плечами, отмахнувшись от упреков старика, но он ощущал направленный на него пронизывающий взгляд и подумал почему-то, что, если не ответить, в дальнейшем может быть плохо. Он кивнул, а потом отвернулся от директора, чтобы рассмотреть как следует стекло этого окна. Потрогал пальцами, ощутил рябь и вздутия на его поверхности.
— Сколько тебе лет? — спросил Стаунтон. — Семь? Восемь?
— Между, — сказал Мэтью.
— Ты умеешь читать и писать?
— Цифры немного знаю. Десять пальцев на руках, десять на ногах. Получается двадцать. Дважды двадцать — сорок. Еще раз дважды... — Он задумался. Отец его учил когда-то простому счету, и они изучали алфавит, когда копыто лошади столкнулось с костью черепа. — Сорок и сорок, — сказал он. — И еще я знаю эй-би-си-ди-и-эф-джи-эйч-ай-джей-эн-эл-оу-пи-кей.
— Что ж, это уже начало. Тебе родители дали имя, я полагаю?
Мэтью замялся. Ему казалось почему-то, что, если назвать этому директору свое имя, он получит какую-то власть над Мэтью, а к этому мальчик готов не был.
— Вот это окно, — спросил он. — Оно дождь не пускает внутрь?
— Да, не пускает. А в ветреный день оно впускает солнце, но останавливает ветер. Поэтому у меня здесь больше света для чтения, и я не боюсь, что книги и бумаги перепутает ветер.
— Во бля! — искренне восхитился Мэтью. — Чего только не придумают!
— Следи за выражениями, молодой человек, — предупредил Стаунтон, но не без веселой нотки в голосе. — Следующее ругательство принесет тебе волдырь на задней части. Теперь я хочу, чтобы ты узнал и запомнил следующее: я хочу быть твоим другом, но тебе выбирать, быть нам друзьями или оппонентами — то есть врагами. В этом приюте живут шестьдесят восемь мальчиков возраста от семи до семнадцати лет. У меня нет ни времени, ни средств нянчиться с вами, и терпеть дурные манеры или недисциплинированное поведение я также не намерен. Что не вылечит плеть, то исправит макальная бочка. — Он подождал, чтобы это заявление проникло на должную глубину. — Тебе будут даваться уроки, которые необходимо будет выучить, и работа, которую необходимо будет сделать, соответственно твоему возрасту. От тебя ожидается, что ты научишься писать и читать, равно как и выполнять арифметические действия. Ты будешь по воскресеньям посещать церковь и учить священное писание. И ты будешь вести себя как положено юному джентльмену. Но, — вдруг добавил Стаунтон намного мягче, — здесь не тюрьма, а я не надзиратель. Главная цель данного заведения — подготовить тебя к уходу из него.
— Когда? — спросил Мэтью.
— В должное время и никак не раньше. — Стаунтон взял перо из чернильницы и занес его над открытой страницей. — Теперь я бы хотел узнать твое имя.
Мэтью снова отвлекся на оконное стекло.
— А я точно хотел бы посмотреть, как это делается, — сказал он. — Это ж непонятно, как такое можно сделать?
— Не так уж непонятно. — Стаунтон внимательно посмотрел на мальчика, потом сказал: — Знаешь что, сынок? Мы с тобой заключим договор. Мастерская стекольщика не так уж далеко отсюда. Ты мне назовешь свое имя и расскажешь, как здесь оказался, а я — раз тебя так заинтересовало это ремесло — попрошу стекольщика прийти и объяснить. Для тебя это приемлемо?
Мэтью задумался. Он понял, что этот человек предлагает ему нечто, подносящее искру к его свече: знание.
— Емлемо, — повторил он, кивая. — Меня зовут Мэтью Корбетт. С двумя "т".
Директор Стаунтон записал имя в книгу мелким, но аккуратным почерком, и так жизнь Мэтью резко свернула с прежней проселочной дороги.
Снабженный книгами и терпеливым поощрением Мэтью оказался способным учеником. Стаунтон сдержал слово и привел стекольщика, который рассказал собранию мальчиков о своем ремесле, и его посещение имело такой успех, что вскоре за ним последовали сапожник, парусник, кузнец и другие честные работящие граждане города из-за стен приюта. Стаунтон — искренне религиозный человек, в прошлом священник, — был скрупулезно честен, но ставил перед своими питомцами высокие цели и отличался немалой требовательностью. После нескольких встреч с плетью Мэтью перестал употреблять нецензурные выражения, и манеры его улучшились. Через год обучения он сделал такие успехи в чтении и письме, что Стаунтон решил обучать его латыни — честь, которой удостоились всего только двое других мальчиков из всего приюта, и ключ, который открыл ему множество других томов из библиотеки Стаунтона. Два года интенсивного обучения латыни, а также дальнейшие уроки английского и арифметики — и Мэтью оставил позади остальных учеников — такой он обладал способностью безраздельно концентрировать внимание.
Неплохая это была жизнь. Он выполнял те работы по хозяйству, которые от него требовались, а потом возвращался к учебе со страстью, граничащей с религиозной. Некоторые из мальчиков, с которыми он попал в приют, вышли оттуда, став учениками ремесленников, вместо них пришли новые пансионеры, а Мэтью оставался неподвижной звездой — одинокой и возвышенной, — которая направляла свой свет только на получение ответов на тот рой вопросов, что не давал ему покоя. Когда Мэтью исполнилось двенадцать, Стаунтон — которому уже было шестьдесят четыре и у которого начал развиваться паралич — стал учить его французскому: как для того, чтобы распространять язык, который он сам находил восхитительным, так и чтобы и далее культивировать у Мэтью вкус к умственным занятиям.
Дисциплина мысли и контроль над действием стали целью жизни Мэтью. Пока другие мальчики играли в такие игры, как расшибалочка или воротца, Мэтью можно было найти за латинской книгой по астрономии или за переписыванием французского текста ради улучшения почерка. Его преданность умственному труду — рабство у аппетита собственного разума — стала беспокоить директора Стаунтона, который счел необходимым поощрять участие Мэтью в играх и упражнениях, ограничивая ему доступ к книгам. И все же Мэтью держался отдельно, в стороне от других учеников. Он рос долговязым, нескладным и совершенно не приспособленным для физических радостей, которыми наслаждались его сотоварищи, так что даже в их гуще он оставался одинок.
Мэтью только-только исполнилось четырнадцать, когда директор Стаунтон обратился к воспитанникам и персоналу приюта с ошеломляющим заявлением. Ему приснился сон, в котором явился Христос в сверкающих белых одеждах и сообщил ему, что его работа в Доме закончена. Теперь ему надлежит покинуть приют и направиться на запад, в приграничную глушь, дабы нести индейским племенам спасение Господне. Этот сон был для Стаунтона так реален и непререкаем, что даже вопроса не могло быть об ослушании. Для него это был божественный призыв, гарантирующий восхождение на Небеса.
Перед тем как отбыть — в возрасте шестидесяти шести лет и в полупараличе, — директор Стаунтон передал приюту свое собрание книг, а также оставил фонду приюта большую часть денег, которые накопил в банке за более чем тридцатилетнюю службу. Лично Мэтью он оставил коробочку, завернутую в простую белую бумагу, и попросил мальчика не открывать ее, пока сам Стаунтон не сядет утром в фургон и не уедет. Вот так, пожелав каждому из своих воспитанников удачи и хорошей жизни, директор Стаунтон взял в руки вожжи своего будущего и направился к парому, который должен был перевезти его через Гудзон в его личную землю обетованную, имея с собой лишь Библию как щит и товарища.
Оставшись один в приютской церкви, Мэтью развернул и открыл коробочку. Там лежала пластина стекла величиной с ладонь, специально сделанная стекольщиком. Мэтью знал, что дал ему директор Стаунтон: ясный взгляд на мир.
Однако вскоре у Дома появился новый директор — Эбен Осли, который, по мнению Мэтью, был круглым и жирномордым куском чистейшей гнусности. Очень быстро Осли рассчитал всех работников Стаунтона и набрал собственную банду громил и хулиганов. Плеть пошла в ход, как никогда раньше, а макальная бочка стала общим кошмаром, который грозил за малейшее нарушение. Порки превратились в избиения, и много бывало ночей, когда Осли уводил к себе какого-нибудь мальчишку после того, как в спальнях гасили свет. О том, что там происходило, нельзя было говорить, и один мальчик так переживал этот позор, что повесился на колокольне.
Пятнадцатилетний Мэтью был слишком стар, чтобы привлечь внимание Осли. Директор оставил его в покое, и Мэтью еще глубже зарылся в учебу. Осли не разделял приверженность Стаунтона к чистоте и порядку, и вскоре школа превратилась в свинарник, а крысы так обнаглели, что за ужином таскали еду с тарелок. Несколько мальчиков сбежали, кое-кого из них вернули, подвергли суровой порке и посадили на хлеб и воду. Некоторые умерли и были похоронены в грубо сколоченных сосновых ящиках на кладбище возле церкви. Мэтью читал книги, совершенствовался в латыни и французском, но в глубине души поклялся, что когда-нибудь обрушит правосудие на Эбена Осли — как точильный круг на кусок гнилого дерева.
Потом настал день, в середине пятнадцатого года жизни Мэтью, когда в Дом явился некий человек, желающий выбрать кого-нибудь из воспитанников в ученики клерка. Группу из пяти старших и наиболее образованных учеников построили во дворе, и человек прошел вдоль строя, задавая мальчикам разные вопросы о них самих. Когда же он дошел до Мэтью, то первый вопрос задал не он, а мальчик:
— Сэр, позволено ли мне будет поинтересоваться вашей профессией?
— Я — магистрат, — ответил Айзек Вудворд, и Мэтью глянул на Осли, который стоял неподалеку с натянутой улыбкой, но глаза его были холодны и бесстрастны. — Расскажите о себе, молодой человек.
Пришла пора покидать приют, и Мэтью это знал. Ему предстояло увидеть большой мир, но никогда он не забудет этот Дом, не забудет, чему здесь научился. Поглядев прямо в довольно грустные глаза магистрата, он ответил:
— Мое прошлое вряд ли должно представлять для вас интерес, сэр. Насколько я понимаю, вы хотите убедиться в моей полезности сейчас и в будущем. Что касается этого, я говорю и пишу по-латыни. Также бегло владею французским. Я ничего не знаю о праве, но быстро учусь. Почерк у меня разборчивый, внимание хорошее, и нет вредных привычек, стоящих упоминания.
— Если не считать самодовольства и ощущения, что он слишком велик для собственных штанов, — перебил Осли.