Привалов еще раз имел удовольствие выслушать историю о том, как необходимо молодым людям иметь известные удовольствия и что эти удовольствия можно получить только в Общественном клубе, а отнюдь не в Благородном собрании. Было рассказано несколько анекдотов о членах Благородного собрания, которые от скуки получают морскую болезнь. Хиония Алексеевна ввернула словечко о «гордеце» и Ляховском, которые, конечно, очень богатые люди, и т. д. Этот беглый разговор необыкновенно оживился, когда тема незаметно скользнула на узловских невест.
   – Какое прекрасное семейство Бахаревых, – сладко закатывая глаза, говорила Хиония Алексеевна, – не правда ли, Сергей Александрыч?
   – О да, – протянула Агриппина Филипьевна с приличной важностью. – Nadine Бахарева и Sophie Ляховская у нас первые красавицы… Да. Вы не видали Sophie Ляховской. Замечательно красивая девушка… Конечно, она не так умна, как Nadine Бахарева, но в ней есть что-то такое, совершенно особенное. Да вот сами увидите.
   – Ведь Nadine Бахарева уехала на Шатровский завод, – сообщила Хиония Алексеевна, не глядя на Привалова. – Она ведет все хозяйство у брата… Очень, очень образованная девушка.
   – Она, кажется, училась у доктора Сараева? – спрашивала Агриппина Филипьевна.
   – О да… Вместе с Sophie Ляховской. Сначала они занимались у доктора, потом у Лоскутова.
   – Скажите… – протянула Агриппина Филипьевна. – А ведь я до сих пор еще не знала об этом.
   – Да, да… Лоскутов и теперь постоянно бывает у Ляховских. Говорят, что замечательный человек: говорит на пяти языках, объездил всю Россию, был в Америке…
   – Ну, теперь дело дошло до невест, следовательно, нам пора в путь, – заговорил Nicolas, поднимаясь. – Мутерхен, ты извинишь нас, мы к славянофилу завернем… До свидания, Хиония Алексеевна. Мы с Аникой Панкратычем осенью поступаем в ваш пансион для усовершенствования во французских диалектах… Не правда ли?
   На прощанье Агриппина Филипьевна даже с некоторой грустью дала заметить Привалову, что она, бедная провинциалка, конечно, не рассчитывает на следующий визит дорогого гостя, тем более что и в этот успела наскучить, вероятно, до последней степени; она, конечно, не смеет даже предложить столичному гостю завернуть как-нибудь на один из ее четвергов.
   – Нет, я непременно буду у вас, Агриппина Филипьевна, – уверял Привалов, совершенно подавленный этим потоком любезностей. – В ближайший же четверг, если позволите…
   – Он непременно придет, мутерхен, – уверял Nicolas. – Мы тут даже сочиним нечто по части зеленого поля…
   «Отчего же не прийти? – думал Привалов, спускаясь по лестнице. – Агриппина Филипьевна, кажется, такая почтенная дама…»
   Когда дверь затворилась за Приваловым и Nicolas, в гостиной Агриппины Филипьевны несколько секунд стояло гробовое молчание. Все думали об одном и том же – о приваловских миллионах, которые сейчас вот были здесь, сидели вот на этом самом кресле, пили кофе из этого стакана, и теперь ничего не осталось… Дядюшка, вытянув шею, внимательно осмотрел кресло, на котором сидел Привалов, и даже пощупал сиденье, точно на нем могли остаться следы приваловских миллионов.
   – Ах, ешь его мухи с комарами! – проговорил Лепешкин, нарушая овладевшее всеми раздумье. – Четыре миллиона наследства заполучил… а? Нам бы хоть понюхать таких деньжищ… Так, Оскар Филипыч?
   – О да… совершенно верно: хоть бы понюхать, – сладко согласился дядюшка, складывая мягким движением одну ножку на другую. – Очень богатые люди бывают…
   – Вот бы нам с тобой, Иван Яковлич, такую уйму денег… а? – говорил Лепешкин. – Ведь такую обедню отслужили бы, что чертям тошно…
   Иван Яковлич ничего не отвечал, а только посмотрел на дверь, в которую вышел Привалов «Эх, хоть бы частичку такого капитала получить в наследство, – скромно подумал этот благочестивый человек, но сейчас же опомнился и мысленно прибавил: – Нет, уж лучше так, все равно отобрали бы хористки, да арфистки, да Марья Митревна, да та рыженькая… Ах, черт ее возьми, эту рыженькую… Препикантная штучка!..»



IV


   На подъезде Веревкина обступили те самые мужики, которых видел давеча Привалов. Они были по-прежнему без шапок, а кривой мужик прямо бухнулся Веревкину в ноги, умоляя «ослобонить».
   – Завтра, завтра… Видите, что сегодня мне некогда! – говорил Веревкин, помогая Привалову сесть в свою довольно подержанную пролетку, заложенную парой соловых вяток на отлете… – Завтра, братцы…
   – Миколай Иваныч, заставь вечно бога молить!.. – громче всех кричал кривой мужик, бросая свою рваную шапку оземь. – Изморились… Ослобони, Миколай Иваныч!
   – Не угодно ли вам в мою кожу влезть: пристали, как с ножом к горлу, – объяснил Веревкин, когда пролетка бойко покатилась по широкой Мучной улице, выходившей к монастырю. – Все это мои клиенты, – проговорил Веревкин, кивая головой на тянувшиеся по сторонам лавки узловских мучников. – Вы не смотрите, что на вид вся лавчонка трех рублей не стоит: вон на этих мешках да на ларях такие куши рвут, что мое почтение. Войдешь в такую лавчонку, право, даже смотреть нечего: десяток мешков с мукой, в ларях на донышке овес, просо, горох, какая-нибудь крупа – кажется, дюжины мышей не накормишь…
   Пролетка остановилась у подъезда низенького деревянного дома в один этаж с высокой крышей и резным коньком. Это и был дом Половодова. Фронтон, окна, подъезд и ворота были покрыты мелкой резьбой в русском вкусе и раскрашены под дуб Небольшая терраса, выходившая в сад, походила на аквариум, из которого выпущена вода. В небольшие окна с зеркальными стеклами смотрели широкие, лапчатые листья филодендронов, камелии, пальмы, араукарии. На дворе виднелось длинное бревенчатое здание с стеклянной крышей, – не то оранжерея, не то фотография или театр; тенистый садик из лип, черемух, акаций и сиреней выходил прямо к Узловке, где мелькали и «китайские беседки в русском вкусе», и цветочные клумбы, и зеркальный шар, и даже небольшой фонтан с русалкой из белого мрамора. Вообще домик был устроен с большим вкусом и был тем, что называется полная чаша. От ручки звонка до последнего гвоздя все в доме было пригнано под русский вкус и только не кричало о том, как хорошо жить в этом деревянном уютном гнездышке. После двусмысленной роскоши приемной Агриппины Филипьевны глаз невольно отдыхал здесь на каждой вещи, и гостя сейчас за порогом подъезда охватывала атмосфера настоящего богатства. Привалов мимоходом прочитал вырезанную над дверями гостиной славянской вязью пословицу: «Не имей ста рублей, имей сто друзей».
   – Это даже из арифметики очень хорошо известно, – комментировал эту пословицу Веревкин, вылезая при помощи слуги самой внушительной наружности из своего балахона. – Ибо сто рублей не велики деньги, а у сотни друзей по четвертной занять – и то не малая прибыль.
   – Александр Павлыч сейчас принимает ванну, – докладывал лакей.
   – Ну так доложи хозяйке, что так и так, мол, гости, – распоряжался Веревкин, как в своем кабинете.
   – Их нет дома…
   – Вот это так мило: хозяин сидит в ванне, хозяйки нет дома…
   – Нет, нет, я здесь… – послышался приятный грудной баритон, и на пороге гостиной показался высокий худой господин, одетый в летнюю серую пару. – Если не ошибаюсь, – прибавил он нараспев, прищурив немного Свои подслеповатые иззелена-серые глаза, – я имею удовольствие видеть Сергея Александрыча?
   – Ну, теперь начнется десять тысяч китайских церемоний, – проворчал Веревкин, пока Половодов жал руку Привалова и ласково заглядывал ему в глаза: – «Яснейший брат солнца… прозрачная лазурь неба…» Послушай, Александр, я задыхаюсь от жары; веди нас скорее куда-нибудь в место не столь отдаленное, но прохладное, и прикажи своему отроку подать чего-нибудь прохладительного… У меня сегодня удивительная жажда… Ну, да уж я сам распоряжусь. Эй, хлопче, очищенной на террасу и закусить чего-нибудь солененького!.. Сергей Александрыч, идите за мной.
   Ход на террасу был через столовую, отделанную под старый темный дуб, с изразцовой печью, расписным, пестрым, как хромотроп, потолком, с несколькими резными поставцами из такого же темного дуба. Посредине стоял длинный дубовый стол, покрытый суровой камчатной скатертью с широкой каймой из синих и красных петухов. Над дверями столовой было вырезано неизменной славянской вязью: «Не красна изба углами, а красна пирогами», на одном поставце красовались слова: «И курица пьет». Привалов искоса разглядывал хозяина, который шагал рядом и одной рукой осторожно поддерживал его за локоть, как лунатика. На первый раз Привалову хозяин показался серым: и лицо серое, и глаза, и волосы, и костюм, – и решительно все серое. Дальше он заметил, что нижняя челюсть Половодова была особенно развита; французские анатомы называют такие челюсти калошами. Когда все вышли на террасу и разместились около круглого маленького столика, на зеленых садовых креслах, Привалов, взглянув на длинную нескладную фигуру Половодова, подумал: «Эк его, точно сейчас где-то висел на гвозде». Вытянутое, безжизненное лицо Половодова едва было тронуто жиденькой растительностью песочного цвета; широко раскрытые глаза смотрели напряженным, остановившимся взглядом, а широкие, чувственные губы и крепкие белые зубы придавали лицу жесткое и, на первый раз, неприятное выражение. Но когда Половодов начинал говорить своим богатым грудным баритоном, не хотелось верить, что это говорит именно он, а казалось, что за его спиной говорит кто-то другой.
   – Сюда, сюда… – командовал Веревкин лакею, когда тот появился с двумя подносами в руках. – Кружки барину, а нам с Сергеем Александрычем графинчик.
   – Нет, я не буду пить водку, – протестовал Привалов.
   – Давеча отказались и теперь не хотите компанию поддержать? – вытаращив свои оловянные глаза, спрашивал Веревкин.
   – Nicolas, кто же пьет теперь водку? – вступился Половодов, придвигая Привалову какую-то кружку самой необыкновенной формы. – Вот, Сергей Александрыч, испробуйте лучше кваску домашнего приготовления…
   – Нужно сначала сказать: «чур меня», а потом уж пить твой квас, – шутил Веревкин, опрокидывая в свою пасть рюмку очищенной.
   Привалов с удовольствием сделал несколько глотков из своей кружки – квас был великолепен; пахучая струя княженики так и ударила его в нос, а на языке остался приятный вяжущий вкус, как от хорошего шампанского.
   – Я так рад видеть вас наконец, Сергей Александрыч, – говорил Половодов, вытягивая под столом свои длинные ноги. – Только надолго ли вы останетесь с нами?
   – Если обстоятельства не помешают, думаю остаться совсем, – отвечал Привалов.
   – Вот и отлично: было бы желание, а обстоятельства мы повернем по-своему. Не так ли? Жить в столице в наше время просто грешно. Провинция нуждается в людях, особенно в людях с серьезным образованием.
   «Ну, теперь запел Лазаря», – заметил про себя Веревкин. – То-то обрадуете эту провинцию всесословной волостью, мекленбургскими порядками да поземельной аристократией…
   – Я никому не навязываю своих убеждений, – обиженным голосом проговорил Половодов. – Можно не соглашаться с чужими мнениями и вместе уважать их… Вот если у кого нет совсем мнений…
   – Если это ты в мой огород метишь, – напрасный труд, Александр… Все равно, что из пушки по воробью палить… Ха-ха!..
   – У нас всякое дело так идет, – полузакрыв глаза и подчеркивая слова, проговорил Половодов. – На всех махнем рукой – и хороши, а чуть кто-нибудь что-нибудь задумает сделать – подымем на смех. Я в этом случае уважаю одно желание что-нибудь сделать, а что сделает человек и как сделает – это совсем другой вопрос. Недалеко ходить: взять славянофильство – кто не глумится? А ведь согласитесь, Сергей Александрыч, в славянофильстве, за вычетом неизбежных увлечений и крайностей в каждом новом деле, есть, несомненно, хорошие стороны, известный саморост, зиждительная сила народного самосознания…
   – Ну, теперь пошел конопатить, – проговорил Веревкин и сейчас же передразнил Половодова: – «Тоска по русской правде… тайники народной жизни…» Ха-ха!..
   – Мне не нравится в славянофильстве учение о национальной исключительности, – заметил Привалов. – Русский человек, как мне кажется, по своей славянской природе, чужд такого духа, а наоборот, он всегда страдал излишней наклонностью к сближению с другими народами и к слепому подражанию чужим обычаям… Да это и понятно, если взять нашу историю, которая есть длинный путь ассимиляции десятков других народностей. Навязывать народу то, чего у него нет, – и бесцельно и несправедливо.
   – А пример других наций? Ведь у нас под носом объединились Италия и Германия, а теперь очередь за славянским племенем.
   – Славянофилы здесь впадают в противоречие, – заметил Привалов, – потому что становятся на чужую точку зрения и этим как бы отказываются от собственных взглядов.
   – Вот это хорошо сказано… Ха-ха! – заливался Веревкин, опрокидывая голову назад. – Ну, Александр, твои курсы упали…
   Половодов только посмотрел своим остановившимся взглядом на Привалова и беззвучно пожевал губами. «О, да он не так глуп, как говорил Ляховский», – подумал он, собираясь с мыслями и нетерпеливо барабаня длинными белыми пальцами по своей кружке.



V


   – Тонечка, голубчик, ты спасла меня, как Даниила, сидящего во рву львином! – закричал Веревкин, когда в дверях столовой показалась высокая полная женщина в летней соломенной шляпе и в травянистого цвета платье. – Представь себе, Тонечка, твой благоверный сцепился с Сергеем Александрычем, и теперь душат друг друга такой ученостью, что у меня чуть очи изо лба не повылезли…
   – Тонечка, представляю тебе нашего дорогого гостя, – рекомендовал Половодов своей жене Привалова.
   Антонида Ивановна была красива какой-то ленивой красотой, разлитой по всей ее статной, высокой фигуре. В ней все было красиво: и небольшой белый лоб с шелковыми прядями мягких русых волос, и белый детски пухлый подбородок, неглубокой складкой, как у полных детей, упиравшийся в белую, точно выточенную шею с коротенькими золотистыми волосами на крепком круглом затылке, и даже та странная лень, которая лежала, кажется, в каждой складке платья, связывала все движения и едва теплилась в медленном взгляде красивых светло-карих глаз. Летом Антонида Ивановна чувствовала себя самой несчастной женщиной в свете, потому что ей решительно везде было жарко, а платье непременно где-нибудь жало. Nicolas объяснял это наследственностью, потому что в крови Веревкиных пылал вечный жар, порождавший вечную жажду.
   – Я, кажется, помешала вам?.. – нерешительно проговорила Антонида Ивановна, продолжая оставаться на прежнем месте, причем вся ее стройная фигура эффектно вырезывалась на темном пространстве дверей. – Мне maman говорила о Сергее Александрыче, – прибавила она, поправляя на руке шведскую перчатку.
   Привалов смотрел на нее вопросительным взглядом и осторожно положил свою левую руку на правую – на ней еще оставалась теплота от руки Антониды Ивановны. Он почувствовал эту теплоту во всем теле и решительно не знал, что сказать хозяйке, которая продолжала ровно и спокойно рассказывать что-то о своей maman и дядюшке.
   – Тонечка, покорми нас чем-нибудь!.. – умолял Веревкин, смешно поднимая брови. – Ведь пятый час на дворе… Да, кстати, вели подавать уж прямо сюда, – отлично закусим под сенью струй. Понимаешь?
   Антонида Ивановна молча улыбнулась той же улыбкой, с какой относилась всегда Агриппина Филипьевна к своему Nicolas, и, кивнув слегка головой, скрылась в дверях. «Она очень походит на мать», – подумал Привалов. Половодов рядом с женой показался еще суше и безжизненнее, точно вяленая рыба.
   Обед был хотя и обыкновенный, но все было приготовлено с таким искусством и с таким глубоким знанием человеческого желудка, что едва ли оставалось желать чего-нибудь лучшего. Действие открылось необыкновенно мудреной ботвиньей. Ему предшествовал целый ряд желто-золотистого цвета горьких настоек самых удивительных свойств и зеленоватая листовка, которая была chef-d'oeuvre в своем роде. Все это пилось из маленьких чарочек граненого богемского хрусталя с вырезными виньетками из пословиц «пьян да умен – два угодья в нем», «пьян бывал, да ума не терял».
   Сервировка была в строгом соответствии с господствовавшим стилем: каймы на тарелках, черенки ножей и вилок из дутого серебра, суповая чашка в форме старинной ендовы – все было подогнано под русский вкус.
   – Где-то у тебя, Тонечка, был этот ликерчик, – припрашивал Веревкин, сделав честь настойкам и листовке, – как выпьешь рюмочку, так в голове столбы и заходят.
   – Не всё вдруг, – проговорила Антонида Ивановна таким тоном, каким отвечают детям, когда они просят достать им луну.
   Веревкин только вздохнул и припал своим красным лицом к тарелке. После ботвиньи Привалов чувствовал себя совсем сытым, а в голове начинало что-то приятно кружиться. Но Половодов время от времени вопросительно посматривал на дверь и весь просиял, когда наконец показался лакей с круглым блюдом, таинственно прикрытым салфеткой. Приняв блюдо, Половодов торжественно провозгласил, точно на блюде лежал новорожденный:
   – Господа, рекомендую… Фаршированный калач…
   Фаршированный калач был последней новостью и поэтому обратил на себя общее внимание. Он был великолепен: каждый кусок так и таял во рту. Теперь Половодов успокоился и весь отдался еде. За калачом следовали рябчики, свежая оленина и еще много другого. Каждое блюдо имело само по себе глубокий внутренний смысл, и каждый кусок отправлялся в желудок при такой торжественной обстановке, точно совершалось какое-нибудь таинство. Нечего и говорить, конечно, что каждому блюду предшествовал и последовал соответствующий сорт вина, размер рюмок, известная температура, особые приемы разливания по рюмкам и самые мудреные способы проглатывания. Одно вино отхлебывалось большими глотками, другое маленькими, третьим полоскали предварительно рот, четвертое дегустировали по каплям и т. д. Веревкин и Половодов смаковали каждый кусок, подолгу жевали губами и делали совершенно бессмысленные лица. Привалов заметил, с какой энергией работала нижняя челюсть Половодова, и невольно подумал: «Эк его взяло…» Веревкин со свистом и шипеньем обсасывал каждую кость и с умилением вытирал лоснившиеся жирные губы салфеткой.
   «Вот так едят! – еще раз подумал Привалов, чувствуя, как решительно был не в состоянии проглотить больше ни одного куска. – Да это с ума можно сойти…»
   Антонида Ивановна несколько раз пристально рассматривала широкое и добродушное лицо Привалова и каждый раз думала: «Да он ничего, этот Привалов… Зачем это maman говорит, что он не может иметь успеха у женщин? Он, кажется, немного стесняется, но это пройдет». Привалов чувствовал на себе этот пристальный взгляд, обдававший его теплом, и немного смущался. Разговор служил продолжением той салонной болтовни, какая господствовала в гостиной Агриппины Филипьевны. Перебирали последние новости, о которых Привалов уже слышал от Виктора Васильича, рассказывали о каком-то горном инженере, который убежал на охоте от медведя.
   – Вы еще не были у Ляховских? – спрашивала Антонида Ивановна, принимая от лакея точно молоком налитой рукой блюдо земляники.
   – Нет, мне хотелось бы отправиться к Ляховскому вместе с Александром Павлычем, – отвечал Привалов.
   – О, с большим удовольствием, когда угодно, – отозвался Половодов, откидываясь на спинку своего кресла.
   – Александр Павлыч всегда ездит к Ляховскому с большим удовольствием, – заметила Антонида Ивановна.
   – Так и знал, так и знал! – заговорил Веревкин, оставляя какую-то кость. – Не выдержало сердечко? Ах, эти дамы, эти дамы, – это такая тонкая материя! Вы, Сергей Александрыч, приготовляйтесь: «Sophie Ляховская – красавица, Sophie Ляховская – богатая невеста». Только и свету в окне, что Sophie Ляховская, а по мне так, право, хоть совсем не будь ее: этакая жиденькая, субтильная… Одним словом – жидель!
   Веревкин красноречивым жестом добавил то, что язык затруднялся выразить.
   – Я уже слышал, что Ляховская очень красивая девушка, – заметил Привалов улыбаясь.
   – Все наши мужчины от нее без ума, – серьезно отвечала Антонида Ивановна.
   – Только, пожалуйста, Тонечка, не включай меня в число этих «ваших мужчин», – упрашивал Веревкин, отдуваясь и обмахивая лицо салфеткой.
   Антонида Ивановна спокойным тоном проговорила:
   – Я ничего не говорю про тебя, Nicolas, Sophie не обращает на тебя никакого внимания, вот ты и злишься…
   – Ах, господи! – взмолился Веревкин своим добродушным басом. – Неужели уж я своей персоной так-таки и не представляю никакого интереса? Конечно, я во французских диалектах не силен – винюсь, но не такой же я мешок, что порядочной девушке и полюбить меня нельзя…
   – Дело не в персоне, а в том… да вот лучше спроси Александра Павлыча, – прибавила Антонида Ивановна. – Он, может быть, и откроет тебе секрет, как понравиться mademoiselle Sophie.
   – Ах, секрет самый простой: не быть скучным, – весело отвечал Половодов. – Когда мы с вами будем у Ляховского, Сергей Александрыч, – прибавил он, – я познакомлю вас с Софьей Игнатьевной… Очень милая девушка! А так как она вдобавок еще очень умна, то наши дамы ненавидят ее и, кажется, только в этом и согласны между собой.
   – Меня уже обещал познакомить с mademoiselle Ляховской Виктор Васильич, – проговорил Привалов.
   – Виктор Васильич?! Ха, ха!.. – заливался Половодов. – Да он теперь недели две как и глаз не кажет к Ляховским. Проврался жестоким образом… Уверял Ляховскую, что будет издавать детский журнал в Узле Ха-ха!..
   Обед кончился очень весело; но когда были поданы бутылки с лафитом и шамбертеном, Привалов отказался наотрез, что больше не будет пить вина. Веревкин дремал в своем кресле, работая носом, как буксирный пароход. Половодов опять взял гостя за локоть и осторожно, как больного, провел в свой кабинет – потолковать о деле. Этот кабинет занимал маленькую угловую комнату. Письменный стол занимал самую средину. Кругом него были расставлены мудреные стулья с высокими резными спинками и сиденьем, обтянутым тисненным золотыми разводами красным сафьяном. Половодов подвел гостя к креслу такой необыкновенной формы, что Привалов просто не решился на него сесть, – это было что-то вроде тех горних мест, на какие сажают архиереев.
   – Вот ваше дельце по опеке, – проговорил Половодов, тыкая пальцем на дубовый поставец в углу. – Ведь надо же было случиться такому казусу… а?.. Братец-то ваш задачу какую задал нам всем? Мы просто голову потеряли с Ляховским. Тит был в последнее время в пансионе Тидемана, недалеко от Цюриха. Вдруг телеграмма: «Тит Привалов исчез неизвестно куда…» Извольте теперь разыскивать его по всей Европе Вот когда будем у Ляховского, тогда мы подробно обсудим, что предпринять, а пока, с вашего позволения, я познакомлю вас в общих чертах с нашей опекой.
   – Нельзя ли в другой раз, Александр Павлыч? – взмолился Привалов, чувствовавший после обеда решительную неспособность к какому-нибудь делу.
   – Как хотите, Сергей Александрыч. Впрочем, мы успеем вдоволь натолковаться об опеке у Ляховского. Ну-с, как вы нашли Василья Назарыча? Очень умный старик. Я его глубоко уважаю, хотя тогда по этой опеке у нас вышло маленькое недоразумение, и он, кажется, считает меня причиной своего удаления из числа опекунов. Надеюсь, что, когда вы хорошенько познакомитесь с ходом дела, вы разубедите упрямого старика. Мне самому это сделать было неловко… Знаете, как-то неудобно навязываться с своими объяснениями.
   – Василий Назарыч, насколько я понял его, кажется, ничего не имеет ни против вас, ни против Ляховского. Он говорил об отчете.
   – Ах, да… Представьте себе, этот отчет просто все дело испортил, а между тем мы тут ни душой, ни телом не виноваты: отчет составлен и теперь гуляет в опекунском совете второй год. Ведь неудобно уверять Василья Назарыча, что у нас, кроме черновых, ничего не осталось. Притом мы не обязаны представлять ему таких отчетов, а только во избежание недоразумений… Вообще я так рад, что вы, Сергей Александрыч, наконец здесь и сами увидите, в каком положении дела. О Ляховском вы, конечно, слышали… У него есть странности, но это не мешает быть ему очень умным человеком. Да вот сами увидите. Вы, вероятно, поедете на заводы?
   – Да, при первой возможности.
   Привалов уехал от Половодова с пустыми руками и с самым неопределенным впечатлением от гостеприимного хозяина, который или уж очень умен, или непроходимо глуп. Привалов дал слово Половодову ехать с ним к Ляховскому завтра или послезавтра. Антонида Ивановна показалась в гостиной и сказала на прощанье Привалову с своей ленивой улыбкой.
   – Мы будем ждать вас, Сергей Александрыч…
   Привалов еще раз почувствовал на себе теплый взгляд Половодовой и с особенным удовольствием пожал ее полную руку с розовыми мягкими пальцами.
   – А как сестра русские песни поет… – говорил Веревкин, когда они выходили на подъезд. – Вот ужо в следующий раз я ее попрошу. Пальчики, батенька, оближешь!



VI


   Половодов пользовался в Узле репутацией дельца самой последней формации и слыл после Веревкина лучшим оратором. Собственно, Половодов говорил лучше Веревкина, но его заедала фраза, и в его речах недоставало того огонька, которым было насквозь прохвачено каждое слово Веревкина. Из-за желания блеснуть своим ораторским талантом Половодов два трехлетия служил председателем земской управы. Земские дела вел он плохо, и держались упорные слухи, что Половодов не забывал и себя при расходовании земских сумм. В настоящую минуту тепленькое место директора в узловско-моховском банке и довольно кругленькая сумма, получаемая им в опекунском совете по опеке над Шатровскими заводами, давали Половодову полную возможность жить на широкую ногу и придумывать разные дорогие затеи. На Половодова находила время от времени какая-то дурь. В одну из таких минут он ни с того ни с сего уехал за границу, пошатался там по водам, пожил в Париже, зачем-то съездил в Египет и на Синай и вернулся из своего путешествия англичанином с ног до головы, в Pith India Helmet[19] на голове, в гороховом сьюте и с произношением сквозь зубы. В г. Узле он отделал свой дом на английский манер и года два корчил из себя узловского сквайра. Когда подул другой ветер, Половодов забросил свой Helmet – Веревкин прозвал его за этот головной убор пожарным – и перевернул весь дом в настоящий его вид. Женитьба на Антониде Ивановне была одним из следствий этого увлечения тайниками народной жизни: Половодову понравились ее наливные плечи, ее белая шея, и Антонида Ивановна пошла в pendant к только что отделанному дому с его расписными потолками и синими петухами. С полгода Антонида Ивановна сохраняла свое положение русской красавицы и обязана была носить косоклинные сарафаны с прошивками из золотых позументов, но скоро эта игра обоим супругам надоела и сарафан Антониды Ивановны был заброшен в тот же угол, где валялась Pith India Helmet. Впрочем, супруги, кажется, не особенно сожалели о таком обороте дел и вполне довольствовались названием счастливой парочки. Антонида Ивановна отнеслась индифферентно к своему новому положению и удовлетворялась ролью независимой замужней женщины. В глубине души она считала себя очень счастливой женщиной, потому что очень хорошо знала по своему папаше Ивану Яковличу, какие иногда бывают оригинальные мужья. Половодов увлекался женщинами и был постоянно в кого-нибудь влюблен, как гимназист четвертого класса, но эти увлечения быстро соскакивали с него, и Антонида Ивановна смотрела на них сквозь пальцы. У нее была отличная коляска, пара порядочных рысаков, возможность ездить по магазинам и модисткам сколько душе угодно – чего же ей больше желать! Все узловские дамы называли ее счастливейшей женщиной, и Александр Павлыч пользовался репутацией примерного семьянина. Правда, иногда Антонида Ивановна думала о том, что хорошо бы иметь девочку и мальчика или двух девочек и мальчика, которых можно было бы одевать по последней картинке и вывозить в своей коляске, но это желание так и оставалось одним желанием, – детей у Половодовых не было.