Страница:
– Да, недурно, – согласился Привалов.
– Недурно?.. Ах, вы… Ну, да все это вздор!.. – добродушно проговорил Веревкин и, взглянув на Привалова сбоку, прибавил совсем другим тоном: – А я сегодня того… Да, в приличном градусе. И знаете, успел продуть этому живодеру… Ну, Ломтеву… три тысячи. Да… Только я свои собственные продул, кровные, а не чужие. А вы знаете, что я вам скажу, Сергей Александрыч? Мы, то есть я да вы, конечно, – порядочные люди, а из остальных… ну, вот из этих, которые танцуют и которые смотрят, знаете, кто здесь еще порядочные люди?
– Очень щекотливый вопрос, Николай Иваныч.
– Нет, не щекотливый… Оставимте церемонии, Сергей Александрыч. Вон смотрите: видите доктора Сараева? Вот идет с полной высокой дамой… Доктор и есть самый порядочный человек, хотя он считает меня за порядочного подлеца. Ну, да это все равно: дело не во мне, а в докторе. Я его очень уважаю… Потом Лоскутов порядочный человек тоже, хотя и не от мира сего. Ну, господь с ним… Вот уже целых двух нас считали. Пожалуй, председатель суда недурной человек, только в нем живого места нет: он, должно полагать, даже потеет статьями закона… Ей-богу! «И прииде к Иисусу законник некий…» Вот он самый и есть, законник-то этот, наш председатель. Да!
Мазурка кончилась сама собой, когда той молоденькой девушке, которую видел давеча Привалов на лестнице, сделалось дурно. Ее под руки увели в дамскую уборную. Агриппина Филипьевна прошла вся красная, как морковь, с растрепавшимися на затылке волосами. У бедной Ани Поярковой оборвали трен, так что дамы должны были образовать вокруг нее живую стену и только уже под этим прикрытием увели сконфуженную девушку в уборную.
Зося шла одна; она отыскивала в толпе кого-то своими горевшими глазами… У двери она нашла, кого искала.
– Я устала… – слабым голосом прошептала девушка, подавая Лоскутову свою руку. – Ведите меня в мою комнату… Вот сейчас направо, через голубую гостиную. Если бы вы знали, как я устала.
– Не следовало так много танцевать, – заметил Лоскутов серьезно.
– По-вашему же сидеть и скучать, – капризным голосом ответила девушка и после небольшой паузы прибавила: – Вы, может быть, думаете, что мне очень весело… Да?.. О нет, совершенно наоборот; мне хотелось плакать… Я ведь злая и от злости хотела танцевать до упаду.
По дороге они встретили доктора Сараева.
– Доктор, помните наше пари? – крикнула Зося, когда доктор уже прошел мимо них. – Вы проиграли…
Доктор остановился, посмотрел на улыбавшееся ему лицо Зоси и задумался.
– Вот сюда, – проговорила Зося, указывая Лоскутову на затворенную дверь.
Они вошли в совсем пустую комнату с старинной мебелью, обитой красным выцветшим бархатом. Одна лампа с матовым шаром едва освещала ее, оставляя в тени углы и открытую дверь в дальнем конце. Лоскутов усадил свою даму на небольшой круглый диванчик и не знал, что ему делать дальше. Зося сидела с опущенными глазами и тяжело дышала.
– Вам не принести ли воды? – спросил Лоскутов.
Зося подняла на него свои чудные глаза, очевидно, не понимая вопроса, а затем слабо улыбнулась и движением руки указала Лоскутову место рядом с собой.
– Здесь… – прошептала она, опять опуская глаза.
Лоскутов вопросительно посмотрел на Зосю и осторожно сел рядом.
– Вы считаете меня совсем пустой девушкой… – заговорила Зося упавшим, глухим голосом. – Я вижу, не отпирайтесь. Вы думаете, что я способна только дурачиться, наряжаться и выезжать лошадей. Да? Ведь так?
– Я не понимаю, к чему такой разговор, – проговорил Лоскутов. – Я, кажется, ничем не дал повода так думать…
– Но ведь я могла быть другим человеком, – продолжала Зося в каком-то полузабытьи, не слушая Лоскутова. – Может быть, никто так сильно не чувствует пустоту той жизни, какою я живу… Этой пустотой отравлены даже самые удовольствия… Если бы… Вам, может быть, скучно слушать мою болтовню?
– Нет, наоборот… я с удовольствием…
– А сознайтесь, ведь вы никогда даже не подозревали, что я могу задумываться над чем-нибудь серьезно… Да? Вы видели только, как я дурачилась, а не замечали тех причин, которые заставляли меня дурачиться… Так узнайте же, что мне все это надоело, все!.. Вся эта мишура, ложь, пустота давят меня…
– Но ведь в ваших руках все средства, чтобы устроить жизнь совсем иначе… Вам стоит только захотеть.
– А если то, чего я хочу и чего добиваюсь, не в моей власти?.. Надо мной будут смеяться, если я скажу… будут считать сумасшедшей… У меня есть только один преданный человек, который слишком глубоко любит меня и которому я плачу за его чувства ко мне тысячью мелких обид, невниманием, собственной глупостью. Этот человек – доктор. Доктор все для меня сделает, стоит только мне сказать слово, но здесь и доктор бессилен. Я пробовала переломить себя, прикрывалась дурачествами, шутками, смехом и очень рада, что все приняли это за чистую монету.
– Если в число этих всех вы включаете и меня, это несправедливо, – заметил Лоскутов. – Я несколько раз думал…
– Вы… вы думали обо мне? – с живостью подхватила Зося, глядя на Лоскутова широко раскрытыми глазами.
– Как о всех других людях…
– Именно?
– Думал, что вы иногда желаете серьезно заниматься, может быть, мечтаете приносить пользу другим, а потом все это и соскочит с вас, как с гуся вода… Может быть, я ошибаюсь, Софья Игнатьевна, но вы сами…
– Ах, не то… Меня давят обстановка, богатство…
– И тщеславие…
– И тщеславие… Я не скрываю. Но знаете, кто сознает за собой известные недостатки, тот стоит на полдороге к исправлению. Если бы была такая рука, которая… Ах да, я очень тщеславна! Я преклоняюсь пред силой, я боготворю ее. Сила всегда оригинальна, она дает себя чувствовать во всем. Я желала бы быть рабой именно такой силы, которая выходит из ряду вон, которая не нуждается вот в этой мишуре, – Зося обвела глазами свой костюм и обстановку комнаты, – ведь такая сила наполнит целую жизнь… она даст счастье.
– Зачем же рабство?
– Рабство… а если мне это нравится? Если это у меня в крови – органическая потребность в таком рабстве? Возьмите то, для чего живет заурядное большинство: все это так жалко и точно выкроено по одной мерке. А стоит ли жить только для того, чтобы прожить, как все другие люди… Вот поэтому-то я и хочу именно рабства потому что всякая сила давит… Больше: я хочу, чтобы меня презирали и… хоть немножечко любили…
– Я все-таки не понимаю вас…
Зося закусила губу и нервно откинула свои белокурые волосы, которые рассыпались у нее по обнаженным плечам роскошной волной: в ее красоте в настоящую минуту было что-то захватывающее, неотразимое, это была именно сила, которая властно притягивала к себе. Нужно было быть Лоскутовым, чтобы не замечать ее волшебных чар.
– Мне иногда хочется умереть… – заговорила Зося тихим, прерывающимся голосом; лицо у нее покрылось розовыми пятнами, глаза потемнели. – Проходят лучшие молодые годы, а между тем найдется ли хоть одна такая минута, о которой можно было бы вспомнить с удовольствием?.. Все бесцельно и пусто, вечные будни, и ни одной светлой минуты.
Лоскутов принужденно молчал; розовые ноздри Зоси раздулись, грудь тяжело колыхнулась.
– Послушайте… – едва слышно заговорила девушка, опуская глаза. – Положим, есть такая девушка, которая любит вас… а вы считаете ее пустой, светской барышней, ни к чему не годной. Что бы вы ответили ей, если бы она сказала вам прямо в глаза: «Я знаю, что вы меня считаете пустой девушкой, но я готова молиться на вас… я буду счастлива собственным унижением, чтобы только сметь дышать около вас».
– Софья Игнатьевна, если вы говорите все это серьезно… – начал Лоскутов, пробуя встать с дивана, но Зося удержала его за руку. – Мне кажется, что мы не понимаем друг друга и…
– Нет, вы хорошо понимаете, что я хочу сказать, – задыхавшимся шепотом перебила девушка. – Вы хотите… вы добиваетесь, чтобы я первая сделала признание… Извольте: я люблю вас!
Последнюю фразу Зося почти крикнула и, закрыв лицо руками, покорно ждала смертельного удара.
– Софья Игнатьевна… прежде всего успокойтесь, – тихо заговорил Лоскутов, стараясь осторожно отнять руки от лица. – Поговоримте серьезно… В вас сказалась теперь потребность любви, и вы сами обманываете себя. У вас совершенно ложный идеализированный взгляд на предмет вашей страсти, а затем…
– Казните, казните… только скорее, и не наносите удара из-за угла! Я сказала вам, что я, теперь скажите вы про себя, что вы.
– Я не могу ответить вам тем же, Софья Игнатьевна…
Ляховская глухо застонала и с истерическим смехом опрокинула голову на спинку дивана.
– Вы не можете… Ха-ха!.. И вот единственный человек, которого я уважала… Отчего вы не скажете мне прямо?.. Ведь я умела же побороть свой девический стыд и первая сказала, что вас люблю… Да… а вы даже не могли отплатить простой откровенностью на мое признание, а спрятались за пустую фразу. Да, я в настоящую минуту в тысячу раз лучше вас!.. Я теперь поняла все… вы любите Надежду Васильевну… Да?
– Да… – проговорил Лоскутов, и тень замешательства скользнула по его лицу.
– Ну, так уходите… ха-ха!.. Нет, вернитесь.
С последними словами Ляховская, как сумасшедшая, обхватила своими белоснежными, чудными руками шею Лоскутова и покрыла безумными поцелуями его лицо.
Бал кипел широкой волной, когда по залам смутно пронеслась первая весть о каком-то происшествии… Дамы зашептались, улыбки сменились серьезным выражением лиц. Кто пустил первую молву? Что случилось? Никто и ничего хорошенько не знал. Видели только, как пробежал побледневший доктор куда-то во внутренние комнаты. Привалов в числе другой публики испытывал общее недоумение и отыскивал знакомых, чтобы узнать, в чем дело. Когда он проходил по одной из боковых комнат, его догнал Ляховский с искаженным лицом и остановившимся взглядом.
– Ради бога… стакан воды!.. – хрипел старик, не узнавая Привалова. – Умерла, умерла…
– Кто умер, Игнатий Львович? – спросил Привалов, но Ляховский не слыхал вопроса и бежал вперед, схватив себя за волосы.
Бал расстроился, и публика цветной, молчаливой волной поплыла к выходу. Привалов побрел в числе других, отыскивая Надежду Васильевну. На лестнице он догнал Половодову, которая шла одна, подобрав одной рукой трен своего платья.
– Вы не знаете, Антонида Ивановна, что случилось? – спрашивал Привалов.
– Пустяки: Зося упала в обморок… – как-то нехотя ответила Половодова.
Привалов предложил ей руку и помог спуститься по лестнице; в передней он отыскал шубу, помог ее надеть и напрасно отыскивал глазами Половодова.
– Вы, кажется, кого-то отыскиваете, Сергей Александрыч?
– Да я что-то не вижу Александра Павлыча…
– И не увидите, потому что он теперь ждет наверху, чем кончится обморок Зоси, а меня отпустил одну… Проводите, пожалуйста, меня до моего экипажа, да, кстати, наденьте шубу, а то простудитесь.
Когда к подъезду подкатила с зажженными фонарями карета Половодова и Антонида Ивановна поместилась в нее, Привалов протянул ей руку проститься, но Антонида Ивановна не подала своей, а отодвинувшись в дальний угол кареты, указала глазами на место около себя. Дверцы захлопнулись, и карета, скрипя по снегу полозьями, бойко полетела вдоль по Нагорной улице; Привалов почувствовал, как к нему безмолвно прильнуло красивое женское лицо и теплые пахучие руки обняли его шею. Настала минута опьяняющего, сладкого безумия; она нахлынула на Привалова с захватывающим бешенством, и он потерял голову.
– Когда мы подъедем, ты выйди у подъезда, а потом через полчаса я тебе сама отворю двери… – шептала Половодова, когда карета катилась мимо бахаревского дома. – Александр домой приедет только утром… У них сегодня в «Магните» будет разливанное море. Тебя, вероятно, приглашали туда?
– Да.
– Ты обещал?
– Да… чтобы отвязаться.
Половодова на минуту задумалась, а потом с ленивой улыбкой проговорила:
– Если тебя Александр спросит, почему ты не приехал в «Магнит», сообщи ему под секретом, что у тебя было назначено rendez-vous[25] с одной замужней женщиной. Ведь он глуп и не догадается…
– Недурно?.. Ах, вы… Ну, да все это вздор!.. – добродушно проговорил Веревкин и, взглянув на Привалова сбоку, прибавил совсем другим тоном: – А я сегодня того… Да, в приличном градусе. И знаете, успел продуть этому живодеру… Ну, Ломтеву… три тысячи. Да… Только я свои собственные продул, кровные, а не чужие. А вы знаете, что я вам скажу, Сергей Александрыч? Мы, то есть я да вы, конечно, – порядочные люди, а из остальных… ну, вот из этих, которые танцуют и которые смотрят, знаете, кто здесь еще порядочные люди?
– Очень щекотливый вопрос, Николай Иваныч.
– Нет, не щекотливый… Оставимте церемонии, Сергей Александрыч. Вон смотрите: видите доктора Сараева? Вот идет с полной высокой дамой… Доктор и есть самый порядочный человек, хотя он считает меня за порядочного подлеца. Ну, да это все равно: дело не во мне, а в докторе. Я его очень уважаю… Потом Лоскутов порядочный человек тоже, хотя и не от мира сего. Ну, господь с ним… Вот уже целых двух нас считали. Пожалуй, председатель суда недурной человек, только в нем живого места нет: он, должно полагать, даже потеет статьями закона… Ей-богу! «И прииде к Иисусу законник некий…» Вот он самый и есть, законник-то этот, наш председатель. Да!
Мазурка кончилась сама собой, когда той молоденькой девушке, которую видел давеча Привалов на лестнице, сделалось дурно. Ее под руки увели в дамскую уборную. Агриппина Филипьевна прошла вся красная, как морковь, с растрепавшимися на затылке волосами. У бедной Ани Поярковой оборвали трен, так что дамы должны были образовать вокруг нее живую стену и только уже под этим прикрытием увели сконфуженную девушку в уборную.
Зося шла одна; она отыскивала в толпе кого-то своими горевшими глазами… У двери она нашла, кого искала.
– Я устала… – слабым голосом прошептала девушка, подавая Лоскутову свою руку. – Ведите меня в мою комнату… Вот сейчас направо, через голубую гостиную. Если бы вы знали, как я устала.
– Не следовало так много танцевать, – заметил Лоскутов серьезно.
– По-вашему же сидеть и скучать, – капризным голосом ответила девушка и после небольшой паузы прибавила: – Вы, может быть, думаете, что мне очень весело… Да?.. О нет, совершенно наоборот; мне хотелось плакать… Я ведь злая и от злости хотела танцевать до упаду.
По дороге они встретили доктора Сараева.
– Доктор, помните наше пари? – крикнула Зося, когда доктор уже прошел мимо них. – Вы проиграли…
Доктор остановился, посмотрел на улыбавшееся ему лицо Зоси и задумался.
– Вот сюда, – проговорила Зося, указывая Лоскутову на затворенную дверь.
Они вошли в совсем пустую комнату с старинной мебелью, обитой красным выцветшим бархатом. Одна лампа с матовым шаром едва освещала ее, оставляя в тени углы и открытую дверь в дальнем конце. Лоскутов усадил свою даму на небольшой круглый диванчик и не знал, что ему делать дальше. Зося сидела с опущенными глазами и тяжело дышала.
– Вам не принести ли воды? – спросил Лоскутов.
Зося подняла на него свои чудные глаза, очевидно, не понимая вопроса, а затем слабо улыбнулась и движением руки указала Лоскутову место рядом с собой.
– Здесь… – прошептала она, опять опуская глаза.
Лоскутов вопросительно посмотрел на Зосю и осторожно сел рядом.
– Вы считаете меня совсем пустой девушкой… – заговорила Зося упавшим, глухим голосом. – Я вижу, не отпирайтесь. Вы думаете, что я способна только дурачиться, наряжаться и выезжать лошадей. Да? Ведь так?
– Я не понимаю, к чему такой разговор, – проговорил Лоскутов. – Я, кажется, ничем не дал повода так думать…
– Но ведь я могла быть другим человеком, – продолжала Зося в каком-то полузабытьи, не слушая Лоскутова. – Может быть, никто так сильно не чувствует пустоту той жизни, какою я живу… Этой пустотой отравлены даже самые удовольствия… Если бы… Вам, может быть, скучно слушать мою болтовню?
– Нет, наоборот… я с удовольствием…
– А сознайтесь, ведь вы никогда даже не подозревали, что я могу задумываться над чем-нибудь серьезно… Да? Вы видели только, как я дурачилась, а не замечали тех причин, которые заставляли меня дурачиться… Так узнайте же, что мне все это надоело, все!.. Вся эта мишура, ложь, пустота давят меня…
– Но ведь в ваших руках все средства, чтобы устроить жизнь совсем иначе… Вам стоит только захотеть.
– А если то, чего я хочу и чего добиваюсь, не в моей власти?.. Надо мной будут смеяться, если я скажу… будут считать сумасшедшей… У меня есть только один преданный человек, который слишком глубоко любит меня и которому я плачу за его чувства ко мне тысячью мелких обид, невниманием, собственной глупостью. Этот человек – доктор. Доктор все для меня сделает, стоит только мне сказать слово, но здесь и доктор бессилен. Я пробовала переломить себя, прикрывалась дурачествами, шутками, смехом и очень рада, что все приняли это за чистую монету.
– Если в число этих всех вы включаете и меня, это несправедливо, – заметил Лоскутов. – Я несколько раз думал…
– Вы… вы думали обо мне? – с живостью подхватила Зося, глядя на Лоскутова широко раскрытыми глазами.
– Как о всех других людях…
– Именно?
– Думал, что вы иногда желаете серьезно заниматься, может быть, мечтаете приносить пользу другим, а потом все это и соскочит с вас, как с гуся вода… Может быть, я ошибаюсь, Софья Игнатьевна, но вы сами…
– Ах, не то… Меня давят обстановка, богатство…
– И тщеславие…
– И тщеславие… Я не скрываю. Но знаете, кто сознает за собой известные недостатки, тот стоит на полдороге к исправлению. Если бы была такая рука, которая… Ах да, я очень тщеславна! Я преклоняюсь пред силой, я боготворю ее. Сила всегда оригинальна, она дает себя чувствовать во всем. Я желала бы быть рабой именно такой силы, которая выходит из ряду вон, которая не нуждается вот в этой мишуре, – Зося обвела глазами свой костюм и обстановку комнаты, – ведь такая сила наполнит целую жизнь… она даст счастье.
– Зачем же рабство?
– Рабство… а если мне это нравится? Если это у меня в крови – органическая потребность в таком рабстве? Возьмите то, для чего живет заурядное большинство: все это так жалко и точно выкроено по одной мерке. А стоит ли жить только для того, чтобы прожить, как все другие люди… Вот поэтому-то я и хочу именно рабства потому что всякая сила давит… Больше: я хочу, чтобы меня презирали и… хоть немножечко любили…
– Я все-таки не понимаю вас…
Зося закусила губу и нервно откинула свои белокурые волосы, которые рассыпались у нее по обнаженным плечам роскошной волной: в ее красоте в настоящую минуту было что-то захватывающее, неотразимое, это была именно сила, которая властно притягивала к себе. Нужно было быть Лоскутовым, чтобы не замечать ее волшебных чар.
– Мне иногда хочется умереть… – заговорила Зося тихим, прерывающимся голосом; лицо у нее покрылось розовыми пятнами, глаза потемнели. – Проходят лучшие молодые годы, а между тем найдется ли хоть одна такая минута, о которой можно было бы вспомнить с удовольствием?.. Все бесцельно и пусто, вечные будни, и ни одной светлой минуты.
Лоскутов принужденно молчал; розовые ноздри Зоси раздулись, грудь тяжело колыхнулась.
– Послушайте… – едва слышно заговорила девушка, опуская глаза. – Положим, есть такая девушка, которая любит вас… а вы считаете ее пустой, светской барышней, ни к чему не годной. Что бы вы ответили ей, если бы она сказала вам прямо в глаза: «Я знаю, что вы меня считаете пустой девушкой, но я готова молиться на вас… я буду счастлива собственным унижением, чтобы только сметь дышать около вас».
– Софья Игнатьевна, если вы говорите все это серьезно… – начал Лоскутов, пробуя встать с дивана, но Зося удержала его за руку. – Мне кажется, что мы не понимаем друг друга и…
– Нет, вы хорошо понимаете, что я хочу сказать, – задыхавшимся шепотом перебила девушка. – Вы хотите… вы добиваетесь, чтобы я первая сделала признание… Извольте: я люблю вас!
Последнюю фразу Зося почти крикнула и, закрыв лицо руками, покорно ждала смертельного удара.
– Софья Игнатьевна… прежде всего успокойтесь, – тихо заговорил Лоскутов, стараясь осторожно отнять руки от лица. – Поговоримте серьезно… В вас сказалась теперь потребность любви, и вы сами обманываете себя. У вас совершенно ложный идеализированный взгляд на предмет вашей страсти, а затем…
– Казните, казните… только скорее, и не наносите удара из-за угла! Я сказала вам, что я, теперь скажите вы про себя, что вы.
– Я не могу ответить вам тем же, Софья Игнатьевна…
Ляховская глухо застонала и с истерическим смехом опрокинула голову на спинку дивана.
– Вы не можете… Ха-ха!.. И вот единственный человек, которого я уважала… Отчего вы не скажете мне прямо?.. Ведь я умела же побороть свой девический стыд и первая сказала, что вас люблю… Да… а вы даже не могли отплатить простой откровенностью на мое признание, а спрятались за пустую фразу. Да, я в настоящую минуту в тысячу раз лучше вас!.. Я теперь поняла все… вы любите Надежду Васильевну… Да?
– Да… – проговорил Лоскутов, и тень замешательства скользнула по его лицу.
– Ну, так уходите… ха-ха!.. Нет, вернитесь.
С последними словами Ляховская, как сумасшедшая, обхватила своими белоснежными, чудными руками шею Лоскутова и покрыла безумными поцелуями его лицо.
Бал кипел широкой волной, когда по залам смутно пронеслась первая весть о каком-то происшествии… Дамы зашептались, улыбки сменились серьезным выражением лиц. Кто пустил первую молву? Что случилось? Никто и ничего хорошенько не знал. Видели только, как пробежал побледневший доктор куда-то во внутренние комнаты. Привалов в числе другой публики испытывал общее недоумение и отыскивал знакомых, чтобы узнать, в чем дело. Когда он проходил по одной из боковых комнат, его догнал Ляховский с искаженным лицом и остановившимся взглядом.
– Ради бога… стакан воды!.. – хрипел старик, не узнавая Привалова. – Умерла, умерла…
– Кто умер, Игнатий Львович? – спросил Привалов, но Ляховский не слыхал вопроса и бежал вперед, схватив себя за волосы.
Бал расстроился, и публика цветной, молчаливой волной поплыла к выходу. Привалов побрел в числе других, отыскивая Надежду Васильевну. На лестнице он догнал Половодову, которая шла одна, подобрав одной рукой трен своего платья.
– Вы не знаете, Антонида Ивановна, что случилось? – спрашивал Привалов.
– Пустяки: Зося упала в обморок… – как-то нехотя ответила Половодова.
Привалов предложил ей руку и помог спуститься по лестнице; в передней он отыскал шубу, помог ее надеть и напрасно отыскивал глазами Половодова.
– Вы, кажется, кого-то отыскиваете, Сергей Александрыч?
– Да я что-то не вижу Александра Павлыча…
– И не увидите, потому что он теперь ждет наверху, чем кончится обморок Зоси, а меня отпустил одну… Проводите, пожалуйста, меня до моего экипажа, да, кстати, наденьте шубу, а то простудитесь.
Когда к подъезду подкатила с зажженными фонарями карета Половодова и Антонида Ивановна поместилась в нее, Привалов протянул ей руку проститься, но Антонида Ивановна не подала своей, а отодвинувшись в дальний угол кареты, указала глазами на место около себя. Дверцы захлопнулись, и карета, скрипя по снегу полозьями, бойко полетела вдоль по Нагорной улице; Привалов почувствовал, как к нему безмолвно прильнуло красивое женское лицо и теплые пахучие руки обняли его шею. Настала минута опьяняющего, сладкого безумия; она нахлынула на Привалова с захватывающим бешенством, и он потерял голову.
– Когда мы подъедем, ты выйди у подъезда, а потом через полчаса я тебе сама отворю двери… – шептала Половодова, когда карета катилась мимо бахаревского дома. – Александр домой приедет только утром… У них сегодня в «Магните» будет разливанное море. Тебя, вероятно, приглашали туда?
– Да.
– Ты обещал?
– Да… чтобы отвязаться.
Половодова на минуту задумалась, а потом с ленивой улыбкой проговорила:
– Если тебя Александр спросит, почему ты не приехал в «Магнит», сообщи ему под секретом, что у тебя было назначено rendez-vous[25] с одной замужней женщиной. Ведь он глуп и не догадается…
Часть четвертая
I
Тяжелые дни переживались в старом бахаревском доме.
Деньги ушли в тот провал, в котором были похоронены раньше сотни тысяч, а прииски требовали новых денег. Шелехов кутил, не показываясь в бахаревском доме по целым неделям: он теперь пропадал вместе с Виктором Васильичем. Курсы Василия Назарыча в среде узловской денежной братии начали быстро падать, и его векселя, в первый раз в жизни, Узловско-Моховский банк отказался учитывать Василий Назарыч этим не особенно огорчился, но он хорошо видел, откуда был брошен в него камень; этот отказ был произведением Половодова, который по своей натуре способен был наносить удары только из-за угла. Петля затягивалась, и положение с часу на час делалось безвыходнее. Выплыли на свет божий, бог знает откуда, какие-то старые векселя и платежи, о которых старик давно забыл. Приходилось отдавать последние гроши, чтобы поддержать имя в торговом мире. Пока единственным спасением для Бахарева было то, что наступившая зима вместе с приостановкой работ на приисках дала ему передышку в платежах по текущим счетам; но тем страшнее было наступление весны, когда вместе с весенней водой ключом закипит горячая работа на всех приисках. Где добыть денег к этому времени, чтобы по самому последнему зимнему пути уехать на прииски?
С половины января здоровье Василия Назарыча начало заметно поправляться, так что он с помощью костыля мог бродить по комнатам.
– Теперь вы даже можете съездить куда-нибудь, – предложил доктор. – Моцион необходим для вас…
Это предложение доктора обрадовало Бахарева, как ребенка, которому после долгой ненастной погоды позволили наконец выйти на улицу. С нетерпением всех больных, засидевшихся в четырех стенах, он воспользовался случаем и сейчас же решил ехать к Ляховскому, у которого не был очень давно.
– Папа, удобно ли тебе будет ехать туда? – пробовала отговорить отца Надежда Васильевна. – Зося все еще больна, и сам Игнатий Львович не выходит из своего кабинета. Я третьего дня была у них…
– Нет, мне необходимо видеть Ляховского, – упорствовал старик и велел Луке подавать одеваться.
Лука, шепча молитвы, помог барину надеть сюртук и потихоньку несколько раз перекрестился про себя. «Уж только бы барину ноги, а тут все будет по-нашему», – соображал старик, в последний раз оглядывая его со всех сторон.
– Ну что, Лука, я сильно похудел? – спрашивал Василий Назарыч, с костылем выходя в переднюю.
– Как будто из лица немного поспали, Василий Назарыч… А так-то еще и молодого, который похуже, затопчете.
Василий Назарыч давно не испытывал такого удовольствия, как сегодня. Его все радовало кругом: и морозный зимний день, и бежавшие пешеходы с красными носами, и легкий ход рысака, и снежная пыль, которой обдало его в одном ухабе. Все заботы и неприятности последнего времени он точно разом оставил в своем старом доме и теперь только хотел дышать свежим, вольным воздухом, лететь вперед с быстротой ветра, чтобы дух захватывало. «Жаль, что Надю не захватил с собой, – думал старик, когда его щегольские лакированные сани с медвежьей полостью стрелой неслись мимо домика Заплатиной. – Она все сидит дома, бедняжка, а тут хоть прокатилась бы со мной… Как это я позабыл, право!»
В передней Бахарева встретил неизменный Палька, который питал непреодолимую слабость к «настоящим господам». Он помог гостю подняться на лестницу и, пока Бахарев отдыхал на первой площадке, успел сбегать в кабинет с докладом.
– Вот не ожидал!.. – кричал Ляховский навстречу входившему гостю. – Да для меня это праздник… А я, Василий Назарыч, увы!.. – Ляховский только указал глазами на кресло с колесами, в котором сидел. – Совсем развинтился… Уж извините меня, ради бога! Тогда эта болезнь Зоси так меня разбила, что я совсем приготовился отправляться на тот свет, да вот доктор еще придержал немного здесь…
– Я слышал о болезни Софьи Игнатьевны и от души пожалел вас, – говорил Бахарев, пожимая руку Ляховского.
– Да, да… Благодарю вас. Надежда Васильевна не забывает нас… Это – ангел, ангел!.. Я завидую вам, как счастливейшему из отцов…
Ляховский глубоко вздохнул и печально прибавил:
– Вот, Василий Назарыч, наша жизнь: сегодня жив, хлопочешь, заботишься, а завтра тебя унесет волной забвенья… Что такое человек? Прах, пепел… Пахнуло ветерком – и человека не стало вместе со всей его паутиной забот, каверз, расчетов, добрых дел и пустяков!..
Красноречиво и горячо Ляховский развил мысль о ничтожности человеческого существования, коснулся слегка загробной жизни и грядущей ответственности за все свои дела и помышления и с той же легкостью перешел к настоящему, то есть к процессу, которым грозил теперь опеке Веревкин.
– Я не понимаю нынешних молодых людей, – решил Ляховский и сейчас же завел речь о другом, заметив неприятное впечатление, которое произвел на Бахарева этот разговор об опеке.
Ляховский расходился до того, что даже велел подавать завтрак к себе в кабинет, что уж совсем не было в его привычках. Необыкновенная любезность хозяина тронула Бахарева, хотя вообще он считал Ляховского самым скрытным и фальшивым человеком; ему понравилась даже та форма, в которой Ляховский между слов успел высказать, что ему все известно о положении дел Бахарева.
– Все устроится понемногу, дорогой Василий Назарыч, – успокаивал своего гостя Ляховский. – Главное – здоровье, а наши дела, как погода, – то вёдро, то ненастье.
– Да, именно, меня по рукам и по ногам связывала моя болезнь…
– О, конечно… Все уверены в том, что, будь вы сами на приисках прошлое лето, ничего не произошло бы. Это маленькое испытание… Да! Чем бы сделалась наша жизнь, если бы подобными испытаниями нас не встряхивало постоянно. Просто заплесневели бы, и только. Взять мое положение; вы знаете, как я люблю Зосю… Ведь она у меня одна, одна, Василий Назарыч!.. И вдруг такой удар… Я думал, что сойду с ума… Скажите, за что такое испытание послано именно мне? Покорился, перенес… и теперь считаю секунды, когда ей сделается лучше… На доктора все надежды!..
– Софье Игнатьевне, как я слышал, лучше?
– Ничего не известно, Василий Назарыч… Решительно ничего! Теперь переживаем самый критический момент: пан или пропал…
Пользуясь хорошим расположением хозяина, Бахарев заметил, что он желал бы переговорить о деле, по которому приехал. При одном слове «дело» Ляховский весь изменился, точно его ударили палкой по голове. Даже жалко было смотреть на него, – так он съежился в своем кресле, так глупо моргал глазами и сделал такое глупое птичье лицо.
– Позвольте, Василий Назарыч, – предупредил Ляховский гостя. – Если вы рассчитываете на мой кредит, – у меня ничего нет в настоящую минуту… Даю вам честное слово!..
– А если я буду просить вас о поручительстве, Игнатий Львович? Именно ваше поручительство спасло бы меня…
– Хорошо… я поручусь за вас, вы получите деньги и закопаете их на своих приисках, – ведь я должен буду платить по моему поручительству?
– Да…
Расставив широко свои костлявые руки и подняв брови, Ляховский глухим шепотом, как трагический актер, проговорил:
– Воля ваша, – не могу… У меня нет свободных капиталов, а все до последней копейки помещено в предприятиях. Тысячу раз извините, дорогой Василий Назарыч, но хоть зарежьте сейчас, – не могу!..
Удар был нанесен так неожиданно, что у Бахарева как-то все завертелось в глазах, и он в смущении потер рукой свою больную ногу.
– Послушайте, Игнатий Львович, – тихо заговорил старик, чувствуя, как вся кровь приливает к нему в голову. – Помните ли вы, как… Я не желаю укорить вас этим, но…
– Василий Назарыч, за кого же вы меня считаете? – умоляюще закричал Ляховский. – Я забыл?! Нет, я слишком хорошо помню, как я явился на Урал беднее церковной мыши и как при вашей помощи я сделал первый крупный шаг. Всем и каждому скажу, что всем обязан именно вам: трудно начало сделать…
– Вы придаете слишком большое значение моей небольшой услуге.
– Нет, уважаемый Василий Назарыч, дорого яичко к Христову дню…
– Отчего же вы отказываетесь помочь мне теперь, когда я, седым, больным стариком, обратился к вашей помощи… Ведь я же доверял вам, когда вы еще ничего не имели!
– Вот в том-то и дело, Василий Назарыч, что вы доверяли мне, и я всегда буду ценить ваше доверие…
– Следовательно, вы не доверяете мне.
Ляховский одно мгновение, казалось, колебался, но это было только одно мгновение, а потом он сухо проговорил:
– Нет, я не могу поручиться за вас…
Бахарев вышел из кабинета Ляховского с красным лицом и горевшими глазами: это было оскорбление, которого он не заслужил и которое должен был перенести. Старик плохо помнил, как он вышел из приваловского дома, сел в сани и приехал домой. Все промелькнуло перед ним, как в тумане, а в голове неотступно стучала одна мысль: «Сережа, Сережа… Разве бы я пошел к этому христопродавцу, если бы не ты!»
Деньги ушли в тот провал, в котором были похоронены раньше сотни тысяч, а прииски требовали новых денег. Шелехов кутил, не показываясь в бахаревском доме по целым неделям: он теперь пропадал вместе с Виктором Васильичем. Курсы Василия Назарыча в среде узловской денежной братии начали быстро падать, и его векселя, в первый раз в жизни, Узловско-Моховский банк отказался учитывать Василий Назарыч этим не особенно огорчился, но он хорошо видел, откуда был брошен в него камень; этот отказ был произведением Половодова, который по своей натуре способен был наносить удары только из-за угла. Петля затягивалась, и положение с часу на час делалось безвыходнее. Выплыли на свет божий, бог знает откуда, какие-то старые векселя и платежи, о которых старик давно забыл. Приходилось отдавать последние гроши, чтобы поддержать имя в торговом мире. Пока единственным спасением для Бахарева было то, что наступившая зима вместе с приостановкой работ на приисках дала ему передышку в платежах по текущим счетам; но тем страшнее было наступление весны, когда вместе с весенней водой ключом закипит горячая работа на всех приисках. Где добыть денег к этому времени, чтобы по самому последнему зимнему пути уехать на прииски?
С половины января здоровье Василия Назарыча начало заметно поправляться, так что он с помощью костыля мог бродить по комнатам.
– Теперь вы даже можете съездить куда-нибудь, – предложил доктор. – Моцион необходим для вас…
Это предложение доктора обрадовало Бахарева, как ребенка, которому после долгой ненастной погоды позволили наконец выйти на улицу. С нетерпением всех больных, засидевшихся в четырех стенах, он воспользовался случаем и сейчас же решил ехать к Ляховскому, у которого не был очень давно.
– Папа, удобно ли тебе будет ехать туда? – пробовала отговорить отца Надежда Васильевна. – Зося все еще больна, и сам Игнатий Львович не выходит из своего кабинета. Я третьего дня была у них…
– Нет, мне необходимо видеть Ляховского, – упорствовал старик и велел Луке подавать одеваться.
Лука, шепча молитвы, помог барину надеть сюртук и потихоньку несколько раз перекрестился про себя. «Уж только бы барину ноги, а тут все будет по-нашему», – соображал старик, в последний раз оглядывая его со всех сторон.
– Ну что, Лука, я сильно похудел? – спрашивал Василий Назарыч, с костылем выходя в переднюю.
– Как будто из лица немного поспали, Василий Назарыч… А так-то еще и молодого, который похуже, затопчете.
Василий Назарыч давно не испытывал такого удовольствия, как сегодня. Его все радовало кругом: и морозный зимний день, и бежавшие пешеходы с красными носами, и легкий ход рысака, и снежная пыль, которой обдало его в одном ухабе. Все заботы и неприятности последнего времени он точно разом оставил в своем старом доме и теперь только хотел дышать свежим, вольным воздухом, лететь вперед с быстротой ветра, чтобы дух захватывало. «Жаль, что Надю не захватил с собой, – думал старик, когда его щегольские лакированные сани с медвежьей полостью стрелой неслись мимо домика Заплатиной. – Она все сидит дома, бедняжка, а тут хоть прокатилась бы со мной… Как это я позабыл, право!»
В передней Бахарева встретил неизменный Палька, который питал непреодолимую слабость к «настоящим господам». Он помог гостю подняться на лестницу и, пока Бахарев отдыхал на первой площадке, успел сбегать в кабинет с докладом.
– Вот не ожидал!.. – кричал Ляховский навстречу входившему гостю. – Да для меня это праздник… А я, Василий Назарыч, увы!.. – Ляховский только указал глазами на кресло с колесами, в котором сидел. – Совсем развинтился… Уж извините меня, ради бога! Тогда эта болезнь Зоси так меня разбила, что я совсем приготовился отправляться на тот свет, да вот доктор еще придержал немного здесь…
– Я слышал о болезни Софьи Игнатьевны и от души пожалел вас, – говорил Бахарев, пожимая руку Ляховского.
– Да, да… Благодарю вас. Надежда Васильевна не забывает нас… Это – ангел, ангел!.. Я завидую вам, как счастливейшему из отцов…
Ляховский глубоко вздохнул и печально прибавил:
– Вот, Василий Назарыч, наша жизнь: сегодня жив, хлопочешь, заботишься, а завтра тебя унесет волной забвенья… Что такое человек? Прах, пепел… Пахнуло ветерком – и человека не стало вместе со всей его паутиной забот, каверз, расчетов, добрых дел и пустяков!..
Красноречиво и горячо Ляховский развил мысль о ничтожности человеческого существования, коснулся слегка загробной жизни и грядущей ответственности за все свои дела и помышления и с той же легкостью перешел к настоящему, то есть к процессу, которым грозил теперь опеке Веревкин.
– Я не понимаю нынешних молодых людей, – решил Ляховский и сейчас же завел речь о другом, заметив неприятное впечатление, которое произвел на Бахарева этот разговор об опеке.
Ляховский расходился до того, что даже велел подавать завтрак к себе в кабинет, что уж совсем не было в его привычках. Необыкновенная любезность хозяина тронула Бахарева, хотя вообще он считал Ляховского самым скрытным и фальшивым человеком; ему понравилась даже та форма, в которой Ляховский между слов успел высказать, что ему все известно о положении дел Бахарева.
– Все устроится понемногу, дорогой Василий Назарыч, – успокаивал своего гостя Ляховский. – Главное – здоровье, а наши дела, как погода, – то вёдро, то ненастье.
– Да, именно, меня по рукам и по ногам связывала моя болезнь…
– О, конечно… Все уверены в том, что, будь вы сами на приисках прошлое лето, ничего не произошло бы. Это маленькое испытание… Да! Чем бы сделалась наша жизнь, если бы подобными испытаниями нас не встряхивало постоянно. Просто заплесневели бы, и только. Взять мое положение; вы знаете, как я люблю Зосю… Ведь она у меня одна, одна, Василий Назарыч!.. И вдруг такой удар… Я думал, что сойду с ума… Скажите, за что такое испытание послано именно мне? Покорился, перенес… и теперь считаю секунды, когда ей сделается лучше… На доктора все надежды!..
– Софье Игнатьевне, как я слышал, лучше?
– Ничего не известно, Василий Назарыч… Решительно ничего! Теперь переживаем самый критический момент: пан или пропал…
Пользуясь хорошим расположением хозяина, Бахарев заметил, что он желал бы переговорить о деле, по которому приехал. При одном слове «дело» Ляховский весь изменился, точно его ударили палкой по голове. Даже жалко было смотреть на него, – так он съежился в своем кресле, так глупо моргал глазами и сделал такое глупое птичье лицо.
– Позвольте, Василий Назарыч, – предупредил Ляховский гостя. – Если вы рассчитываете на мой кредит, – у меня ничего нет в настоящую минуту… Даю вам честное слово!..
– А если я буду просить вас о поручительстве, Игнатий Львович? Именно ваше поручительство спасло бы меня…
– Хорошо… я поручусь за вас, вы получите деньги и закопаете их на своих приисках, – ведь я должен буду платить по моему поручительству?
– Да…
Расставив широко свои костлявые руки и подняв брови, Ляховский глухим шепотом, как трагический актер, проговорил:
– Воля ваша, – не могу… У меня нет свободных капиталов, а все до последней копейки помещено в предприятиях. Тысячу раз извините, дорогой Василий Назарыч, но хоть зарежьте сейчас, – не могу!..
Удар был нанесен так неожиданно, что у Бахарева как-то все завертелось в глазах, и он в смущении потер рукой свою больную ногу.
– Послушайте, Игнатий Львович, – тихо заговорил старик, чувствуя, как вся кровь приливает к нему в голову. – Помните ли вы, как… Я не желаю укорить вас этим, но…
– Василий Назарыч, за кого же вы меня считаете? – умоляюще закричал Ляховский. – Я забыл?! Нет, я слишком хорошо помню, как я явился на Урал беднее церковной мыши и как при вашей помощи я сделал первый крупный шаг. Всем и каждому скажу, что всем обязан именно вам: трудно начало сделать…
– Вы придаете слишком большое значение моей небольшой услуге.
– Нет, уважаемый Василий Назарыч, дорого яичко к Христову дню…
– Отчего же вы отказываетесь помочь мне теперь, когда я, седым, больным стариком, обратился к вашей помощи… Ведь я же доверял вам, когда вы еще ничего не имели!
– Вот в том-то и дело, Василий Назарыч, что вы доверяли мне, и я всегда буду ценить ваше доверие…
– Следовательно, вы не доверяете мне.
Ляховский одно мгновение, казалось, колебался, но это было только одно мгновение, а потом он сухо проговорил:
– Нет, я не могу поручиться за вас…
Бахарев вышел из кабинета Ляховского с красным лицом и горевшими глазами: это было оскорбление, которого он не заслужил и которое должен был перенести. Старик плохо помнил, как он вышел из приваловского дома, сел в сани и приехал домой. Все промелькнуло перед ним, как в тумане, а в голове неотступно стучала одна мысль: «Сережа, Сережа… Разве бы я пошел к этому христопродавцу, если бы не ты!»
II
В роскошной спальне Зоси Ляховской теперь господствовал тяжелый для глаз полумрак; окна были задрапированы тяжелыми складками зеленой материи, едва пропускавшими в комнату слабый свет. Все Лишние вещи были вынесены. Несмотря на все предосторожности, в спальне пахло лекарствами. В соседней комнате день и ночь дежурили сиделки. Больная лежала на большой кровати черного дерева с серебряными украшениями, под полосатым пологом из восточной шелковой материи. На батистовой подушке едва можно было рассмотреть бледное, тонкое лицо Зоси. Глаза казались еще больше в темных кругах, кончик носа обострился, недавно еще пухлые красивые губы болезненно обтянулись около зубов. Роскошные белокурые волосы были острижены, и девушка походила теперь на мальчика лет пятнадцати с тонким профилем и точно нарисованными бровями.
– Доктор, как вы думаете – лучше мне?.. – едва слышно спрашивала больная, слабым движением выпрастывая из-под одеяла похудевшую белую, как мрамор, руку.
– Было бы лучше, если бы вы имели побольше терпения, – сухо отвечал доктор, проверяя пульс больной по своим часам.
– О, мне все равно… жить или умереть… Не стоит жить, доктор.
– Об этом мы поговорим с вами, когда вы поправитесь…
Третью неделю проводил доктор у постели больной, переживая шаг за шагом все фазисы болезни. Он сам теперь походил на больного: лицо осунулось, глаза ввалились, кожа потемнела. В течение первых двух недель доктор не спал и трех ночей.
История этой болезни выяснилась для доктора во всех деталях на другой же день после бала, хотя он ни слова не сказал о ней Ляховскому. Вместо железных проволок у Зоси оказались самые бабьи нервы… Переход от девушки к женщине разыгрался катастрофой в тот момент, когда доктор и Ляховский всего менее ожидали его. Сквозь капризы и чудачества пробилось первое женское чувство, хотя и оно скорее походило на прихоть, чем на серьезное душевное движение. Доктора убивала мысль, что болезнь Зоси обязана своим происхождением не разбитому чувству любящей женской души, а явилась вследствие болезненного самолюбия. Как! Когда все и всё преклонялось пред ней, он, Лоскутов, один отнесся к ней совершенно равнодушно; мало того – он предпочел ей другую… Доктор был глубоко убежден, что Зося совсем не любила Лоскутова и даже не могла его полюбить, а только сама уверила себя в своей любви и шаг за шагом довела себя до рокового объяснения. Даже в бреду имя Лоскутова никогда не произносилось одно, а всегда рядом с именем Надежды Васильевны. Гордость и ревность к сопернице – вот где таились главные корни болезни.
Диагноз болезни был поставлен безошибочно, оставалось только помогать естественному ходу болезненного процесса и устранять причины, которые могли бы создать новые осложнения. Молодая натура стойко выдерживала неравную борьбу с приступами болезни, но было несколько таких моментов, что доктор начинал испытывать сомнения относительно счастливого исхода. Были даже собраны два консилиума, но ученый ареопаг не пришел ни к каким новым заключениям. Особенно страшны были две ночи, когда пламя жизни, казалось, готово было совсем потухнуть… Зося металась в страшном бреду и никого не узнавала; доктор сидел у ее изголовья и по секундам отсчитывал ход болезни, как капитан, который ведет свой корабль среди бушующего моря. Он готов был отдать полжизни, чтобы облегчить страдания этого молодого тела, но наука была бессильна подать руку помощи, и оставалось только ждать.
Раз ночью, когда все в доме спало мертвым сном, Зосе сделалось особенно нехорошо. Она металась на своей подушке.
– Доктор, дайте мне вашу руку… – прошептала больная. – Мне будет легче…
Она судорожно ухватилась своей горевшей маленькой рукой за его руку и в таком положении откинулась на подушку; ей казалось, что она медленно проваливается в какую-то глубокую яму, и только одна рука доктора еще в состоянии удержать ее на поверхности земли.
– Послушайте, доктор, ведь я не умру?.. – шептала Зося, не открывая глаз. – Впрочем, все доктора говорят это своим пациентам… Доктор, я была дурная девушка до сих пор… Я ничего не делала для других… Не дайте мне умереть, и я переменюсь к лучшему. Ах, как мне хочется жить… доктор, доктор!.. Я раньше так легко смотрела на жизнь и людей… Но жизнь так коротка, – как жизнь поденки.
– Доктор, как вы думаете – лучше мне?.. – едва слышно спрашивала больная, слабым движением выпрастывая из-под одеяла похудевшую белую, как мрамор, руку.
– Было бы лучше, если бы вы имели побольше терпения, – сухо отвечал доктор, проверяя пульс больной по своим часам.
– О, мне все равно… жить или умереть… Не стоит жить, доктор.
– Об этом мы поговорим с вами, когда вы поправитесь…
Третью неделю проводил доктор у постели больной, переживая шаг за шагом все фазисы болезни. Он сам теперь походил на больного: лицо осунулось, глаза ввалились, кожа потемнела. В течение первых двух недель доктор не спал и трех ночей.
История этой болезни выяснилась для доктора во всех деталях на другой же день после бала, хотя он ни слова не сказал о ней Ляховскому. Вместо железных проволок у Зоси оказались самые бабьи нервы… Переход от девушки к женщине разыгрался катастрофой в тот момент, когда доктор и Ляховский всего менее ожидали его. Сквозь капризы и чудачества пробилось первое женское чувство, хотя и оно скорее походило на прихоть, чем на серьезное душевное движение. Доктора убивала мысль, что болезнь Зоси обязана своим происхождением не разбитому чувству любящей женской души, а явилась вследствие болезненного самолюбия. Как! Когда все и всё преклонялось пред ней, он, Лоскутов, один отнесся к ней совершенно равнодушно; мало того – он предпочел ей другую… Доктор был глубоко убежден, что Зося совсем не любила Лоскутова и даже не могла его полюбить, а только сама уверила себя в своей любви и шаг за шагом довела себя до рокового объяснения. Даже в бреду имя Лоскутова никогда не произносилось одно, а всегда рядом с именем Надежды Васильевны. Гордость и ревность к сопернице – вот где таились главные корни болезни.
Диагноз болезни был поставлен безошибочно, оставалось только помогать естественному ходу болезненного процесса и устранять причины, которые могли бы создать новые осложнения. Молодая натура стойко выдерживала неравную борьбу с приступами болезни, но было несколько таких моментов, что доктор начинал испытывать сомнения относительно счастливого исхода. Были даже собраны два консилиума, но ученый ареопаг не пришел ни к каким новым заключениям. Особенно страшны были две ночи, когда пламя жизни, казалось, готово было совсем потухнуть… Зося металась в страшном бреду и никого не узнавала; доктор сидел у ее изголовья и по секундам отсчитывал ход болезни, как капитан, который ведет свой корабль среди бушующего моря. Он готов был отдать полжизни, чтобы облегчить страдания этого молодого тела, но наука была бессильна подать руку помощи, и оставалось только ждать.
Раз ночью, когда все в доме спало мертвым сном, Зосе сделалось особенно нехорошо. Она металась на своей подушке.
– Доктор, дайте мне вашу руку… – прошептала больная. – Мне будет легче…
Она судорожно ухватилась своей горевшей маленькой рукой за его руку и в таком положении откинулась на подушку; ей казалось, что она медленно проваливается в какую-то глубокую яму, и только одна рука доктора еще в состоянии удержать ее на поверхности земли.
– Послушайте, доктор, ведь я не умру?.. – шептала Зося, не открывая глаз. – Впрочем, все доктора говорят это своим пациентам… Доктор, я была дурная девушка до сих пор… Я ничего не делала для других… Не дайте мне умереть, и я переменюсь к лучшему. Ах, как мне хочется жить… доктор, доктор!.. Я раньше так легко смотрела на жизнь и людей… Но жизнь так коротка, – как жизнь поденки.