Страница:
Сейчас за плотиной громадными железными коробками стояли три доменных печи, выметывавшие вместе с клубами дыма широкие огненные языки; из-за них поднималось несколько дымившихся высоких железных труб. На заднем плане смешались в сплошную кучу корпуса разных фабрик, магазины и еще какие-то здания без окон и труб. Река Шатровка, повернув множество колес и шестерен, шла дальше широким, плавным разливом. По обоим ее берегам плотно рассажались дома заводских служащих и мастеровых.
Прокатившись по заводской плотине, экипаж Привалова остановился у подъезда господского дома, который вблизи смотрел еще мрачнее и суровее, чем издали.
Каменные ворота были такой же крепостной архитектуры, как и самый дом: кирпичные толстые вереи с пробитыми в них крошечными калитками, толстая железная решетка наверху с острыми гвоздями, полотнища ворот чуть не из котельного железа, – словом, это была самая почтенная древность, какую можно еще встретить только в старинных монастырях да заштатных крепостях. Недоставало рва с водой и подъемного моста, как в рыцарских замках.
Из новенького подъезда, пробитого прямо в толстой наружной стене, показались два черных сеттера. Виляя пушистыми хвостами и погромыхивая медными ошейниками, они обнюхивали Привалова самым дружелюбным образом, пока он вылезая из экипажа, а затем ощупью пробирался по темной узкой передней.
– Константин Васильич дома? – спрашивал Привалов, когда в дверях показалась девушка в накрахмаленном белом переднике.
– Нет, они на заводе… – бойко ответила девушка и сейчас же принялась тащить с гостя тяжелую оленью доху. – А как о вас доложить прикажете?
– Привалов…
Горничная выпустила из рук рукав дохи, несколько мгновений посмотрела на Привалова такими глазами, точно он вернулся с того света, и неожиданно скрылась.
В это время к подъезду неторопливо подходил господин среднего роста, коренастый и плотный, в дубленом романовском полушубке и чёрной мерлушковой шапке. Он вошел в переднюю и неторопливо начал раздеваться, не замечая гостя.
– Костя…
– А… это ты, – неторопливо проговорил Бахарев таким тоном, точно вчера расстался с Приваловым. – Наконец-то надумался, а я уж и ждать тебя перестал… Ну, здравствуй!..
Друзья детства пожали друг другу руки и, после некоторого колебания, даже расцеловались по русскому обычаю из щеки в щеку. Привалов с особенным удовольствием оглядывал теперь коренастую, немного сутуловатую фигуру Кости, его суконную рыжую поддевку, черные шаровары, заправленные в сапоги, и это широкое русское лицо с окладистой русой бородой и прищуренными глазами. Костя остался прежним Костей, начиная от остриженных под гребенку волос и кончая своей рыжей поддевкой. Бывают такие люди, у которых как-то все устроено так, что то, что мы называем красотой, здесь оказывается совершенно излишним. Константин Бахарев был именно таким человеком.
Через длинную гостиную с низким потолком и узкими окнами они прошли в кабинет Бахарева, квадратную угловую комнату, выходившую стеклянной дверью в столовую, где теперь мелькал белый передник горничной. Обстановка кабинета была самая деловая: рабочий громадный стол занимал середину комнаты, у окна помещался верстак, в углу – токарный станок, несколько шкафов занимали внутреннюю стену. Между печью и окном стоял глубокий старинный диван, обтянутый шагренью, – он служил хозяину кроватью. На письменном столе, кроме бумаг и конторских книг, кучей лежали свернутые трубочкой планы и чертежи, части деревянной модели, образчики железных руд, пробы чугуна и железа и еще множество других предметов, имевших специально заводское значение. Все это – и стол, и верстак, и окна, и пол, – все было обильно посыпано пеплом от сигар, и везде валялись окурки папирос.
– А ведь я рассорился с стариком… – нерешительно проговорил Привалов, чтобы чем-нибудь прервать наступившее неловкое молчание.
– Слышал… – коротко ответил Бахарев, шагая по кабинету своим развалистым шагом. – Надя писала…
– А слышал, что дела у старика плохи?
– Да… Ничего, поправится, – прибавил он, точно для успокоения Привалова.
– Поправится-то, конечно, поправится, да теперь ему туго приходится…
Они заговорили о делах Василия Назарыча, причем Привалов рассказал о неожиданном приезде в Узел Шелехова.
– Ну, значит, дела очень плохи, если Данилушка прилетел с приисков, – заметил Бахарев с неопределенной улыбкой.
Бахарев очистил на письменном столе один угол, куда горничная и поставила кипевший самовар. За чаем Бахарев заговорил об опеке и об опекунах. Привалов в коротких словах рассказал, что вынес из своих визитов к Ляховскому и Половодову, а затем сказал, что строит мельницу.
– Слышал… Что же, в добрый час… Кажется, Надя что-то такое писала о какой-то мельнице, – старался припомнить Бахарев, наливая стаканы.
С первых же слов между друзьями детства пробежала черная кошка. Привалов хорошо знал этот сдержанный, холодный тон, каким умел говорить Костя Бахарев. Не оставалось никакого сомнения, что Бахарев был против планов Привалова.
– Я не понимаю одного, – говорил Бахарев после долгой паузы, – для чего ты продолжаешь эти хлопоты по опеке?
– Как для чего?
– Да так… Ведь все равно ты бросил заводы, значит, они ничего не проиграют, если перейдут в другие руки, которые сумеют взяться за дело лучше нашего.
– Нет, не все равно, Костя. Говоря правду, я не для себя хлопочу…
– И это знаю… Тем хуже для заводов. Подобные филантропические затеи никогда и ни к чему не вели.
– Да ведь ты даже хорошенько не знаешь моих филантропических затей…
– И не желаю знать… Совершенно довольно с меня того, что ты бросил заводы.
– В том-то и дело, что я даже не имею права их бросить.
– Опять глупое слово… Извини за резкое выражение. По-моему, в таком деле и выбора никакого не может быть, а ты… Нет, у меня решительно не так устроена голова, чтобы понимать эту погоню за двумя зайцами.
– Пожалуйста, оставим этот разговор до другого раза.
– Согласен, тем более что я тебе, кажется, все сразу высказал.
Константин Бахарев был фанатик заводского дела, как Василий Бахарев был фанатиком золотопромышленности. Это были две натуры одного закала, почему, вероятно, они и не могли понять друг друга. Костя не знал и ничего не хотел знать, кроме своих заводов, тогда как Привалов постоянно переживал все муки неустоявшейся мысли, искавшей выхода и не находившей, к чему прилепиться.
Друзья поговорили о разных пустяках и почувствовали то неловкое положение, когда два совершенно чужих человека должны занимать друг друга. Разговор не клеился.
– Не желаешь ли сходить на завод? – предложил Бахарев, когда чай был кончен.
– Пожалуй.
От господского дома до завода было рукой подать, – стоило только пройти небольшую площадь, на которой ютилось до десятка деревянных лавок. В заводском деле Привалов ничего не понимал и бродил по заводу из корпуса в корпус только из вежливости, чтобы не обидеть Костю. Да и что было во всем этом интересного: темные здания, где дует из каждого угла, были наполнены мастеровыми с запекшимися, изнуренными лицами: где-то шумела вода, с подавленным грохотом вертелись десятки чугунных колес, шестерен и валов, ослепительно ярко светились горна пудлинговых, сварочных, отражательных и еще каких-то мудреных печей. Везде мелькало раскаленное железо, и черными клубами вырывался дым из громадных труб. Бахарев оживился и давал самые подробные объяснения новой, только что поставленной катальной машины, у которой стальные валы были заточены самым необыкновенным образом. Чтобы доставить удовольствие Привалову, на новой машине было прокатано несколько полос сортового железа. Привалов видел, как постепенно черновая болванка, имевшая форму длинного кирпича, проходила через ряд валов, пока не превратилась в длинную тонкую полосу, которая гнулась под собственной тяжестью и рассыпала кругом тысячи блестящих искр.
– А вот я тебе покажу водяное колесо, – предлагал Бахарев, предлагая пройти в новую деревянную постройку.
Осмотрели колесо, которое вертелось с подавленным шумом, заставляя вздрагивать всю фабрику. Привалов пощупал рукой медную подушку, на которой вращалась ось колеса – подушка была облита ворванью. Бахарев засмеялся. Плотинный и уставщик, коренастые старики с плутоватыми физиономиями, переглянулись.
Таким же образом были осмотрены печи Сименса-Мартена, потом вагранка. Поднялись на доменные печи, где с шипением и треском пылало целое море огня и снопом летели кверху крупные искры. Те же обожженные лица, кожаные фартуки, мягкие пряденики на ногах. Привалов чувствовал себя в этом царстве огня и железа совершенно чужим, лишним человеком и молча осматривал все, что ему показывали. Он стеснялся задавать вопросы, чтобы не обнаружить перед рабочими своего полного неведения по части заводского дела. Между тем по фабрикам уже пронеслась молва, что приехал сам барин и осматривает с управляющим всякое действие. Образовались кучки любопытных, из всех щелей и дыр блестели любопытством чьи-то глаза. Служить центром внимания этих сотен людей Привалов совсем не желал и предложил Бахареву вернуться домой, ссылаясь на голод.
– Действительно, соловья баснями не кормят, – согласился Бахарев. – Я и забыл, что ты с дороги, и моя прямая обязанность прежде всего накормить тебя…
Привалов вздохнул свободнее, когда выбрался под открытое небо из этого царства гномов, где даже самый снег был покрыт сажей и пылью и все кругом точно дышало огнем и дымом.
Прокатившись по заводской плотине, экипаж Привалова остановился у подъезда господского дома, который вблизи смотрел еще мрачнее и суровее, чем издали.
Каменные ворота были такой же крепостной архитектуры, как и самый дом: кирпичные толстые вереи с пробитыми в них крошечными калитками, толстая железная решетка наверху с острыми гвоздями, полотнища ворот чуть не из котельного железа, – словом, это была самая почтенная древность, какую можно еще встретить только в старинных монастырях да заштатных крепостях. Недоставало рва с водой и подъемного моста, как в рыцарских замках.
Из новенького подъезда, пробитого прямо в толстой наружной стене, показались два черных сеттера. Виляя пушистыми хвостами и погромыхивая медными ошейниками, они обнюхивали Привалова самым дружелюбным образом, пока он вылезая из экипажа, а затем ощупью пробирался по темной узкой передней.
– Константин Васильич дома? – спрашивал Привалов, когда в дверях показалась девушка в накрахмаленном белом переднике.
– Нет, они на заводе… – бойко ответила девушка и сейчас же принялась тащить с гостя тяжелую оленью доху. – А как о вас доложить прикажете?
– Привалов…
Горничная выпустила из рук рукав дохи, несколько мгновений посмотрела на Привалова такими глазами, точно он вернулся с того света, и неожиданно скрылась.
В это время к подъезду неторопливо подходил господин среднего роста, коренастый и плотный, в дубленом романовском полушубке и чёрной мерлушковой шапке. Он вошел в переднюю и неторопливо начал раздеваться, не замечая гостя.
– Костя…
– А… это ты, – неторопливо проговорил Бахарев таким тоном, точно вчера расстался с Приваловым. – Наконец-то надумался, а я уж и ждать тебя перестал… Ну, здравствуй!..
Друзья детства пожали друг другу руки и, после некоторого колебания, даже расцеловались по русскому обычаю из щеки в щеку. Привалов с особенным удовольствием оглядывал теперь коренастую, немного сутуловатую фигуру Кости, его суконную рыжую поддевку, черные шаровары, заправленные в сапоги, и это широкое русское лицо с окладистой русой бородой и прищуренными глазами. Костя остался прежним Костей, начиная от остриженных под гребенку волос и кончая своей рыжей поддевкой. Бывают такие люди, у которых как-то все устроено так, что то, что мы называем красотой, здесь оказывается совершенно излишним. Константин Бахарев был именно таким человеком.
Через длинную гостиную с низким потолком и узкими окнами они прошли в кабинет Бахарева, квадратную угловую комнату, выходившую стеклянной дверью в столовую, где теперь мелькал белый передник горничной. Обстановка кабинета была самая деловая: рабочий громадный стол занимал середину комнаты, у окна помещался верстак, в углу – токарный станок, несколько шкафов занимали внутреннюю стену. Между печью и окном стоял глубокий старинный диван, обтянутый шагренью, – он служил хозяину кроватью. На письменном столе, кроме бумаг и конторских книг, кучей лежали свернутые трубочкой планы и чертежи, части деревянной модели, образчики железных руд, пробы чугуна и железа и еще множество других предметов, имевших специально заводское значение. Все это – и стол, и верстак, и окна, и пол, – все было обильно посыпано пеплом от сигар, и везде валялись окурки папирос.
– А ведь я рассорился с стариком… – нерешительно проговорил Привалов, чтобы чем-нибудь прервать наступившее неловкое молчание.
– Слышал… – коротко ответил Бахарев, шагая по кабинету своим развалистым шагом. – Надя писала…
– А слышал, что дела у старика плохи?
– Да… Ничего, поправится, – прибавил он, точно для успокоения Привалова.
– Поправится-то, конечно, поправится, да теперь ему туго приходится…
Они заговорили о делах Василия Назарыча, причем Привалов рассказал о неожиданном приезде в Узел Шелехова.
– Ну, значит, дела очень плохи, если Данилушка прилетел с приисков, – заметил Бахарев с неопределенной улыбкой.
Бахарев очистил на письменном столе один угол, куда горничная и поставила кипевший самовар. За чаем Бахарев заговорил об опеке и об опекунах. Привалов в коротких словах рассказал, что вынес из своих визитов к Ляховскому и Половодову, а затем сказал, что строит мельницу.
– Слышал… Что же, в добрый час… Кажется, Надя что-то такое писала о какой-то мельнице, – старался припомнить Бахарев, наливая стаканы.
С первых же слов между друзьями детства пробежала черная кошка. Привалов хорошо знал этот сдержанный, холодный тон, каким умел говорить Костя Бахарев. Не оставалось никакого сомнения, что Бахарев был против планов Привалова.
– Я не понимаю одного, – говорил Бахарев после долгой паузы, – для чего ты продолжаешь эти хлопоты по опеке?
– Как для чего?
– Да так… Ведь все равно ты бросил заводы, значит, они ничего не проиграют, если перейдут в другие руки, которые сумеют взяться за дело лучше нашего.
– Нет, не все равно, Костя. Говоря правду, я не для себя хлопочу…
– И это знаю… Тем хуже для заводов. Подобные филантропические затеи никогда и ни к чему не вели.
– Да ведь ты даже хорошенько не знаешь моих филантропических затей…
– И не желаю знать… Совершенно довольно с меня того, что ты бросил заводы.
– В том-то и дело, что я даже не имею права их бросить.
– Опять глупое слово… Извини за резкое выражение. По-моему, в таком деле и выбора никакого не может быть, а ты… Нет, у меня решительно не так устроена голова, чтобы понимать эту погоню за двумя зайцами.
– Пожалуйста, оставим этот разговор до другого раза.
– Согласен, тем более что я тебе, кажется, все сразу высказал.
Константин Бахарев был фанатик заводского дела, как Василий Бахарев был фанатиком золотопромышленности. Это были две натуры одного закала, почему, вероятно, они и не могли понять друг друга. Костя не знал и ничего не хотел знать, кроме своих заводов, тогда как Привалов постоянно переживал все муки неустоявшейся мысли, искавшей выхода и не находившей, к чему прилепиться.
Друзья поговорили о разных пустяках и почувствовали то неловкое положение, когда два совершенно чужих человека должны занимать друг друга. Разговор не клеился.
– Не желаешь ли сходить на завод? – предложил Бахарев, когда чай был кончен.
– Пожалуй.
От господского дома до завода было рукой подать, – стоило только пройти небольшую площадь, на которой ютилось до десятка деревянных лавок. В заводском деле Привалов ничего не понимал и бродил по заводу из корпуса в корпус только из вежливости, чтобы не обидеть Костю. Да и что было во всем этом интересного: темные здания, где дует из каждого угла, были наполнены мастеровыми с запекшимися, изнуренными лицами: где-то шумела вода, с подавленным грохотом вертелись десятки чугунных колес, шестерен и валов, ослепительно ярко светились горна пудлинговых, сварочных, отражательных и еще каких-то мудреных печей. Везде мелькало раскаленное железо, и черными клубами вырывался дым из громадных труб. Бахарев оживился и давал самые подробные объяснения новой, только что поставленной катальной машины, у которой стальные валы были заточены самым необыкновенным образом. Чтобы доставить удовольствие Привалову, на новой машине было прокатано несколько полос сортового железа. Привалов видел, как постепенно черновая болванка, имевшая форму длинного кирпича, проходила через ряд валов, пока не превратилась в длинную тонкую полосу, которая гнулась под собственной тяжестью и рассыпала кругом тысячи блестящих искр.
– А вот я тебе покажу водяное колесо, – предлагал Бахарев, предлагая пройти в новую деревянную постройку.
Осмотрели колесо, которое вертелось с подавленным шумом, заставляя вздрагивать всю фабрику. Привалов пощупал рукой медную подушку, на которой вращалась ось колеса – подушка была облита ворванью. Бахарев засмеялся. Плотинный и уставщик, коренастые старики с плутоватыми физиономиями, переглянулись.
Таким же образом были осмотрены печи Сименса-Мартена, потом вагранка. Поднялись на доменные печи, где с шипением и треском пылало целое море огня и снопом летели кверху крупные искры. Те же обожженные лица, кожаные фартуки, мягкие пряденики на ногах. Привалов чувствовал себя в этом царстве огня и железа совершенно чужим, лишним человеком и молча осматривал все, что ему показывали. Он стеснялся задавать вопросы, чтобы не обнаружить перед рабочими своего полного неведения по части заводского дела. Между тем по фабрикам уже пронеслась молва, что приехал сам барин и осматривает с управляющим всякое действие. Образовались кучки любопытных, из всех щелей и дыр блестели любопытством чьи-то глаза. Служить центром внимания этих сотен людей Привалов совсем не желал и предложил Бахареву вернуться домой, ссылаясь на голод.
– Действительно, соловья баснями не кормят, – согласился Бахарев. – Я и забыл, что ты с дороги, и моя прямая обязанность прежде всего накормить тебя…
Привалов вздохнул свободнее, когда выбрался под открытое небо из этого царства гномов, где даже самый снег был покрыт сажей и пылью и все кругом точно дышало огнем и дымом.
XI
Все время обеда и вплоть до самого вечера прошло как-то между рук, в разных отрывочных разговорах, которыми друзья детства напрасно старались наполнить образовавшуюся за время их разлуки пустоту.
Перед тем как идти спать, Привалову пришлось терпеливо выслушать очень много самых интересных вещей относительно заводского дела. Отделаться от Бахарева, когда он хотел говорить, было не так-то легко, и Привалов решился выслушать все до конца, чтобы этим гарантировать себя на будущее время. Как все увлеченные своей идеей люди, Бахарев не хотел замечать коварного поведения своего друга и, потягивая портер, нетерпеливо выгружал обильный запас всевозможных проектов, нововведений и реформ по заводам. Тут было достаточно всего: и узкоколейные железные дороги, которыми со временем будет изрезан весь округ Шатровских заводов, и устройство бессемеровского способа производства стали, и переход заводов с древесного топлива на минеральное, и горячее дутье в видах «улавливания газов и утилизации теряющегося жара» при нынешних системах заводских печей, и т. д. Привалов старался внимательно вслушаться в некоторые проекты, но не мог и только замечал, как лицо Кости делалось все краснее и краснее, а глаза заметно суживались.
Друзья детства для первого раза разошлись по своим комнатам довольно холодно. Привалову была отведена угловая комната, выходившая двумя окнами в сад. Она играла роль и кабинета и спальни. Между окнами стоял небольшой письменный стол, у внутренней стены простенькая железная кровать под белым чехлом, ночной столик, этажерка с книгами в углу, на окнах цветы, – вообще вся обстановка смахивала на монастырскую келью и понравилась Привалову своей простотой. На письменном столе лежала записная книжка в шагреневом переплете, стояли две вазочки для букетов и валялась какая-то женская работа с воткнутой иглой.
– Это Надя что-то работала… – проговорил Бахарев, взглянув на письменный стол. – Когда она приезжает сюда, всегда занимает эту комнату, потому что она выходит окнами в сад. Тебе, может быть, не нравится здесь? Можно, пожалуй, перейти в парадную половину, только там мерзость запустения.
– Нет, мне здесь будет отлично.
Бахарев ушел, а Привалов разделся и поскорее лег в постель. Он долго лежал с открытыми глазами, и в голове его с мучительной тоской билась одна мысль: вот здесь, в этой комнате, жила она… Да, она здесь работала, она здесь думала, она здесь смеялась… Вот это окно отворяли ее руки, она поливала эти цветы по утрам. Даже эти крепостные стены в глазах Привалова получили совершенно другое значение; точно они были согреты присутствием той Нади, о которой болело его сердце. Надя, Надя… ты чистая, ты хорошая, ты, может быть, вот в этой самой комнате переживала окрыляющее чувство первой любви и, глядя в окно или поливая цветы, думала о нем, о Лоскутове. Здесь перечитывались его письма, здесь припоминались счастливые мгновения дорогих встреч, здесь складывались золотые сны, здесь переживались счастливые минуты первого пробуждения молодого чувства… Здесь она называла его ласковыми именами, здесь она улыбалась ему во сне и, протягивая руки, шептала слова любви. Чудные грезы и бесконечная поэзия, которые идут рука об руку с муками сердца и мириадами страданий…
Он старался забыть ее, старался не думать о ней, а между тем чувствовал, что с каждым днем любит ее все больше и больше, любит с безумным отчаянием.
Наследник приваловских миллионов заснул в прадедовском гнезде тяжелым и тревожным сном. Ему грезились тени его предков, которые вереницей наполняли этот старый дом и с удивлением смотрели на свою последнюю отрасль. Привалов видел этих людей и боялся их. Привалов глухо застонал во сне, и его губы шептали: «Мне ничего не нужно вашего… решительно ничего. Меня давят ваши миллионы…»
Перед тем как идти спать, Привалову пришлось терпеливо выслушать очень много самых интересных вещей относительно заводского дела. Отделаться от Бахарева, когда он хотел говорить, было не так-то легко, и Привалов решился выслушать все до конца, чтобы этим гарантировать себя на будущее время. Как все увлеченные своей идеей люди, Бахарев не хотел замечать коварного поведения своего друга и, потягивая портер, нетерпеливо выгружал обильный запас всевозможных проектов, нововведений и реформ по заводам. Тут было достаточно всего: и узкоколейные железные дороги, которыми со временем будет изрезан весь округ Шатровских заводов, и устройство бессемеровского способа производства стали, и переход заводов с древесного топлива на минеральное, и горячее дутье в видах «улавливания газов и утилизации теряющегося жара» при нынешних системах заводских печей, и т. д. Привалов старался внимательно вслушаться в некоторые проекты, но не мог и только замечал, как лицо Кости делалось все краснее и краснее, а глаза заметно суживались.
Друзья детства для первого раза разошлись по своим комнатам довольно холодно. Привалову была отведена угловая комната, выходившая двумя окнами в сад. Она играла роль и кабинета и спальни. Между окнами стоял небольшой письменный стол, у внутренней стены простенькая железная кровать под белым чехлом, ночной столик, этажерка с книгами в углу, на окнах цветы, – вообще вся обстановка смахивала на монастырскую келью и понравилась Привалову своей простотой. На письменном столе лежала записная книжка в шагреневом переплете, стояли две вазочки для букетов и валялась какая-то женская работа с воткнутой иглой.
– Это Надя что-то работала… – проговорил Бахарев, взглянув на письменный стол. – Когда она приезжает сюда, всегда занимает эту комнату, потому что она выходит окнами в сад. Тебе, может быть, не нравится здесь? Можно, пожалуй, перейти в парадную половину, только там мерзость запустения.
– Нет, мне здесь будет отлично.
Бахарев ушел, а Привалов разделся и поскорее лег в постель. Он долго лежал с открытыми глазами, и в голове его с мучительной тоской билась одна мысль: вот здесь, в этой комнате, жила она… Да, она здесь работала, она здесь думала, она здесь смеялась… Вот это окно отворяли ее руки, она поливала эти цветы по утрам. Даже эти крепостные стены в глазах Привалова получили совершенно другое значение; точно они были согреты присутствием той Нади, о которой болело его сердце. Надя, Надя… ты чистая, ты хорошая, ты, может быть, вот в этой самой комнате переживала окрыляющее чувство первой любви и, глядя в окно или поливая цветы, думала о нем, о Лоскутове. Здесь перечитывались его письма, здесь припоминались счастливые мгновения дорогих встреч, здесь складывались золотые сны, здесь переживались счастливые минуты первого пробуждения молодого чувства… Здесь она называла его ласковыми именами, здесь она улыбалась ему во сне и, протягивая руки, шептала слова любви. Чудные грезы и бесконечная поэзия, которые идут рука об руку с муками сердца и мириадами страданий…
Он старался забыть ее, старался не думать о ней, а между тем чувствовал, что с каждым днем любит ее все больше и больше, любит с безумным отчаянием.
Наследник приваловских миллионов заснул в прадедовском гнезде тяжелым и тревожным сном. Ему грезились тени его предков, которые вереницей наполняли этот старый дом и с удивлением смотрели на свою последнюю отрасль. Привалов видел этих людей и боялся их. Привалов глухо застонал во сне, и его губы шептали: «Мне ничего не нужно вашего… решительно ничего. Меня давят ваши миллионы…»
XII
На другой день Привалов встал с головной болью.
Завтрак был подан в столовой Когда они вошли туда, первое, что бросилось в глаза Привалову, был какой-то господин, который сидел у стола и читал книгу, положив локти на стол. Он сидел вполоборота, так что в первую минуту Привалов его не рассмотрел хорошенько.
– А, Максим… – весело заговорил Бахарев.
Привалов вздрогнул при этом имени Действительно, это был Лоскутов. Он не встал навстречу хозяину, а только с улыбкой своего человека в доме слегка кивнул головой Бахареву и опять принялся читать.
– Позвольте познакомить… – заговорил Бахарев.
– Нет, мы уже знакомы… – перебил его Привалов, торопливо протягивая руку своему счастливому сопернику.
– Да, да… – протянул Лоскутов, вскидывая глазами на Привалова, – у Ляховских встречались…
В первую минуту Привалов почувствовал себя так неловко, что решительно не знал, как ему себя держать, чтобы не выдать овладевшего им волнения. Лоскутов, как всегда, был в своем ровном, невозмутимом настроении и, кажется, совсем не замечал Привалова.
Как это ни странно, но благодаря именно присутствию Лоскутова весь день прошел особенно весело. Бывают такие положения, когда третий человек так же необходим для различных выкладок, как то неизвестное X, при помощи которого решаются задачи в математике. Привалов не мог не сравнить своих вчерашних разговоров с Костей с глазу на глаз с сегодняшними: о натянутости не было и помину. Затем второй странностью для Привалова было то, что сегодня он совершенно свободно говорил обо всем, о чем вчера старался молчать, и опять-таки благодаря участию Лоскутова.
– А ведь знаете, Сергей Александрыч, – говорил Лоскутов своим простым уверенным тоном, – я вполне сочувствую всем вашим планам и могу только удивляться, как это люди вроде Константина Васильича могут относиться к ним с таким равнодушием.
Наконец нашелся человек, который открыто высказывался за Привалова, и этот человек был его соперник.
Вечером в кабинете Бахарева шли горячие споры и рассуждения на всевозможные темы. Горничной пришлось заменить очень много выпитых бутылок вина новыми. Лица у всех раскраснелись, глаза блестели. Все выходило так тепло и сердечно, как в дни зеленой юности. Каждый высказывал свою мысль без всяких наружных прикрытий, а так, как она выливалась из головы.
– А ты все-таки утопист и мечтатель, – говорил Бахарев, хлопая Привалова по плечу.
– Нет, наоборот: ты увлекаешься своими фантазиями и из-за них не хочешь видеть действительных интересов, – возражал Привалов.
Привалов был плохой оратор, но теперь он с особенной последовательностью и ясностью отстаивал свои идеи.
– Против промышленности вообще и против железной промышленности в частности я ничего не имею, – говорил он, размахивая руками. – Но это только в теории или в применении к Западу… А что касается русского заводского дела, я – против него. Это болезненный нарост, который питается на счет здоровых народных сил. Горное дело на Урале создалось только благодаря безумным привилегиям и монополиям, даровым трудом миллионов людей при несправедливейшей эксплуатации чисто национальных богатств, так что в результате получается такой печальный вывод: Урал со всеми своими неистощимыми богатствами стоил правительству в десять раз дороже того, сколько он принес пользы… И вдобавок – эти невероятные жертвы правительства не принесут и в будущем никакой пользы, потому что наши горные заводы все до одного должны ликвидировать свои дела, как только правительство откажется вести их на помочах. Стоит только отменить правительству тариф на привозные металлы, оградить казенные леса от расхищения заводчиками, обложить их производительность в той же мере, как обложен труд всякого мужика, – и все погибнет сразу.
– Но ведь эти затраты правительство делало не из личной пользы, а чтобы создать крупную заводскую промышленность. Примеры Англии, Франции, наконец Америки – везде одно и то же. Сначала правительство и нация несомненно теряли от покровительственной системы, чтобы потом наверстать свои убытки с лихвой и вывести промышленность на всемирный рынок.
– Там это было действительно так, а у нас получается противоположный результат: наша политика относительно заводов вместо развития промышленности создала целое поколение государственных нищих, которые, лежа на неисчислимых сокровищах, едва пропитывают себя милостыней. Результат получился как раз обратный: вместо развития горной промышленности мы загородили ей дорогу чудовищной монополией.
– Ты забываешь только одно, что ты сам заводчик, – заметил Бахарев.
– Нет, я этого никогда не могу забыть и поэтому должен в особенности выяснить положение свое собственное и других заводчиков. Мы живем паразитами…
– Кто же вам мешает не быть ими?
– Это другой вопрос, который я постараюсь разобрать обстоятельнее.
Привалов набросал широкую картину настоящего уральских заводчиков, большинство которых никогда даже и не бывало на своих заводах. Системой покровительства заводскому делу им навсегда обеспечены миллионные барыши, и все на заводах вертится через третьи и четвертые руки, при помощи управителей, поверенных и управляющих. В таких понятиях и взглядах вырастает одно поколение за другим, причем можно проследить шаг за шагом бесповоротное вырождение самых крепких семей. Чтобы вырваться из этой системы паразитизма, воспитываемой в течение полутораста лет, нужны нечеловеческие усилия, тем более что придется до основания разломать уже существующие формы заводской жизни.
– Вот ты и занялся бы такими реформами, – проговорил Бахарев. – Кстати, у тебя свободного времени, кажется, достаточно…
– А если я сознаю, что у меня не хватает силы для такой деятельности, зачем же мне браться за непосильную задачу, – отвечал Привалов – Да притом я вообще против насильственного культивирования промышленности. Если разобрать, так такая система, кроме зла, нам ничего не принесла.
– По-твоему, остается, значит, закрыть заводы и возвратиться к каменному периоду?
– Вот в том-то и дело, что мы, заводчики, даже не имеем права закрыть заводы, потому что с ними связаны интересы полумиллионного населения, которому мы кругом должны. Чьим трудом создавались заводы и на чьей земле?..
– Теперь об этом говорить довольно поздно…
– Нет, именно теперь об этом и следует говорить, потому что на заводах в недалеком будущем выработается настоящий безземельный пролетариат, который будет похуже всякого крепостного права…
Завтрак был подан в столовой Когда они вошли туда, первое, что бросилось в глаза Привалову, был какой-то господин, который сидел у стола и читал книгу, положив локти на стол. Он сидел вполоборота, так что в первую минуту Привалов его не рассмотрел хорошенько.
– А, Максим… – весело заговорил Бахарев.
Привалов вздрогнул при этом имени Действительно, это был Лоскутов. Он не встал навстречу хозяину, а только с улыбкой своего человека в доме слегка кивнул головой Бахареву и опять принялся читать.
– Позвольте познакомить… – заговорил Бахарев.
– Нет, мы уже знакомы… – перебил его Привалов, торопливо протягивая руку своему счастливому сопернику.
– Да, да… – протянул Лоскутов, вскидывая глазами на Привалова, – у Ляховских встречались…
В первую минуту Привалов почувствовал себя так неловко, что решительно не знал, как ему себя держать, чтобы не выдать овладевшего им волнения. Лоскутов, как всегда, был в своем ровном, невозмутимом настроении и, кажется, совсем не замечал Привалова.
Как это ни странно, но благодаря именно присутствию Лоскутова весь день прошел особенно весело. Бывают такие положения, когда третий человек так же необходим для различных выкладок, как то неизвестное X, при помощи которого решаются задачи в математике. Привалов не мог не сравнить своих вчерашних разговоров с Костей с глазу на глаз с сегодняшними: о натянутости не было и помину. Затем второй странностью для Привалова было то, что сегодня он совершенно свободно говорил обо всем, о чем вчера старался молчать, и опять-таки благодаря участию Лоскутова.
– А ведь знаете, Сергей Александрыч, – говорил Лоскутов своим простым уверенным тоном, – я вполне сочувствую всем вашим планам и могу только удивляться, как это люди вроде Константина Васильича могут относиться к ним с таким равнодушием.
Наконец нашелся человек, который открыто высказывался за Привалова, и этот человек был его соперник.
Вечером в кабинете Бахарева шли горячие споры и рассуждения на всевозможные темы. Горничной пришлось заменить очень много выпитых бутылок вина новыми. Лица у всех раскраснелись, глаза блестели. Все выходило так тепло и сердечно, как в дни зеленой юности. Каждый высказывал свою мысль без всяких наружных прикрытий, а так, как она выливалась из головы.
– А ты все-таки утопист и мечтатель, – говорил Бахарев, хлопая Привалова по плечу.
– Нет, наоборот: ты увлекаешься своими фантазиями и из-за них не хочешь видеть действительных интересов, – возражал Привалов.
Привалов был плохой оратор, но теперь он с особенной последовательностью и ясностью отстаивал свои идеи.
– Против промышленности вообще и против железной промышленности в частности я ничего не имею, – говорил он, размахивая руками. – Но это только в теории или в применении к Западу… А что касается русского заводского дела, я – против него. Это болезненный нарост, который питается на счет здоровых народных сил. Горное дело на Урале создалось только благодаря безумным привилегиям и монополиям, даровым трудом миллионов людей при несправедливейшей эксплуатации чисто национальных богатств, так что в результате получается такой печальный вывод: Урал со всеми своими неистощимыми богатствами стоил правительству в десять раз дороже того, сколько он принес пользы… И вдобавок – эти невероятные жертвы правительства не принесут и в будущем никакой пользы, потому что наши горные заводы все до одного должны ликвидировать свои дела, как только правительство откажется вести их на помочах. Стоит только отменить правительству тариф на привозные металлы, оградить казенные леса от расхищения заводчиками, обложить их производительность в той же мере, как обложен труд всякого мужика, – и все погибнет сразу.
– Но ведь эти затраты правительство делало не из личной пользы, а чтобы создать крупную заводскую промышленность. Примеры Англии, Франции, наконец Америки – везде одно и то же. Сначала правительство и нация несомненно теряли от покровительственной системы, чтобы потом наверстать свои убытки с лихвой и вывести промышленность на всемирный рынок.
– Там это было действительно так, а у нас получается противоположный результат: наша политика относительно заводов вместо развития промышленности создала целое поколение государственных нищих, которые, лежа на неисчислимых сокровищах, едва пропитывают себя милостыней. Результат получился как раз обратный: вместо развития горной промышленности мы загородили ей дорогу чудовищной монополией.
– Ты забываешь только одно, что ты сам заводчик, – заметил Бахарев.
– Нет, я этого никогда не могу забыть и поэтому должен в особенности выяснить положение свое собственное и других заводчиков. Мы живем паразитами…
– Кто же вам мешает не быть ими?
– Это другой вопрос, который я постараюсь разобрать обстоятельнее.
Привалов набросал широкую картину настоящего уральских заводчиков, большинство которых никогда даже и не бывало на своих заводах. Системой покровительства заводскому делу им навсегда обеспечены миллионные барыши, и все на заводах вертится через третьи и четвертые руки, при помощи управителей, поверенных и управляющих. В таких понятиях и взглядах вырастает одно поколение за другим, причем можно проследить шаг за шагом бесповоротное вырождение самых крепких семей. Чтобы вырваться из этой системы паразитизма, воспитываемой в течение полутораста лет, нужны нечеловеческие усилия, тем более что придется до основания разломать уже существующие формы заводской жизни.
– Вот ты и занялся бы такими реформами, – проговорил Бахарев. – Кстати, у тебя свободного времени, кажется, достаточно…
– А если я сознаю, что у меня не хватает силы для такой деятельности, зачем же мне браться за непосильную задачу, – отвечал Привалов – Да притом я вообще против насильственного культивирования промышленности. Если разобрать, так такая система, кроме зла, нам ничего не принесла.
– По-твоему, остается, значит, закрыть заводы и возвратиться к каменному периоду?
– Вот в том-то и дело, что мы, заводчики, даже не имеем права закрыть заводы, потому что с ними связаны интересы полумиллионного населения, которому мы кругом должны. Чьим трудом создавались заводы и на чьей земле?..
– Теперь об этом говорить довольно поздно…
– Нет, именно теперь об этом и следует говорить, потому что на заводах в недалеком будущем выработается настоящий безземельный пролетариат, который будет похуже всякого крепостного права…
XIII
Несколько дней Привалов и Бахарев специально были заняты разными заводскими делами, причем пришлось пересмотреть кипы всевозможных бумаг, смет, отчетов и соображений. Сначала эта работа не понравилась Привалову, но потом он незаметно втянулся в нее, по мере того как из-за этих бумаг выступала действительность. Но, работая над одним материалом, часто за одним столом, друзья детства видели каждый свое.
Прежде всего выступила на сцену история составления уставной грамоты, что относилось еще ко времени опекунства Сашки Холостова. Очевидно, эта уставная грамота была составлена каким-то отчаянным приказным, крючкотвором и докой. Просматривая теперь эту грамоту, через двадцать лет, можно было только удивляться проницательности и широте взглядов ее безвестного составителя: все было предусмотрено, взвешено и где следует выговорено и оговорено. Конечно, дока составлял грамоту по поручению Холостова и на его кормах, поэтому и все выгоды от нее были на стороне заводов. Центр тяжести лежал в наделе мастеровых землей, и этот пункт был обработан с особенным мастерством. В результате получалось население в сорок тысяч, совершенно обезземеленное, самое существование которого во всем зависит от рокового «впредь до усмотрения».
Далее выяснилась двадцатилетняя история мужицких мытарств относительно этой грамоты, которая была подписана какими-то «старичками».
Отыскали покладистых старичков, те под пьяную руку подмахнули за все общество уставную грамоту, и дело пошло гулять по всем мытарствам. Мастеровые и крестьяне всеми способами старались доказать неправильность составленной уставной грамоты и то, что общество совсем не уполномачивало подписывать ее каких-то сомнительных старичков. Так дело и тянулось из года в год. Мужики нанимали адвокатов, посылали ходоков, спорили и шумели с мировым посредником, но из этого решительно ничего не выходило.
– Это дело необходимо покончить, – говорил Привалов, просматривая документы. – Уставная грамота действительно составлена неправильно…
– Да, но теперь все зависит от опекунов…
«Что скажут опекуны», «все зависит от опекунов» – эти фразы были для Привалова костью в горле, и он никогда так не желал развязаться с опекой во что бы то ни стало, как именно теперь.
Скоро выплыло еще более казусное дело о башкирских землях, замежеванных в дачу Шатровских заводов еще в конце прошлого столетия. Оказалось, что дело об этом замежевании велось с небольшими перерывами целых сто лет, и истцы успели два раза умереть и два раза родиться. Слабая сторона дела заключалась в том, что услужливый землемер в пылу усердия замежевал целую башкирскую деревню Бухтармы; с другой стороны, услужливый человек, посредник, перевел своей единоличной властью целую башкирскую волость из вотчинников в припущенники, то есть с надела в тридцать десятин посадил на пятнадцать. Остальные десятины отошли частью к заводам, а частью к мелким землевладельцам. Главное затруднение встречалось в том, что даже приблизительно невозможно было определить те межи и границы, о которых шел спор. В документах они были показаны «от урочища Сухой Пал до березовой рощи», или, еще лучше, «до камня такого-то или старого пня». Ни березовой рощи, ни камня, ни пня давно уже не было и в помине, а где стояло урочище Сухой Пал – каждая сторона доказывала в свою пользу. Разница получалась чуть не в пятьдесят верст. Да и самая деревня Бухтармы успела в течение ста лет выгореть раз десять, и ее наличное население давно превратилось в толпу голодных и жалких нищих.
– Что мы будем делать? – несколько раз спрашивал Привалов хмурившегося Бахарева.
– Теперь решительно ничем нельзя помочь, – отвечал обыкновенно Бахарев, – проклятая опека связала по рукам и по ногам… Вот когда заводы выкрутятся из долгов, тогда совсем другое дело. Можно просто отрезать башкирам их пятнадцать десятин, и конец делу.
– Да, но ведь не все же эти десятины отошли к заводам?
– Сосчитайте, сколько их отошло.
Точно для иллюстрации этого возмутительного дела в Шатровском заводе появилась целая башкирская депутация. Эти дети цветущей Башкирии успели проведать, что на заводы приехал сам барин, и поспешили воспользоваться таким удобным случаем, чтобы еще раз заявить свои права.
Привалова на первый раз сильно покоробило при виде этой степной нищеты, которая нисколько не похожа на ту нищету, какую мы привыкли видеть по русским городам, селам и деревням. Цивилизованная нищета просит если не словами, то своей позой, движением руки, взглядом, наконец – лохмотьями, просит потому, что там есть надежда впереди на что-то. Но здесь совсем другое: эти бронзовые испитые лица с косыми темными глазами глядят на вас с тупым безнадежным отчаянием, движения точно связаны какой-то мертвой апатией даже в складках рваных азямов чувствовалось эта чисто азиатское отчаяние в собственной судьбе. «Такова воля Аллаха…» – вот роковые слова, которые гнездились под меховыми рваными треухами. Какое-то подавляющее величие чувствовалось в этой степной философии, созданной тысячелетиями и красноречиво иллюстрированной событиями последних двухсот лет.
– Бачка… кош ставить нильзя… – десять раз принимались толковать башкиры, – ашата подох… становой кулупал по спинам…
Прежде всего выступила на сцену история составления уставной грамоты, что относилось еще ко времени опекунства Сашки Холостова. Очевидно, эта уставная грамота была составлена каким-то отчаянным приказным, крючкотвором и докой. Просматривая теперь эту грамоту, через двадцать лет, можно было только удивляться проницательности и широте взглядов ее безвестного составителя: все было предусмотрено, взвешено и где следует выговорено и оговорено. Конечно, дока составлял грамоту по поручению Холостова и на его кормах, поэтому и все выгоды от нее были на стороне заводов. Центр тяжести лежал в наделе мастеровых землей, и этот пункт был обработан с особенным мастерством. В результате получалось население в сорок тысяч, совершенно обезземеленное, самое существование которого во всем зависит от рокового «впредь до усмотрения».
Далее выяснилась двадцатилетняя история мужицких мытарств относительно этой грамоты, которая была подписана какими-то «старичками».
Отыскали покладистых старичков, те под пьяную руку подмахнули за все общество уставную грамоту, и дело пошло гулять по всем мытарствам. Мастеровые и крестьяне всеми способами старались доказать неправильность составленной уставной грамоты и то, что общество совсем не уполномачивало подписывать ее каких-то сомнительных старичков. Так дело и тянулось из года в год. Мужики нанимали адвокатов, посылали ходоков, спорили и шумели с мировым посредником, но из этого решительно ничего не выходило.
– Это дело необходимо покончить, – говорил Привалов, просматривая документы. – Уставная грамота действительно составлена неправильно…
– Да, но теперь все зависит от опекунов…
«Что скажут опекуны», «все зависит от опекунов» – эти фразы были для Привалова костью в горле, и он никогда так не желал развязаться с опекой во что бы то ни стало, как именно теперь.
Скоро выплыло еще более казусное дело о башкирских землях, замежеванных в дачу Шатровских заводов еще в конце прошлого столетия. Оказалось, что дело об этом замежевании велось с небольшими перерывами целых сто лет, и истцы успели два раза умереть и два раза родиться. Слабая сторона дела заключалась в том, что услужливый землемер в пылу усердия замежевал целую башкирскую деревню Бухтармы; с другой стороны, услужливый человек, посредник, перевел своей единоличной властью целую башкирскую волость из вотчинников в припущенники, то есть с надела в тридцать десятин посадил на пятнадцать. Остальные десятины отошли частью к заводам, а частью к мелким землевладельцам. Главное затруднение встречалось в том, что даже приблизительно невозможно было определить те межи и границы, о которых шел спор. В документах они были показаны «от урочища Сухой Пал до березовой рощи», или, еще лучше, «до камня такого-то или старого пня». Ни березовой рощи, ни камня, ни пня давно уже не было и в помине, а где стояло урочище Сухой Пал – каждая сторона доказывала в свою пользу. Разница получалась чуть не в пятьдесят верст. Да и самая деревня Бухтармы успела в течение ста лет выгореть раз десять, и ее наличное население давно превратилось в толпу голодных и жалких нищих.
– Что мы будем делать? – несколько раз спрашивал Привалов хмурившегося Бахарева.
– Теперь решительно ничем нельзя помочь, – отвечал обыкновенно Бахарев, – проклятая опека связала по рукам и по ногам… Вот когда заводы выкрутятся из долгов, тогда совсем другое дело. Можно просто отрезать башкирам их пятнадцать десятин, и конец делу.
– Да, но ведь не все же эти десятины отошли к заводам?
– Сосчитайте, сколько их отошло.
Точно для иллюстрации этого возмутительного дела в Шатровском заводе появилась целая башкирская депутация. Эти дети цветущей Башкирии успели проведать, что на заводы приехал сам барин, и поспешили воспользоваться таким удобным случаем, чтобы еще раз заявить свои права.
Привалова на первый раз сильно покоробило при виде этой степной нищеты, которая нисколько не похожа на ту нищету, какую мы привыкли видеть по русским городам, селам и деревням. Цивилизованная нищета просит если не словами, то своей позой, движением руки, взглядом, наконец – лохмотьями, просит потому, что там есть надежда впереди на что-то. Но здесь совсем другое: эти бронзовые испитые лица с косыми темными глазами глядят на вас с тупым безнадежным отчаянием, движения точно связаны какой-то мертвой апатией даже в складках рваных азямов чувствовалось эта чисто азиатское отчаяние в собственной судьбе. «Такова воля Аллаха…» – вот роковые слова, которые гнездились под меховыми рваными треухами. Какое-то подавляющее величие чувствовалось в этой степной философии, созданной тысячелетиями и красноречиво иллюстрированной событиями последних двухсот лет.
– Бачка… кош ставить нильзя… – десять раз принимались толковать башкиры, – ашата подох… становой кулупал по спинам…