Страница:
– Ох, горе душам нашим! – вздыхала Таисья, понукая пегашку.
Рядом с ней сидела Аграфена, одетая по-зимнему, в нагольный тулуп. Она замерла от страха и все прислушивалась, нет ли погони.
– Матушка… смертынька… – шептала она, когда назади слышался какой-нибудь стук.
– Это на фабрике, милушка… Да и брательникам сейчас не до тебя: жен своих увечат. Совсем озверели… И меня Спирька-то в шею чуть не вытолкал! Вот управятся с бабами, тогда тебя бросятся искать по заводу и в первую голову ко мне налетят… Ну, да у меня с ними еще свой разговор будет. Не бойся, Грунюшка… Видывали и не такую страсть!
Когда пошевни подъехали к заимке, навстречу бросились две больших серых собаки, походивших на волков. На их отчаянный лай и рычанье в окне показалась голова самого хозяина.
– Кто крещеный? – спросил он.
– Свои, Аника Парфеныч, – коротко ответила Таисья, не вылезая из пошевней. – Отопри-ка нам поскорее ворота, родимый мой… Дельце есть до тебя небольшое.
– А я тебя и не признал как будто, Таисьюшка… Што больно ускорилась? Лысан, цыц!.. Куфта… у, живорезы!..
Старик сам отворил ворота, и пошевни въехали на большой, крытый по-раскольничьи, темный двор. Заимка Основы была выстроена вроде деревянной крепости, и ворота были всегда заперты, а собаки никому не давали проходу даже днем. Широкая пятистенная изба незаметно переходила в другие пристройки, из которых образовался крепкий деревянный четырехугольник. Тут были и конюшни, и амбары, и кладовые, и какие-то таинственные клетушки, как во всех раскольничьих постройках. Вся эта хозяйственная городьба пряталась под сплошною деревянною крышей.
Завидев незнакомую женщину, закрывавшуюся тулупом, Основа ушел в свою переднюю избу, а Таисья провела Аграфену в заднюю половину, где была как у себя дома. Немного погодя пришел сам Основа с фонарем в руке. Оглядев гостью, он не подал и вида, что узнал ее.
– На перепутье завернули! – объясняла Таисья уклончиво. – Мне бы с тобой словечком перемолвиться, Аника Парфеныч. Вишь, такое дело доспело, што надо в Заболотье проехать… Как теперь болотами-то: поди, еще не промерзли?
– Чистое не промерзло, а ежели с Самосадки в курени повернуть, так можно его и объехать.
– Слыхали, а бывать этою дорогой не доводилось.
Аграфена сидела у стола, повернувшись к разговаривавшим спиной. Она точно вся онемела.
– Так я вот что тебе скажу, родимый мой, – уже шепотом проговорила Таисья Основе, – из огня я выхватила девку, а теперь лиха беда схорониться от брательников… Ночью мы будем на Самосадке, а к утру, к свету, я должна, значит, воротиться сюда, чтобы на меня никакой заметки от брательников не вышло. Так ты сейчас же этого инока Кирилла вышли на Самосадку: повремени этак часок-другой, да и отправь его…
– Понимаем…
– Только и всего. А с Самосадки уж как-нибудь…
– И это понимаем, Таисьюшка… Тоже и у нас бывали рога в торгу. На исправу везешь девушку?
– Около того…
– Ну, твое дело, а я этого Кирилла живою рукой подмахну. Своего парня ужо пошлю на рыжке.
– Уж послужи, Аника Парфеныч, сосчитаемся…
Опять распахнулись ворота заимки, и пошевни Таисьи стрелой полетели прямо в лес. Нужно было сделать верст пять околицы, чтобы выехать на мост через р. Березайку и попасть на большую дорогу в Самосадку. Пегашка стояла без дела недели две и теперь летела стрелой. Могутная была лошадка, точно сколоченная, и не кормя делала верст по сту. Во всякой дороге бывала. Таисья молчала, изредка посматривая на свою спутницу, которая не шевелилась, как мертвая.
– Грунюшка, уж ты жива ли? – спросила Таисья, когда пошевни покатились по широкой самосадской дороге.
– Жива, матушка…
Голос Аграфены вдруг дрогнул, и она завсхлипывала.
– О чем ты, милушка?
– Матушка, родимая, не поеду я с этим Кириллом… Своего страму не оберешься, а про Кирилла-то што говорят: девушник он. Дорогой-то он в лесу и невесть што со мной сделает…
Закрыв лицо руками, Аграфена горько зарыдала.
– Вот вы все такие… – заворчала Таисья. – Вы гуляете, а я расхлебывай ваше-то горе. Да еще вы же и топорщитесь: «Не хочу с Кириллом». Было бы из чего выбирать, милушка… Старца испугалась, а Макарки поганого не было страшно?.. Весь Кержацкий конец осрамила… Неслыханное дело, чтобы наши кержанки с мочеганами вязались…
Долго выговаривала Таисья несчастной девушке, пока та не перестала плакать и не проговорила:
– Матушка, как ты накажешь: вся твоя…
– Так-то лучше будет, милушка! Нашими бабьими слезами реки бы прошли, кабы им вера была…
У Таисьи не раз у самой закипали слезы, но она сдерживала свою бабью жалость, чтобы еще больше не «расхмелить» девку. Тогда она говорила с ней суровым тоном, и Аграфена глотала слезы, инстинктивно подчиняясь чужой воле. Таисья теперь думала о том, как бы благополучно миновать куренную повертку, которая выходила на самосадскую дорогу в половине, – попадутся куренные, как раз узнают по пегашке и расскажут брательникам. Как на грех, и ночь выяснела. Снег перестал идти, и мороз крепчал. Дорога была скатертью, и Таисья все понукала свою бойкую лошадку. Лес кругом дороги вырублен, и видно далеко вперед. В одном месте Таисья совсем напугалась, когда завидела впереди несколько возов. Но, к счастью, это были не куренные, а порожняки транспортные, возившие на Самосадку железо, а оттуда возвращавшиеся с рудой. Транспортные в Ключевском заводе были все чужие и мало знали Таисью. Когда проехали, наконец, повертку, Таисья вздохнула свободнее: половина беды избылась сама собой. Теперь пегашка бежала уже своею обыкновенною рысью, и Таисья скоро забыла о ней. Аграфена тупо смотрела по сторонам и совсем не узнавала дороги, на которой бывала только летом: и лесу точно меньше, и незнакомые объезды болотами, и знакомых гор совсем не видать.
Двадцать верст промелькнули незаметно, и когда пошевни Таисьи покатились по Самосадке, в избушках еще там и сям мелькали огоньки, – значит, было всего около девяти часов вечера. Пегашка сама подворотила к груздевскому дому – дорога знакомая, а овса у Груздева не съесть.
– Самого Самойла Евтихыча нету… – заявил караульщик.
Это было на руку Таисье: одним глазом меньше, да и пошутить любил Самойло Евтихыч, а ей теперь совсем не до шуток. Дома оставалась одна Анфиса Егоровна, которая и приняла Таисью с обычным почетом. Хорошо было в груздевском доме летом, а зимой еще лучше: тепло, уютно, крепко.
– Ты нас в горницы не води, – предупредила Таисья хозяйку, – не велики гости… Только обогреться завернули да обождать самую малость.
Анфиса Егоровна привыкла к таким таинственным появлениям Таисьи и без слова провела ее в светелку наверх, где летом привязана была Оленка. Хозяйка мельком взглянула на Аграфену и, как Основа, сделала вид, что не узнала ее.
– Озябли мы, родимая, – говорила Таисья, чтобы отвлечь внимание Анфисы Егоровны. – Женское дело: скудельный сосуд…
– Чайку разе напьетесь?..
– Грешна, родимая, в дороге испиваю, да вот и товарка-то моя от стужи слова вымолвить не может…
– Так я уж сюда самоварчик-то, Таисьюшка, велю принести… Оно способнее, потому как совсем на усторонье. Самойло-то Евтихыч еще третьева дни угнал в Мурмос. Подряды у него там на постройку коломенок.
Аграфену оставили в светелке одну, а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился… И девка-то какая, а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы и с огнем не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
– А как же Енафа-то? – проговорила она.
– Ихнее дело, матушка, Анфиса Егоровна, – кротко ответила Таисья, опуская глаза. – Не нам судить ихние скитские дела… Да и деваться Аграфене некуда, а там все-таки исправу примет. За свой грех-то муку получать… И сама бы я ее свезла, да никак обернуться нельзя: первое дело, брательники на меня накинутся, а второе – ущитить надо снох ихних. Как даве принялись их полоскать – одна страсть… Не знаю, застану их живыми аль нет. Бабенок-то тоже надо пожалеть…
Когда Таисья принесла самовар в светелку, Аграфена отрицательно покачала головой.
– Не буду я, матушка, чаи эти пить, не обычна, – прошептала она.
– Ну, милушка, теперь уж твоя часть такая: как велят, – строго ответила Таисья, поджимая губы, – она любила испить чайку. – Не умела своей волей жить, так надо уметь слушаться.
Аграфене случалось пить чай всего раза три, и она не понимала в нем никакого вкуса. Но теперь приходилось глотать горячую воду, чтобы не обидеть Таисью. Попав с мороза в теплую комнату, Аграфена вся разгорелась, как маков цвет, и Таисья невольно залюбовалась на нее; то ли не девка, то ли не писаная красавица: брови дугой, глаза с поволокой, шея как выточенная, грудь лебяжья, таких, кажется, и не бывало в скитах. У Таисьи даже захолонуло на душе, как она вспомнила про инока Кирилла да про старицу Енафу.
Не успели они кончить чай, как в ворота уже послышался осторожный стук: это был сам смиренный Кирилл… Он даже не вошел в дом, чтобы не терять напрасно времени. Основа дал ему охотничьи сани на высоких копылах, в которых сам ездил по лесу за оленями. Рыжая лошадь дымилась от пота, но это ничего не значило: оставалось сделать всего верст семьдесят. Таисья сама помогала Аграфене «оболокаться» в дорогу, и ее руки тряслись от волнения. Девушка покорно делала все, что ей приказывали, – она опять вся застыла.
– Около крещенья приеду тебя проведать, – шепнула Таисья, благословляя ее на прощанье. – С богом, касатушка!
Аграфена плохо помнила, как она вышла из груздевского дома, как села в сани рядом с Кириллом и как исчезла из глаз Самосадка. Таисья выбежала провожать ее за ворота в одном сарафане и стояла все время, пока сани спускались к реке, объехали караванную контору и по льду мелькнули черною точкой на ту сторону, где уползала в лес змеей лесная глухая дорожка. Река Каменка покрывалась льдом раньше бойкой Березайки. Сани уже скрылись в лесу, а Таисья все стояла за воротами и не чувствовала леденившего холода, пока сама Анфиса Егоровна не увела ее в горницы.
– Что ты студишься, Таисьюшка? – усовещивала она ее. – Статочное ли это дело тебе по морозу бегать!
Таисья взглянула на нее непонимавшими глазами и горько разрыдалась. Заплакала и Анфиса Егоровна, понимавшая горе своей гостьи.
– К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, – плакала Таисья, качая головой. – Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
Рядом с ней сидела Аграфена, одетая по-зимнему, в нагольный тулуп. Она замерла от страха и все прислушивалась, нет ли погони.
– Матушка… смертынька… – шептала она, когда назади слышался какой-нибудь стук.
– Это на фабрике, милушка… Да и брательникам сейчас не до тебя: жен своих увечат. Совсем озверели… И меня Спирька-то в шею чуть не вытолкал! Вот управятся с бабами, тогда тебя бросятся искать по заводу и в первую голову ко мне налетят… Ну, да у меня с ними еще свой разговор будет. Не бойся, Грунюшка… Видывали и не такую страсть!
Когда пошевни подъехали к заимке, навстречу бросились две больших серых собаки, походивших на волков. На их отчаянный лай и рычанье в окне показалась голова самого хозяина.
– Кто крещеный? – спросил он.
– Свои, Аника Парфеныч, – коротко ответила Таисья, не вылезая из пошевней. – Отопри-ка нам поскорее ворота, родимый мой… Дельце есть до тебя небольшое.
– А я тебя и не признал как будто, Таисьюшка… Што больно ускорилась? Лысан, цыц!.. Куфта… у, живорезы!..
Старик сам отворил ворота, и пошевни въехали на большой, крытый по-раскольничьи, темный двор. Заимка Основы была выстроена вроде деревянной крепости, и ворота были всегда заперты, а собаки никому не давали проходу даже днем. Широкая пятистенная изба незаметно переходила в другие пристройки, из которых образовался крепкий деревянный четырехугольник. Тут были и конюшни, и амбары, и кладовые, и какие-то таинственные клетушки, как во всех раскольничьих постройках. Вся эта хозяйственная городьба пряталась под сплошною деревянною крышей.
Завидев незнакомую женщину, закрывавшуюся тулупом, Основа ушел в свою переднюю избу, а Таисья провела Аграфену в заднюю половину, где была как у себя дома. Немного погодя пришел сам Основа с фонарем в руке. Оглядев гостью, он не подал и вида, что узнал ее.
– На перепутье завернули! – объясняла Таисья уклончиво. – Мне бы с тобой словечком перемолвиться, Аника Парфеныч. Вишь, такое дело доспело, што надо в Заболотье проехать… Как теперь болотами-то: поди, еще не промерзли?
– Чистое не промерзло, а ежели с Самосадки в курени повернуть, так можно его и объехать.
– Слыхали, а бывать этою дорогой не доводилось.
Аграфена сидела у стола, повернувшись к разговаривавшим спиной. Она точно вся онемела.
– Так я вот что тебе скажу, родимый мой, – уже шепотом проговорила Таисья Основе, – из огня я выхватила девку, а теперь лиха беда схорониться от брательников… Ночью мы будем на Самосадке, а к утру, к свету, я должна, значит, воротиться сюда, чтобы на меня никакой заметки от брательников не вышло. Так ты сейчас же этого инока Кирилла вышли на Самосадку: повремени этак часок-другой, да и отправь его…
– Понимаем…
– Только и всего. А с Самосадки уж как-нибудь…
– И это понимаем, Таисьюшка… Тоже и у нас бывали рога в торгу. На исправу везешь девушку?
– Около того…
– Ну, твое дело, а я этого Кирилла живою рукой подмахну. Своего парня ужо пошлю на рыжке.
– Уж послужи, Аника Парфеныч, сосчитаемся…
Опять распахнулись ворота заимки, и пошевни Таисьи стрелой полетели прямо в лес. Нужно было сделать верст пять околицы, чтобы выехать на мост через р. Березайку и попасть на большую дорогу в Самосадку. Пегашка стояла без дела недели две и теперь летела стрелой. Могутная была лошадка, точно сколоченная, и не кормя делала верст по сту. Во всякой дороге бывала. Таисья молчала, изредка посматривая на свою спутницу, которая не шевелилась, как мертвая.
– Грунюшка, уж ты жива ли? – спросила Таисья, когда пошевни покатились по широкой самосадской дороге.
– Жива, матушка…
Голос Аграфены вдруг дрогнул, и она завсхлипывала.
– О чем ты, милушка?
– Матушка, родимая, не поеду я с этим Кириллом… Своего страму не оберешься, а про Кирилла-то што говорят: девушник он. Дорогой-то он в лесу и невесть што со мной сделает…
Закрыв лицо руками, Аграфена горько зарыдала.
– Вот вы все такие… – заворчала Таисья. – Вы гуляете, а я расхлебывай ваше-то горе. Да еще вы же и топорщитесь: «Не хочу с Кириллом». Было бы из чего выбирать, милушка… Старца испугалась, а Макарки поганого не было страшно?.. Весь Кержацкий конец осрамила… Неслыханное дело, чтобы наши кержанки с мочеганами вязались…
Долго выговаривала Таисья несчастной девушке, пока та не перестала плакать и не проговорила:
– Матушка, как ты накажешь: вся твоя…
– Так-то лучше будет, милушка! Нашими бабьими слезами реки бы прошли, кабы им вера была…
У Таисьи не раз у самой закипали слезы, но она сдерживала свою бабью жалость, чтобы еще больше не «расхмелить» девку. Тогда она говорила с ней суровым тоном, и Аграфена глотала слезы, инстинктивно подчиняясь чужой воле. Таисья теперь думала о том, как бы благополучно миновать куренную повертку, которая выходила на самосадскую дорогу в половине, – попадутся куренные, как раз узнают по пегашке и расскажут брательникам. Как на грех, и ночь выяснела. Снег перестал идти, и мороз крепчал. Дорога была скатертью, и Таисья все понукала свою бойкую лошадку. Лес кругом дороги вырублен, и видно далеко вперед. В одном месте Таисья совсем напугалась, когда завидела впереди несколько возов. Но, к счастью, это были не куренные, а порожняки транспортные, возившие на Самосадку железо, а оттуда возвращавшиеся с рудой. Транспортные в Ключевском заводе были все чужие и мало знали Таисью. Когда проехали, наконец, повертку, Таисья вздохнула свободнее: половина беды избылась сама собой. Теперь пегашка бежала уже своею обыкновенною рысью, и Таисья скоро забыла о ней. Аграфена тупо смотрела по сторонам и совсем не узнавала дороги, на которой бывала только летом: и лесу точно меньше, и незнакомые объезды болотами, и знакомых гор совсем не видать.
Двадцать верст промелькнули незаметно, и когда пошевни Таисьи покатились по Самосадке, в избушках еще там и сям мелькали огоньки, – значит, было всего около девяти часов вечера. Пегашка сама подворотила к груздевскому дому – дорога знакомая, а овса у Груздева не съесть.
– Самого Самойла Евтихыча нету… – заявил караульщик.
Это было на руку Таисье: одним глазом меньше, да и пошутить любил Самойло Евтихыч, а ей теперь совсем не до шуток. Дома оставалась одна Анфиса Егоровна, которая и приняла Таисью с обычным почетом. Хорошо было в груздевском доме летом, а зимой еще лучше: тепло, уютно, крепко.
– Ты нас в горницы не води, – предупредила Таисья хозяйку, – не велики гости… Только обогреться завернули да обождать самую малость.
Анфиса Егоровна привыкла к таким таинственным появлениям Таисьи и без слова провела ее в светелку наверх, где летом привязана была Оленка. Хозяйка мельком взглянула на Аграфену и, как Основа, сделала вид, что не узнала ее.
– Озябли мы, родимая, – говорила Таисья, чтобы отвлечь внимание Анфисы Егоровны. – Женское дело: скудельный сосуд…
– Чайку разе напьетесь?..
– Грешна, родимая, в дороге испиваю, да вот и товарка-то моя от стужи слова вымолвить не может…
– Так я уж сюда самоварчик-то, Таисьюшка, велю принести… Оно способнее, потому как совсем на усторонье. Самойло-то Евтихыч еще третьева дни угнал в Мурмос. Подряды у него там на постройку коломенок.
Аграфену оставили в светелке одну, а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился… И девка-то какая, а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы и с огнем не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
– А как же Енафа-то? – проговорила она.
– Ихнее дело, матушка, Анфиса Егоровна, – кротко ответила Таисья, опуская глаза. – Не нам судить ихние скитские дела… Да и деваться Аграфене некуда, а там все-таки исправу примет. За свой грех-то муку получать… И сама бы я ее свезла, да никак обернуться нельзя: первое дело, брательники на меня накинутся, а второе – ущитить надо снох ихних. Как даве принялись их полоскать – одна страсть… Не знаю, застану их живыми аль нет. Бабенок-то тоже надо пожалеть…
Когда Таисья принесла самовар в светелку, Аграфена отрицательно покачала головой.
– Не буду я, матушка, чаи эти пить, не обычна, – прошептала она.
– Ну, милушка, теперь уж твоя часть такая: как велят, – строго ответила Таисья, поджимая губы, – она любила испить чайку. – Не умела своей волей жить, так надо уметь слушаться.
Аграфене случалось пить чай всего раза три, и она не понимала в нем никакого вкуса. Но теперь приходилось глотать горячую воду, чтобы не обидеть Таисью. Попав с мороза в теплую комнату, Аграфена вся разгорелась, как маков цвет, и Таисья невольно залюбовалась на нее; то ли не девка, то ли не писаная красавица: брови дугой, глаза с поволокой, шея как выточенная, грудь лебяжья, таких, кажется, и не бывало в скитах. У Таисьи даже захолонуло на душе, как она вспомнила про инока Кирилла да про старицу Енафу.
Не успели они кончить чай, как в ворота уже послышался осторожный стук: это был сам смиренный Кирилл… Он даже не вошел в дом, чтобы не терять напрасно времени. Основа дал ему охотничьи сани на высоких копылах, в которых сам ездил по лесу за оленями. Рыжая лошадь дымилась от пота, но это ничего не значило: оставалось сделать всего верст семьдесят. Таисья сама помогала Аграфене «оболокаться» в дорогу, и ее руки тряслись от волнения. Девушка покорно делала все, что ей приказывали, – она опять вся застыла.
– Около крещенья приеду тебя проведать, – шепнула Таисья, благословляя ее на прощанье. – С богом, касатушка!
Аграфена плохо помнила, как она вышла из груздевского дома, как села в сани рядом с Кириллом и как исчезла из глаз Самосадка. Таисья выбежала провожать ее за ворота в одном сарафане и стояла все время, пока сани спускались к реке, объехали караванную контору и по льду мелькнули черною точкой на ту сторону, где уползала в лес змеей лесная глухая дорожка. Река Каменка покрывалась льдом раньше бойкой Березайки. Сани уже скрылись в лесу, а Таисья все стояла за воротами и не чувствовала леденившего холода, пока сама Анфиса Егоровна не увела ее в горницы.
– Что ты студишься, Таисьюшка? – усовещивала она ее. – Статочное ли это дело тебе по морозу бегать!
Таисья взглянула на нее непонимавшими глазами и горько разрыдалась. Заплакала и Анфиса Егоровна, понимавшая горе своей гостьи.
– К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, – плакала Таисья, качая головой. – Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна, а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они там девку в скитах с своею-то Енафой!..
IV
Первое чувство, которое охватило Аграфену, когда сани переехали на другую сторону Каменки и быстро скрылись в лесу, походило на то, какое испытывает тонущий человек. Сиденье у саней было узкое, так что на поворотах, чтобы сохранить равновесие, инок Кирилл всем корпусом наваливался на Аграфену.
– Сиди крепче! – сердито крикнул он в одном месте, когда сани перепрыгнули через валежину и она чуть не вылетела.
Лошадь быстро шла вперед своею машистою рысью и только прядала ушами, когда где-нибудь около дороги попадал подозрительный пень. Чем дальше, тем лес становился гуще, и деревья поднимали свои мохнатые вершины выше и выше. Это был настоящий дремучий ельник, выстилавший горы на протяжении сотен верст. Здесь и снегу выпало больше, и под его тяжестью сильно гнулись боковые ветви, протянувшиеся мягкими зелеными лапами к узкому просвету дороги. Мерцавшее звездами небо мелькало только разорванными клочьями и полосками, а то сани катились под навесом ветвей, точно по темному коридору. Девушку больше всего пугала мертвая тишина, которая стояла кругом. Ни звука, ни движения, точно все умерло. Смиренный инок Кирилл тоже упорно молчал и только время от времени угнетенно вздыхал, точно его что давило. Что у него было на уме? Аграфена боялась на него взглянуть. Она слыхала, что до скитов от Самосадки считают верст семьдесят, но эта мера как-то совсем не укладывалась в ее голове, потому что дальше Самосадки ей не случалось бывать. Она знала только одно, что ее завезут на край света, откуда не выберешься. Не ее первую увозят так-то в скиты на исправу, только из увезенных туда девушек редко кто вернулся: увезут – и точно в воду канет. Аграфена начала думать о себе, как о заживо похороненной, и страшная тоска давила ее. Что-то теперь делается со снохами? Что Таисья? Мастерица хоть и бранила ее, но Аграфена чувствовала всегда, что она ее любит… Добрая она, Таисья. По пути девушка вспомнила темную историю, как Таисью тоже возили в скиты на исправу. Это было давно, лет тридцать назад, и на Ключевском про Таисьин грех могли рассказать только старики. Сама Аграфена знала об этом из пятого в десятое, да и тому, что слыхала, мало верила. Теперь ей вдруг сделалось жаль Таисьи, и это невольное чувство заглушало ее собственное горе. Да и она сама, Аграфена, будет такою же мастерицей, когда состарится, а пока будет проживать в скитах черничкой. Закрыв глаза, она видела уже себя в темном, полумонашеском одеянии, в темном платке на голове, с восковым лицом и опущенными долу глазами… Господи, как страшно!..
– Ты чего это ревешь? – огрызнулся старец Кирилл, когда послышались сдержанные рыдания. – Выкинь дурь из головы… И в скитах люди живут не хуже тебя.
Аграфена даже вздрогнула: она не слыхала своих слез. Старец Кирилл, чтобы сорвать злость, несколько раз ударил хлыстом ни в чем не повинного рыжка. Дорога повернула на полдень и начала забирать все круче и круче, минуя большие горы, которые теснили ее все сильнее с каждым шагом вперед. Прежнего дремучего леса уже не было. Он заметно редел, особенно по горам, где деревья с полуночной стороны были совсем голые – ветер студеный их донимал. Холодно Аграфене, – холодно не от холода, а от того, что боится она пошевельнуться и все тело отерпло от сиденья. И мысли совсем путаются в голове, а дремота так и подмывает; взяла да легла бы прямо в снег и уснула тут на веки вечные. Горе истомило ее… Бегут сани, стучит конское копыто о мерзлую землю, мелькают по сторонам хмурые деревья, и слышит Аграфена ласковый старушечий голос, который так любовно наговаривает над самым ее ухом: «Петушок, петушок, золотой гребешок, маслена головушка, шелкова бородушка, выгляни в окошечко…» Это баушка Степанида сказку рассказывает ребятам, а сама Аграфена совсем еще маленькая девчонка. Сонно жужжит веретено в руках у баушки Степаниды, а сказка так и льется. Сидит петушок у окошечка, а хитрая лиса его подманивает. Долго петушок не сдается лисе, а потом и поверил… «Ухватила его лиса поперек живота и поволокла… Несет его через горы высокие, несет через реки быстрые, через леса дремучие, принесла к избушке и говорит: „Я тебя съем, петушок“». Страшно Аграфене, захватило у нее дух, и она проснулась… Лошадь стоит, а она сидит в санях одна. Аграфена даже вскрикнула от страха, но смиренный инок Кирилл был тут, – он ходил по дороге и высматривал что-то в снегу. Уж не заплутались ли они в лесу, на ночь глядя?
– Повертка к Чистому болоту выпала, – объяснил он, нерешительно подходя к саням. – Ночью-то, пожалуй, болото и не переехать… которые окна еще не застыли, так в них попасть можно. Тут сейчас будет старый курень Бастрык, а на нем есть избушка, – в ней, видно, и заночуем. Тоже и лошадь затомилась: троих везет…
– Я не буду ночевать в лесу с тобой! – смело ответила Аграфена.
– Што так? – засмеялся себе в бороду старец.
– А так… Ведь болотом и днем не проехать, все равно через Талый курень придется. Мы у могилки отца Спиридона сейчас…
– Ишь дошлая!.. А все-таки ты дура, Аграфена: на Талый-то мы приедем к утру, а там мочегане робят: днем-то и тебя и меня узнают. Говорю: лошадь пристала…
– Все-таки не поеду… Матушка Таисья наказывала через Талый ехать.
– И матушка Таисья дура.
Старец Кирилл походил около лошади, поправил чересседельник, сел в сани и свернул на Бастрык. Аграфена схватила у него вожжи и повернула лошадь на дорогу к Талому. Это была отчаянная попытка, но старец схватил ее своею железною рукой прямо за горло, опрокинул навзничь, и сани полетели по едва заметной тропе к Бастрыку.
– Што ты делаешь, отчаянный? – крикнула Аграфена, напрасно стараясь вырвать вожжи.
– А вот это самое…
Что она могла поделать одна в лесу с сильным мужиком? Лошадь бывала по этой тропе и шла вперед, как по наезженной дороге. Был всего один след, да и тот замело вчерашним снегом. Смиренный инок Кирилл улыбался себе в бороду и все поглядывал сбоку на притихшую Аграфену: ишь какая быстрая девка выискалась… Лес скоро совсем поредел, и начался голый березняк: это и был заросший старый курень Бастрык. Он тянулся широким увалом верст на восемь. На нем работал еще отец Петра Елисеича, жигаль Елеска.
– Вот мы и дома, – самодовольно проговорил инок Кирилл, свертывая с тропы налево под гору. – Ишь какое угодное местечко жигали выбрали.
Взмыленная лошадь остановилась у вросшей в землю старой лесной избушки, засыпанной молодым снегом. Только чернела дырой растворенная дверь. Инок Кирилл, не торопясь, вылез из саней, привернул лошадь вожжой к оглобле и полез в избушку. Аграфена оставалась в санях и видела, как в избушке желтым пятном затеплился огонек. Запасливый инок успел захватить из Таисьиной избы сальную свечу и теперь засветил ее. В избушке с лета, видимо, никто не бывал. Двери, очаг из камней и у задней стены нары из еловых плах были целы, значит, можно было и заночевать в лучшем виде. Отоптав снег около входа и притворив дверку, чтобы не задуло огонь, старец с топором в руке отправился за дровами. Аграфена упрямо сидела в санях. Скоро в березняке звонко застучал топор, – это старец выискал сухое дерево и умелою рукой свалил его. Аграфена все сидела, прислушиваясь к работе. Через десять минут Кирилл приволок целую березу и принялся ее рубить. От работы он сейчас же согрелся и снял верхний бараний тулуп. Аграфена видела только его широкие плечи и бойко взлетавший топор, игравший в привычных руках. Скоро избушка осветилась ярким пламенем разложенного на очаге костра из сухого дерева, а густой дым повалил прямо в дверь. Инок слазил на крышу, ототкнул закутанную дымовую дыру и припер дверь. Потом он отпряг лошадь и поставил ее выстаиваться к избушке, прикрыв сверху своею шубой. На Аграфену он все время не обращал никакого внимания и только уже потом, когда совсем управился, вышел из избушки и проговорил:
– Ну, ты, недотрога-царевна, долго еще будешь мерзнуть? Иди погрейся…
Аграфена колебалась выйти из саней, но потом на нее напала какая-то отчаянная решимость: все равно пропадать… Засиженные ноги едва шевелились, и она с трудом дошла до избушки, точно шла на костылях. От движения у ней делалась боль в суставах, а спину так и ломило. Зато как хорошо было в избушке, где теперь весело трещал живой огонь. Дым, крутившийся столбом, уходил в дыру на крыше, но часть его оставалась в избушке и страшно ела глаза. Старец Кирилл присел на корточках к огню и опять не обращал никакого внимания на свою спутницу. Он согрел руки, распоясался, добыл из саней походную кожаную суму и, отпив из горлышка водки, проговорил добродушно:
– Ты бы поела, Аграфена… Я-таки прихватил у матушки Таисьи краюшку хлебца да редечки, – наша скитская еда. Затощаешь дорогой-то…
– Не хочу…
Старец Кирилл точно не слыхал ответа и аппетитно принялся уписывать свою краюшку. Маленькая бутылочка хранилась в глубоком кармане скитского кафтана, и он прикладывался к ней еще раза два, а потом широко вздохнул, перекрестился, икнул и начал сонно зевать. Аграфена все сидела на нарах, как была, в тулупе, и чувствовала, как согревается у ней каждая косточка. Тепло так и разливалось по телу, и опять начал клонить предательский сон. Есть она не хотела, а заснуть боялась. Снять тулуп она тоже не хотела, точно ее девичья беззащитность в нем была безопаснее. Ее даже прошиб пот. Кирилл спрятал свою суму, еще покрестился и вышел из избушки. На небе уже легла предутренняя отбель, и звезды начали меркнуть.
– Кичиги на закате стоят, – проговорил он вслух, разглядывая три звезды на юго-западной стороне неба, – а Ичиги над головой, – скоро ободняет.
Ичиги – созвездие Большой Медведицы; Кичиги – три звезды, которые видны бывают в этой стороне только зимой. С вечера Кичиги поднимаются на юго-востоке, а к утру «западают» на юго-западе. По ним определяют время длинной северной ночи.
Вернувшись в избу и подкинув свежих дров, инок Кирилл разостлал на нарах свою шубу и завалился спать. Он сейчас же захрапел, как зарезанный. Аграфена все сидела в своем тулупе и слушала, как у дверей лошадь жует сено. Укладываясь спать, Кирилл задул свечу, и теперь избушку освещал только очаг. Когда догорят дрова, опять будет темно, и Аграфена со страхом думала о том моменте, когда останется в темноте со старцем с глазу на глаз. Пока она подсела к огню и поправляла головешки. Она и боялась Кирилла и еще больше боялась поверить ему. Пока он не трогает ее, а все-таки кто его знает, что у него на уме. Когда огонь догорел и дров больше не осталось, Аграфена вышла из избушки. Небо было какое-то белое, – занимался короткий зимний день. Отогревшись в избушке, она улеглась в сани и сейчас же заснула убитым молодым сном – тем сном, который не знает грез.
– Эй, вставай, голубушка! – толкал ее кто-то в бок.
Аграфена вскочила. Кругом было темно, и она с удивлением оглядывалась, не понимая, где она и что с ней. Лошадь была запряжена, и старец Кирилл стоял около нее в своем тулупе, совсем готовый в путь. С большим трудом девушка припомнила, где она, и только удивлялась, что кругом темно.
– Цельный день проспала, Аграфенушка, – объяснил Кирилл. – А я тебя пожалел будить-то… Больно уж сладко спала. Тоже измаялась, да и дело твое молодое… Доходил я до Чистого болота: нету нам проезда. Придется повернуть на Талый… Ну, да ночное дело, проедем как-нибудь мимо куренных.
Аграфена стояла перед ним точно в тумане и плохо понимала, что он говорит. Неужели она проспала целый день?.. А старец ее пожалел… Когда она садилась в сани, он молча сунул ей большой ломоть ржаного хлеба. Она действительно страшно хотела есть и теперь повиновалась угощавшему ее Кириллу.
За день лошадь совсем отдохнула, и сани бойко полетели обратно, к могилке о. Спиридона, а от нее свернули на дорогу к Талому. Небо обложили низкие зимние облака, и опять начал падать мягкий снежок… Это было на руку беглецам. Скоро показался и Талый, то есть свежие пеньки, кучи куренных дров-долготья, и где-то в чаще мелькнул огонек. Старец Кирилл молча добыл откуда-то мужицкую ушастую шапку и велел Аграфене надеть ее.
– Да вот возьми рукавицу, да рукавицей рожу и натри, – советовал он. – Нарочно даве сажей ее намазал… И будешь, как заправский мужик. Кабы нас куренные-то не признали…
Аграфена вымазала лицо себе сажей, сняла платок с головы и надела шапку. Она чувствовала теперь искреннюю благодарность к догадливому пустынножителю, который вперед запас все, что нужно.
– Сиди крепче! – сердито крикнул он в одном месте, когда сани перепрыгнули через валежину и она чуть не вылетела.
Лошадь быстро шла вперед своею машистою рысью и только прядала ушами, когда где-нибудь около дороги попадал подозрительный пень. Чем дальше, тем лес становился гуще, и деревья поднимали свои мохнатые вершины выше и выше. Это был настоящий дремучий ельник, выстилавший горы на протяжении сотен верст. Здесь и снегу выпало больше, и под его тяжестью сильно гнулись боковые ветви, протянувшиеся мягкими зелеными лапами к узкому просвету дороги. Мерцавшее звездами небо мелькало только разорванными клочьями и полосками, а то сани катились под навесом ветвей, точно по темному коридору. Девушку больше всего пугала мертвая тишина, которая стояла кругом. Ни звука, ни движения, точно все умерло. Смиренный инок Кирилл тоже упорно молчал и только время от времени угнетенно вздыхал, точно его что давило. Что у него было на уме? Аграфена боялась на него взглянуть. Она слыхала, что до скитов от Самосадки считают верст семьдесят, но эта мера как-то совсем не укладывалась в ее голове, потому что дальше Самосадки ей не случалось бывать. Она знала только одно, что ее завезут на край света, откуда не выберешься. Не ее первую увозят так-то в скиты на исправу, только из увезенных туда девушек редко кто вернулся: увезут – и точно в воду канет. Аграфена начала думать о себе, как о заживо похороненной, и страшная тоска давила ее. Что-то теперь делается со снохами? Что Таисья? Мастерица хоть и бранила ее, но Аграфена чувствовала всегда, что она ее любит… Добрая она, Таисья. По пути девушка вспомнила темную историю, как Таисью тоже возили в скиты на исправу. Это было давно, лет тридцать назад, и на Ключевском про Таисьин грех могли рассказать только старики. Сама Аграфена знала об этом из пятого в десятое, да и тому, что слыхала, мало верила. Теперь ей вдруг сделалось жаль Таисьи, и это невольное чувство заглушало ее собственное горе. Да и она сама, Аграфена, будет такою же мастерицей, когда состарится, а пока будет проживать в скитах черничкой. Закрыв глаза, она видела уже себя в темном, полумонашеском одеянии, в темном платке на голове, с восковым лицом и опущенными долу глазами… Господи, как страшно!..
– Ты чего это ревешь? – огрызнулся старец Кирилл, когда послышались сдержанные рыдания. – Выкинь дурь из головы… И в скитах люди живут не хуже тебя.
Аграфена даже вздрогнула: она не слыхала своих слез. Старец Кирилл, чтобы сорвать злость, несколько раз ударил хлыстом ни в чем не повинного рыжка. Дорога повернула на полдень и начала забирать все круче и круче, минуя большие горы, которые теснили ее все сильнее с каждым шагом вперед. Прежнего дремучего леса уже не было. Он заметно редел, особенно по горам, где деревья с полуночной стороны были совсем голые – ветер студеный их донимал. Холодно Аграфене, – холодно не от холода, а от того, что боится она пошевельнуться и все тело отерпло от сиденья. И мысли совсем путаются в голове, а дремота так и подмывает; взяла да легла бы прямо в снег и уснула тут на веки вечные. Горе истомило ее… Бегут сани, стучит конское копыто о мерзлую землю, мелькают по сторонам хмурые деревья, и слышит Аграфена ласковый старушечий голос, который так любовно наговаривает над самым ее ухом: «Петушок, петушок, золотой гребешок, маслена головушка, шелкова бородушка, выгляни в окошечко…» Это баушка Степанида сказку рассказывает ребятам, а сама Аграфена совсем еще маленькая девчонка. Сонно жужжит веретено в руках у баушки Степаниды, а сказка так и льется. Сидит петушок у окошечка, а хитрая лиса его подманивает. Долго петушок не сдается лисе, а потом и поверил… «Ухватила его лиса поперек живота и поволокла… Несет его через горы высокие, несет через реки быстрые, через леса дремучие, принесла к избушке и говорит: „Я тебя съем, петушок“». Страшно Аграфене, захватило у нее дух, и она проснулась… Лошадь стоит, а она сидит в санях одна. Аграфена даже вскрикнула от страха, но смиренный инок Кирилл был тут, – он ходил по дороге и высматривал что-то в снегу. Уж не заплутались ли они в лесу, на ночь глядя?
– Повертка к Чистому болоту выпала, – объяснил он, нерешительно подходя к саням. – Ночью-то, пожалуй, болото и не переехать… которые окна еще не застыли, так в них попасть можно. Тут сейчас будет старый курень Бастрык, а на нем есть избушка, – в ней, видно, и заночуем. Тоже и лошадь затомилась: троих везет…
– Я не буду ночевать в лесу с тобой! – смело ответила Аграфена.
– Што так? – засмеялся себе в бороду старец.
– А так… Ведь болотом и днем не проехать, все равно через Талый курень придется. Мы у могилки отца Спиридона сейчас…
– Ишь дошлая!.. А все-таки ты дура, Аграфена: на Талый-то мы приедем к утру, а там мочегане робят: днем-то и тебя и меня узнают. Говорю: лошадь пристала…
– Все-таки не поеду… Матушка Таисья наказывала через Талый ехать.
– И матушка Таисья дура.
Старец Кирилл походил около лошади, поправил чересседельник, сел в сани и свернул на Бастрык. Аграфена схватила у него вожжи и повернула лошадь на дорогу к Талому. Это была отчаянная попытка, но старец схватил ее своею железною рукой прямо за горло, опрокинул навзничь, и сани полетели по едва заметной тропе к Бастрыку.
– Што ты делаешь, отчаянный? – крикнула Аграфена, напрасно стараясь вырвать вожжи.
– А вот это самое…
Что она могла поделать одна в лесу с сильным мужиком? Лошадь бывала по этой тропе и шла вперед, как по наезженной дороге. Был всего один след, да и тот замело вчерашним снегом. Смиренный инок Кирилл улыбался себе в бороду и все поглядывал сбоку на притихшую Аграфену: ишь какая быстрая девка выискалась… Лес скоро совсем поредел, и начался голый березняк: это и был заросший старый курень Бастрык. Он тянулся широким увалом верст на восемь. На нем работал еще отец Петра Елисеича, жигаль Елеска.
– Вот мы и дома, – самодовольно проговорил инок Кирилл, свертывая с тропы налево под гору. – Ишь какое угодное местечко жигали выбрали.
Взмыленная лошадь остановилась у вросшей в землю старой лесной избушки, засыпанной молодым снегом. Только чернела дырой растворенная дверь. Инок Кирилл, не торопясь, вылез из саней, привернул лошадь вожжой к оглобле и полез в избушку. Аграфена оставалась в санях и видела, как в избушке желтым пятном затеплился огонек. Запасливый инок успел захватить из Таисьиной избы сальную свечу и теперь засветил ее. В избушке с лета, видимо, никто не бывал. Двери, очаг из камней и у задней стены нары из еловых плах были целы, значит, можно было и заночевать в лучшем виде. Отоптав снег около входа и притворив дверку, чтобы не задуло огонь, старец с топором в руке отправился за дровами. Аграфена упрямо сидела в санях. Скоро в березняке звонко застучал топор, – это старец выискал сухое дерево и умелою рукой свалил его. Аграфена все сидела, прислушиваясь к работе. Через десять минут Кирилл приволок целую березу и принялся ее рубить. От работы он сейчас же согрелся и снял верхний бараний тулуп. Аграфена видела только его широкие плечи и бойко взлетавший топор, игравший в привычных руках. Скоро избушка осветилась ярким пламенем разложенного на очаге костра из сухого дерева, а густой дым повалил прямо в дверь. Инок слазил на крышу, ототкнул закутанную дымовую дыру и припер дверь. Потом он отпряг лошадь и поставил ее выстаиваться к избушке, прикрыв сверху своею шубой. На Аграфену он все время не обращал никакого внимания и только уже потом, когда совсем управился, вышел из избушки и проговорил:
– Ну, ты, недотрога-царевна, долго еще будешь мерзнуть? Иди погрейся…
Аграфена колебалась выйти из саней, но потом на нее напала какая-то отчаянная решимость: все равно пропадать… Засиженные ноги едва шевелились, и она с трудом дошла до избушки, точно шла на костылях. От движения у ней делалась боль в суставах, а спину так и ломило. Зато как хорошо было в избушке, где теперь весело трещал живой огонь. Дым, крутившийся столбом, уходил в дыру на крыше, но часть его оставалась в избушке и страшно ела глаза. Старец Кирилл присел на корточках к огню и опять не обращал никакого внимания на свою спутницу. Он согрел руки, распоясался, добыл из саней походную кожаную суму и, отпив из горлышка водки, проговорил добродушно:
– Ты бы поела, Аграфена… Я-таки прихватил у матушки Таисьи краюшку хлебца да редечки, – наша скитская еда. Затощаешь дорогой-то…
– Не хочу…
Старец Кирилл точно не слыхал ответа и аппетитно принялся уписывать свою краюшку. Маленькая бутылочка хранилась в глубоком кармане скитского кафтана, и он прикладывался к ней еще раза два, а потом широко вздохнул, перекрестился, икнул и начал сонно зевать. Аграфена все сидела на нарах, как была, в тулупе, и чувствовала, как согревается у ней каждая косточка. Тепло так и разливалось по телу, и опять начал клонить предательский сон. Есть она не хотела, а заснуть боялась. Снять тулуп она тоже не хотела, точно ее девичья беззащитность в нем была безопаснее. Ее даже прошиб пот. Кирилл спрятал свою суму, еще покрестился и вышел из избушки. На небе уже легла предутренняя отбель, и звезды начали меркнуть.
– Кичиги на закате стоят, – проговорил он вслух, разглядывая три звезды на юго-западной стороне неба, – а Ичиги над головой, – скоро ободняет.
Ичиги – созвездие Большой Медведицы; Кичиги – три звезды, которые видны бывают в этой стороне только зимой. С вечера Кичиги поднимаются на юго-востоке, а к утру «западают» на юго-западе. По ним определяют время длинной северной ночи.
Вернувшись в избу и подкинув свежих дров, инок Кирилл разостлал на нарах свою шубу и завалился спать. Он сейчас же захрапел, как зарезанный. Аграфена все сидела в своем тулупе и слушала, как у дверей лошадь жует сено. Укладываясь спать, Кирилл задул свечу, и теперь избушку освещал только очаг. Когда догорят дрова, опять будет темно, и Аграфена со страхом думала о том моменте, когда останется в темноте со старцем с глазу на глаз. Пока она подсела к огню и поправляла головешки. Она и боялась Кирилла и еще больше боялась поверить ему. Пока он не трогает ее, а все-таки кто его знает, что у него на уме. Когда огонь догорел и дров больше не осталось, Аграфена вышла из избушки. Небо было какое-то белое, – занимался короткий зимний день. Отогревшись в избушке, она улеглась в сани и сейчас же заснула убитым молодым сном – тем сном, который не знает грез.
– Эй, вставай, голубушка! – толкал ее кто-то в бок.
Аграфена вскочила. Кругом было темно, и она с удивлением оглядывалась, не понимая, где она и что с ней. Лошадь была запряжена, и старец Кирилл стоял около нее в своем тулупе, совсем готовый в путь. С большим трудом девушка припомнила, где она, и только удивлялась, что кругом темно.
– Цельный день проспала, Аграфенушка, – объяснил Кирилл. – А я тебя пожалел будить-то… Больно уж сладко спала. Тоже измаялась, да и дело твое молодое… Доходил я до Чистого болота: нету нам проезда. Придется повернуть на Талый… Ну, да ночное дело, проедем как-нибудь мимо куренных.
Аграфена стояла перед ним точно в тумане и плохо понимала, что он говорит. Неужели она проспала целый день?.. А старец ее пожалел… Когда она садилась в сани, он молча сунул ей большой ломоть ржаного хлеба. Она действительно страшно хотела есть и теперь повиновалась угощавшему ее Кириллу.
За день лошадь совсем отдохнула, и сани бойко полетели обратно, к могилке о. Спиридона, а от нее свернули на дорогу к Талому. Небо обложили низкие зимние облака, и опять начал падать мягкий снежок… Это было на руку беглецам. Скоро показался и Талый, то есть свежие пеньки, кучи куренных дров-долготья, и где-то в чаще мелькнул огонек. Старец Кирилл молча добыл откуда-то мужицкую ушастую шапку и велел Аграфене надеть ее.
– Да вот возьми рукавицу, да рукавицей рожу и натри, – советовал он. – Нарочно даве сажей ее намазал… И будешь, как заправский мужик. Кабы нас куренные-то не признали…
Аграфена вымазала лицо себе сажей, сняла платок с головы и надела шапку. Она чувствовала теперь искреннюю благодарность к догадливому пустынножителю, который вперед запас все, что нужно.
V
Курень состоял из нескольких землянок вроде той, в какой Кирилл ночевал сегодня на Бастрыке. Между землянками стояли загородки и навесы для лошадей. Разная куренная снасть, сбруя и топоры лежали на открытом воздухе, потому что здесь и украсть было некому. Охотничьи сани смиренного Заболотского инока остановились перед одной из таких землянок.
– Ты посиди, Ефим, а я схожу погреться, – рассчитанно громким голосом проговорил Кирилл, обращаясь к Аграфене.
Куренные собаки накинулись на него целою стаей, а на их лай из землянок показались любопытные головы.
– Мосей здесь? – спрашивал инок, входя в землянку. – С Самосадки поклон привез, родимые мои… Бабы больно соскучились и наказывали кланяться.
– Ишь какой выискался охотник до баб, – ответил с полатей голос Мосея. – Куда опять поволокся, спасеная душа?
Появление Кирилла вызвало дружный смех в землянке, и человек шесть мужиков и парней окружили его. Инок отшучивался, как умел, разыгрывая балагура. Один Мосей отмалчивался и поглядывал на Кирилла не совсем дружелюбно.
– Погреться завернул… – объяснял Кирилл, похлопывая рукавицами.
– Оставайся ночевать, коли озяб.
– Тороплюсь, родимые мои…
– Об Енафе соскучился? – спросил кто-то, и опять послышался дружный смех. – Она тебе вторую дочь привезла… Этим скитским не житье, а масленица!..
– Чего вы зубы-то скалите, омморошные? – озлился Кирилл. – Мало ли народу по скитам душу спасает…
– Знаем мы ваше спасенье: больше около баб…
– Вот ты и осудил меня, а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу – семь бесов, а к чернецу – все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
– Ты посиди, Ефим, а я схожу погреться, – рассчитанно громким голосом проговорил Кирилл, обращаясь к Аграфене.
Куренные собаки накинулись на него целою стаей, а на их лай из землянок показались любопытные головы.
– Мосей здесь? – спрашивал инок, входя в землянку. – С Самосадки поклон привез, родимые мои… Бабы больно соскучились и наказывали кланяться.
– Ишь какой выискался охотник до баб, – ответил с полатей голос Мосея. – Куда опять поволокся, спасеная душа?
Появление Кирилла вызвало дружный смех в землянке, и человек шесть мужиков и парней окружили его. Инок отшучивался, как умел, разыгрывая балагура. Один Мосей отмалчивался и поглядывал на Кирилла не совсем дружелюбно.
– Погреться завернул… – объяснял Кирилл, похлопывая рукавицами.
– Оставайся ночевать, коли озяб.
– Тороплюсь, родимые мои…
– Об Енафе соскучился? – спросил кто-то, и опять послышался дружный смех. – Она тебе вторую дочь привезла… Этим скитским не житье, а масленица!..
– Чего вы зубы-то скалите, омморошные? – озлился Кирилл. – Мало ли народу по скитам душу спасает…
– Знаем мы ваше спасенье: больше около баб…
– Вот ты и осудил меня, а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу – семь бесов, а к чернецу – все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.