- Ты понял что-нибудь? - спросил Берков.
   - Ровным счетом ничего, - пожаловался Олег.
   Это было непохоже на него, не в его манере было признавать черту, за которой виделась для него одна тьма.
   Впрочем, он добавил:
   - Были весьма необычные, парадоксальные вопросы со стороны Саши.
   - Интересно.
   - Кроме того, мы с Кравцовым часто уходили в другую комнату: он вел себя как-то сумеречно в присутствии Саши. Виктор оставался с Сашей наедине, и я не знаю, о чем они говорили.
   - И ничего о человеке Востока?
   - Ничего.
   - Кто же теперь следующий?
   - Мы же решили: Ларион Смолин.
   - О, это крепкий орешек, - усмехнулся Борис. - Пойдем на этот раз втроем, я, ты и Леша, только надо выбрать время.
   - Я договорюсь, - ответил Олег, - а теперь двинемся в Ленинскую библиотеку.
   - А мне не до книг сейчас, - вздохнул Закаулов, все еще расстроенный недавней встречей со Светланой Волгиной. - У меня душа чего-то не того. Я в другую сторону.
   Ленинская библиотека, и до известной степени Историческая, сыграли особую роль в жизни и истории неконформистского общества. В 1957 году книгохранилище библиотеки внезапно стало более или менее доступно для читателей. Книги, которые раньше немыслимо было достать, теперь можно было прочесть в читальных залах библиотеки; особенно явно были сняты оковы с мистической и оккультной литературы. В 1959 году этот период кончился, но до этого времени много книг было переснято, прочитано и т. д.; и кроме того, возникла традиция встреч в кулуарах обширных читальных залов, да и смягчения некоторые в смысле выдачи книг остались. Поэтому посещения продолжались. Вокруг читальни создались целые легенды; много людей, подпольных интеллектуалов, мистиков, поэтов, художников, писателей и всяких ищущих встречались, знакомились здесь, проводили время, читали ранее недоступную литературу, старые журналы, в перерыве - курили, обсуждали, и не только книги, но и события жизни, и саму жизнь.
   Кулуары, курильни превратились в клубы, где каждый узнавал своих по особым знакам. Читальня переросла свое назначение; отсюда уходили на вечеринки, чтения на квартирах; здесь можно было встретить людей из разных кругов. Появились завсегдатаи читальни, бродяги-интеллектуалы. Многие приходили сюда уже не читать, а встречаться. Здесь обсуждалось все: от христианства до дзен-буддизма.
   Потом значение читальни стало падать: духовное подполье разрослось невероятно, откуда-то появились частные библиотеки с редкими книгами, по рукам стали ходить книги, переводы, перепечатки... И никакие читальни Москвы уже не могли вместить ищущих: все расползлись по квартирам, кружкам, дачам...
   Интересы в основном были гуманитарные: искусство, литература, религия, метафизика, оккультизм и т. д.
   Вскоре этот гуманитарный неконформистский (или "подпольный") мир стал невероятно сложен и богат, с различными направлениями интересов... Здесь было все: и глубинное погружение в русскую классику 19-го века, и открытие скрытых имен русского искусства 20-го века; новаторские искания нового времени, и уход в принципы древнего искусства. Философские имена, задевающие за живое, естественно, не оставались без внимания... В сфере чистого духа также было много исканий, главным образом в русле Православия и восточной метафизики. И кроме того, некоторые пытались создать свое: и возникали то глубоко оригинальные, невероятные идеи и течения, то попытки таинственного, озаренного синтеза. Не особенно отставала и практика.
   К концу шестидесятых, началу семидесятых годов перестал даже быть, на некоторых уровнях, "подпольным" неконформистский мир: его гуманитарные интересы стала разделять и часть официальной интеллигенции. Все достаточно усложнилось и перемешалось: на одном и том же вечере или чтении встречались и профессора, ученые, представители обычной интеллигенции, самые отчаянные поэты и художники, неконформисты, работающие ночными сторожами.
   Однако читальня Ленинской библиотеки, сыгравшая такую роль в начале неконформизма, никогда не забывалась полностью.
   Вот в эти-то кулуары и направились Олег с Борисом. Сначала они заказали книги, получили их и углубились в чтение в пустынном утреннем зале. Одинокие девушки, в нежном свете, льющемся из окон, проходили иногда мимо них и рассаживались по своим местам. Одна, севшая рядом с Берковым, даже глубоко вздохнула, когда бросила взгляд на заглавие книги, которую он читал.
   Часа в три друзья потянулись и направились в курилку. В коридорах библиотеки они встретились с Андреем Крупаевым, который считался в московском подполье немного загадочной личностью. Это был человек лет 36, худой, с взъерошенными волосами и горящими глазами, которые иногда вдруг тускнели и как бы уходили в небытие.
   Выражение крайнего напряжения на его лице часто сменялось безличной покорностью судьбе. Отец его, профессор биологии, отсидел свое при Сталине, потом вернулся, больной и измученный, и поселился в Рязани. Мать Андрея во времена Сталина отказалась от отца, скрылась на Севере. И Андрей рос полным сиротой. Он, однако, окончил консерваторию и в юности вел беспорядочную и пьяную жизнь; но потом вдруг все бросил - и зажил отшельником и анахоретом. В чем лежали его подлинные интересы - никто не знал, но постепенно он вышел из тьмы и стал приобретать в неофициальной Москве известность как библиофил. У него была одна из лучших богословских библиотек в Москве - и неизвестно было, как он все это умудрился приобрести. Говорили, что помогали дальние родственники. И кроме того, у Андрея были самые невероятные связи на черном книжном рынке, некоторые книги в его библиотеке были настолько редкими и ценными, что к нему частенько заглядывали профессора богословия из Духовной академии. Но у него были и другие книги: тоже редкие и ценные, но уже по колдовству, древней русской магии и что-то из глубин веков. Часто у него появлялись какие-то совсем непонятные типы, и всю ночь горел свет в окнах его квартиры в деревянном домике на Плющихе. Его жена, Зина, совершенно тихое, молчаливое существо, во всем подчинялось ему. Часто он ездил к отцу в Рязань, тот женился там и жил благополучно.
   - Что слышно у вас, Андрей? - осторожно спросил его Берков.
   - У меня никогда ничего не бывает слышно, - ошеломил его Андрей. - Слышно бывает у вас: и всякое неприятное...
   Разговор не состоялся, и Олег с Борисом прошли в курилку, где уже виделись хорошо знакомые лица: не говоря о Муромцеве, который сумрачно стоял в стороне, здесь оказались Владимир Омаров, солидный художник-неконформист лет 40, который держал у себя дома настоящий художественный салон, и еще двое ребят из Института мировой литературы. Последние, несмотря на большое официальное положение, отличались широтой взглядов и свободным посещением подпольных чтений и выставок.
   Они окружили Олега и Бориса, и сразу завязался разговор, правда довольно спокойный. Потом, когда подсоединился Валя Муромцев, беседа приняла более волнующий оборот.
   Наконец, один из литераторов, Солнцев, спросил Олега:
   - Олег, все-таки считаете ли вы возможным существование литературы, которая творится только в подполье, в самиздате, и нигде не публикуется?
   - Да она же есть налицо, - удивился такому вопросу Берков. - Вот вам ее представители...
   И он показал на Олега и Муромцева.
   - О нет, я подразумеваю психологическую сторону. Как возможно такое?
   - Очень возможно, - холодно ответил Олег, - и даже есть ряд преимуществ.
   Например, свобода: полная свобода, какой не было нигде и никогда, продолжал он уже горячо, - потому что даже в самых лучших условиях всегда было давление:
   общественного мнения, условностей, самой гласности. Мы же абсолютно свободны, до конца, до последней бездны души! Другое: никакая публикация или официальное выступление не сравнится с подпольным чтением лицом к лицу... Здесь такая невероятная отдача, слияние, духовный запой! Меня знают, меня любят - чего ж еще?! Пусть относительно немногие, важен уровень людей, а не количество. В Древней Греции все передавалось устно или через рукописи - как и у нас сейчас. И какая была поэзия!
   - Кроме того, рукописи не горят, - продолжил Берков. - В будущем, я думаю, все будет издано, и в этом странном будущем прекрасные русские люди будут читать наши книги, и переживать... и поражаться, какими были их...
   - Ну, прекрасные русские люди, особенно девушки, и сейчас восхищаются Олегом, - улыбнулся Солнцев, - насколько я слышал...
   - Конечно, никто не отрицает негативных сторон, - прервал Олег, - для меня главная сила публикации в том, что после нее ты уже уверен, что все сохранится, все запечатлится. Вот, пожалуй, в чем главный вопрос. Хотя Боря уверяет, что рукописи не горят, но были случаи...
   - Ну, а определенный психологический стресс, что вы как бы вне...
   - О, это уже зависит от силы личности, - ответил Берков. - Происходит отбор по качеству... Послушайте, самый лучший подход: творить так, как будто никакой бюрократии не существует... Если вы будете злиться, мучаться, думать, реагировать, - то вовлечетесь во внутреннюю полемику, и искусство этим снизится.
   Надо быть выше этого. Да, где-то это катастрофа, землетрясение, что угодно, но когда происходит подобное в природе, вы не реагируете на это сильно душой, вы просто стараетесь выжить и знаете, что здесь лбом стену не прошибешь: это происходит и все. Глупо негодовать на землетрясение.
   - Позвольте, позвольте, - вмешался другой литератор. - Но это же социальное явление. Здесь можно изменить, убедить, например, эту самую бюрократию...
   - Нет, нет, я не отрицаю этого, естественно надо пытаться изменить. Это другая сторона медали, - возразил Берков. - Но я говорю о позиции художника, когда он творит в такой ситуации. Когда он пишет, он должен быть свободен и писать так, как будто никакой бюрократии не существует вообще. Не фиксироваться на этом. Не быть рабом негативных чувств. Не всякий, конечно, рожден перенесть...
   - Всего лучше, когда пишешь сказки, - разрядил атмосферу Муромцев. Особенно про покойников. Впрочем, я шучу: бывают сказки поглубже и пострашней жизни, особенно если они выражают кое-что существующее, но скрытое.
   Дым от папирос заволок курильню. Постоянно входили и выходили какие-то люди.
   Слова исчезали в воздухе...
   - Я, кстати, знаю одного незаурядного человека, он занимает довольно важное положение, - говорил Солнцев, - и он убежден, что верхам самим выгодней изменить свое отношение к творческой интеллигенции и контролировать культуру более тонкими методами. Он ругается, там, наверху, что иначе они уморят всех наших гениев. Но ему отвечают, что еще не пришло время для таких изменений.
   - Олег Тимофеевич, - отозвал Олега в сторону Омаров, хранивший все это время чуть-чуть скорбное молчание (при Сталине он отсидел свое в лагере, но сохранил, однако, необычную уравновешенность), - что-то вы нас с Аллой Николаевной совсем забыли, приходите к нам на чтение... Мы уточним когда. Будет много интересных людей... И вы, Валентин, тоже приходите, - обернулся он к Муромцеву. - У нас любят ваши вещи.
   Официальные литераторы попрощались и ушли.
   - Они хорошие ребята, - посмотрел им вслед Омаров, - но не во всем еще секут нашу ситуацию...
   Олег представил Бориса, с которым Омаров был почему-то незнаком, и все трое направились к выходу. Валентин же остался в библиотеке.
   День был солнечный, летний, чудесно-московский с его неповторимыми запахами и лаской. И Олег чувствовал, что еще встретит кого-нибудь из своих. На этот раз мелькнула Светлана Волгина, помахав рукой и сказав, что спешит к Ниночке Сафроновой.
   - К Ниночке Сафроновой! Ничего себе, - проговорил Олег, когда Светлана исчезла.
   - Не знал, что они знакомы. Ниночка Сафронова! Вот уж кто действительно гениально-безумна среди наших подруг по подполью!
   - Слышали ли вы, Олег, что-нибудь о Кирилле Лесневе? - спросил Омаров. Они были уже в саду при библиотеке.
   - О, да! Эзотерики, восточная мудрость...
   - Я не очень-то смыслю во всем этом, - продолжал Омаров, - но я хотел бы как-нибудь его пригласить на вечер к себе... Не знаю, только, как до него добраться.
   Сад при библиотеке был нежен, затаен и словно пронизан пушкинским временем...
   Омаров уговорил Олега и Беркова заглянуть по пути в Артистическое кафе. Там они втроем уютно отдохнули - очевидно, даже в двадцатом веке есть места, где можно расслабиться. Наконец, простились в предвидении большого вечера у Омаровых.
   - После Владимира я всегда в размягчении, - сказал Олег Борису, когда они садились в троллейбус.
   Они спешили на квартиру Олега, куда должны были прийти "книжники", т. е. люди, продающие малодоступную литературу на черном рынке.
   "Книжники" пришли вовремя, но не успели они вынуть свой товар, как раздались неожиданные шесть звонков и появилась Катя Корнилова.
   - Все книжками интересуетесь, - мрачно заметила она. - Вы хоть знаете новость последнюю, страшную: Максим Радов умирает!(затем становится Радиным)
   - Как умирает?! - содрогнулся Олег, и холодок прошел по спине.
   Максим Радов был молодой художник неконформист, достаточно известный в Москве, и было ему всего 25 лет. Слава его только начала восходить, и пророчили ему необыкновенное будущее.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   Весть о том, что Максим Радов "умирает", ошеломила всех знавших его, а знали его многие. Было известно, что он болен, но никто не ожидал такого жуткого поворота.
   Оказалось, что окончательный диагноз (какая-то редкая болезнь) практически не дает никаких надежд на выздоровление. Причем все должно кончиться довольно быстро. И наконец так получилось, что диагноз не удалось скрыть - в том числе и от больного.
   Приговор этот совершенно сразил Радова. Правда, теоретические надежды - и то только на чудо - оставались: бывали единичные случаи спонтанного самоизлечения от этой болезни; но их было до невероятности мало, всего несколько за всю историю медицины. К тому же силы его быстро таяли, но в больнице Максим не хотел долго оставаться: он измучился там... Лишь эти теоретические надежды на самоизлечение, о которых он где-то вычитал, давали ему возможность не сойти с ума от ужаса. Максим был абсолютно не подготовлен к смерти - ни в каком смысле.
   - Нежен он очень, - говорил один странный, закутанный в одеяло старичок с соседнего двора. - Я когда таким в глаза гляну, сразу чувствую - скоро умрет.
   Молод, за жизнь цепляется, себя любит, а еще не развился до себя - и теперь, бац, умирать. Дрожи в нем много, да и картины свои уважает. Только ведь начал рисовать... дитя! На том свете таким плохо бывает. Тенью картину не нарисуешь.
   - Не пужай уж, - охали бабки. - Ишь в одеяло закутался, а на улице жара. Мать вить у него, горемычного, одна остается. И папаша спился - на Дальнем Востоке. А Максим и чичас жить как хочет. Да и тень живет и очень бывает охоча до жизни...
   Оох... И правду свою имеет, тень-то...
   Максим очень похудел, посерел за это время.
   По контрасту его приятель, Валя Муромцев, который писал рассказы о покойниках и гробах, был полненький, в некотором смысле жизнерадостный, обладал завидным здоровьем и мог выпить за один присест поллитра водки. Но и Максим, когда пришла ему года два назад слава, по-своему, расцветал, и даже дворники признавали его за "поэта".
   Как почти все в неконформистском мире он был верующий - но в его случае эта вера была неглубока, он не был ею пронизан до конца, ему не хватало практического духовного опыта, и он не превратил эту веру в постоянное бытие. Поэтому, когда его настиг страшный удар, она рассыпалась, как карточный домик, и он не смог найти в ней убежища. Он просто как бы забыл о ней; все вытеснил только один бесконечный вопль: "Не хочу!" На него стало страшно смотреть: лицо его побелело, губы и руки часто дрожали, глаза не могли ни на чем остановиться и словно перестали видеть. Он постоянно плакал. Среди ночи, еще в больнице, он часто поднимался с постели, закрывал лицо рукой и бормотал: "Что же делать... что делать... что делать", - с такой тоской, что сосед его по койке просыпался во тьме, и кричал внутри себя, закрывшись с головой одеялом.
   Он умолял врачей о спасении, протягивая к ним свои бледные, трясущиеся руки. Они не выдерживали тоже, плакали, особенно одна молоденькая женщина-врач, но были бессильны. На какие-то мгновения он иногда успокаивался, но потом, вдруг, во время игры в шашки или в домино, страшная внутренняя судорога, шедшая из души, искажала его лицо; он с криком бросал все, отходил в сторону и стонал: "Что делать? ...что делать?" При этом он даже не отдавал себе отчета в том, что происходит; все казалось ему кошмарным сном, вдруг ставшим явью; мысли его путались, иногда возникала слабая идея о душе после смерти, но она была тусклой и неопределенной и тут же гасилась бесконечным ужасом, который он не в силах был даже выразить перед собой...
   Это была тотальная катастрофа, равносильная концу мира: гасло все небо, звезды, очи русских женщин, песни, стихи, краски, гасло его собственное тело и само его представление о себе. По крайней мере так он чувствовал, и этот невыразимый ужас был бесконечен, и что самое главное, не было никакого выхода, ничего нельзя было изменить, и это придавало жизни чудовищный и нечеловеческий трагизм, ибо во всех других случаях всегда можно было что-то предпринять... Даже в тюрьме, в лагере был срок, который могли сократить, и оставалось по крайней мере самобытие, мысль, тело, воздух и небо. Здесь же как будто бы ничего не оставалось: только один смердящий труп. И эта необычность, невозможность, так резко отличающие смерть от всего другого, какая-то высшая, холодная, непостижимая ее внечеловечность раздавила Максима.
   Мысль о том, что в действительности смерть - не конец, а совсем напротив, начало нового бытия, была почти полностью уничтожена этой его личной катастрофой:
   именно потому, что раньше эта мысль в нем была только теоретической, или эмоциональной. К тому же атеистическое воспитание в детстве крепко держало в своих когтях его подсознание.
   Итак, с этой стороны никаких надежд тоже не было. И, конечно, при его бешеном желании жить, до самой последней капли спермы, при его страсти к славе, к солнцу, при страхе потерять все, при его художественной впечатлительности, утонченности, нервности и обычном артистическом индивидуализме, он не выдержал бы долго: сошел бы с ума еще до того, как умер. Чуть-чуть спасла его нелепейшая надежда на чудо, что-де были когда-то несколько случаев нежданного самоизлечения. Может быть, он и не сошел бы с ума, но, вероятно, непрерывно, до самого последнего часа (а говорили, что он мог бы протянуть еще полгода) выл бы, неподвижно глядя в одну точку, никуда не двигаясь. И возможно, это было бы лучше сумасшествия. Но так как была надежда на "чудо", он мог порой выходить в "мир":
   что-то пришептывать, дрожать, плакать, бормотать. Раза два он даже пел.
   В общем, в таком состоянии он попал из больницы домой, в свою комнату в Гнездниковском переулке. Был он совершенно беспомощен, и из-за истерики и надрыва забыл даже как заботиться о себе. Отец его уже давно проводил время в глубоком запое, вне Москвы, а старушка-мать сама была еле жива от горя. Но она, конечно, приползала помогать ему...
   В глубине души Максим все-таки осознавал, что в этот окончательный ужас его ввергла мысль, что смерть - абсолютный конец. Это была последняя точка, которая выводила его из себя и от которой можно было действительно помешаться. Пройдут миллионы лет - и тебя не будет, никогда больше, одна черная яма. Навсегда. Если бы не эта мысль, то не было бы у него этого жуткого, нечеловеческого воя среди ночи. Когда изнутри что-то приближалось... Да, конечно, в любом случае было бы отчаяние, слезы, страх за уходящую жизнь, но при отсутствии этой мысли не было бы последней точки, последнего ужаса, сводящего с ума: конец всему.
   Итак, он был отрезан от реальности духовного надсмертного мира - а одной "веры" как утешения было недостаточно: она тотчас улетучивалась, когда наступал ужас. И ему никто не мог помочь: ни мать, ни друг, ни государство, ни наука. Весь наш век, путы, проникшие в подсознание с детства - разрушили все прежние основания, хотя бы для так называемой "наивной" веры, которая исходила из источников уже потерянных, и которая была бы теперь для него как дар свыше. И поэтому, чтобы победить этот мир, ему нужно было пройти иной, огромный духовный путь, изменить сознание, вступить в контакт с высшей реальностью, познать и понять (в глубинном смысле этих слов) слишком многое. Но как и большинство современных людей, он был близок к черте, за которой начинается тотальная обреченность.
   ...Кате Корниловой выпало на долю одной из первых в Москве услышать страшную весть о Максиме и принять ее на себя. Она любила его живопись, и где-то он ей нравился сам - у них были добрые дружеские отношения, которые, однако, легко могли перерасти во что-то еще более нежное...
   Утром после бурного и сумасшедшего вечера, она встала бодрая, веселая и с легкой головной болью. Катя жила в отдельной квартире вместе с шестилетней дочерью.
   Девочки как раз не было дома - ее забрала к себе бабушка. С мужем Катя развелась
   - но он помогал ей.
   Не успела она выпить заветного пивка из холодильника, чтобы опохмелиться, как посыпались телефонные звонки: от поклонников, от друзей, из "кругов". После этого она выяснила для себя более четко, где она была и кто провожал ее домой.
   В 11 часов утра к ней должен был заехать по небольшому делу ее знакомый, довольно необычный человек из круга каких-то скрытых искателей мудрости (восточного плана).
   Человек этот, лет 30, по имени Юрий Валуев, пришел вовремя, не опоздал, и даже принес с собой пива. Она приготовила утомленному искателю истины яичницу с колбасой... Они уютно и спокойно обговорили все и медленно вышли на улицу - это был новый район Москвы: свежесть, зелень, снующие люди, голоса.
   Говорили они о ч°м-то далеком, и пьяные не обижались на них. Неожиданно Катя спросила:
   - У тебя не бывает такого состояния: внезапно вспыхивает "Я", это необыкновенно... не чувство личности, а то, что стоит за... Просто чистое! Я! Я есть Я! Но мое Я!
   Он бросил взгляд на нее.
   - Я думаю, что такая тайна, - быстро сказала она и посмотрела на него, как будто дальше нельзя было говорить.
   Он странно молчал.
   - О, Юра, какое это торжество, ошеломление... Один раз у меня это было вечером на улице... Я не могла идти... Что-то во мне возникло: как солнце, и я мысленно кричала: Я... Я... Я!.. Я есть! Мне странен был даже звук собственных шагов... И я могла сойти с ума, от того, что я - это я... То Я... И я чувствую: это такая безмерная ценность, такая чудовищная, ни с чем не сопоставимая ценность, которую мы даже не в состоянии осознать в обычном состоянии... Это трудно передать в словах... Я начала шататься от счастья... нет, больше, чем от счастья. Счастье - это смешно по сравнению с этим. От того, что Я, есть, что Я есть Я!
   Она выговорила все это и опять взглянула на него, и, увидев на его лице какое-то молниеносное внутреннее подтверждение, сразу замолчала. Только одно слово сорвалось с его губ, как трепет, идущий из бездны, и она еле-еле расслышала его:
   и было это слово "бессмертие". Одно только слово, слаще которого нет ничего ни на небе, ни на земле.
   И больше они не говорили об этом, точно заключив молчаливый союз.
   В центре Москвы она покинула Юрия, направляясь к своим дальним знакомым по делу, и касалось оно организации выставки художников-неконформистов. Катя попадала в разные компании, то в кафе, то на квартиры. Гул голосов так и стоял в ее ушах, и она совсем забылась в этом крике и в хлопотах. Наконец она очутилась в мастерской двух ее знакомых художников. И тут она услышала эту страшную весть:
   о Максиме.
   Художники, приятели Радова, проявили явную растерянность. Они узнали о Максиме прямо от его родственников и сомневаться было нельзя.
   Убитой Кате вдруг показалось, что молодые люди почему-то струсили.
   - Неужели вы не пойдете его навестить? - спросила она.
   Они сидели за круглым столом.
   - Конечно, пойдем, - ответил один из художников. - Но я просто не знаю, что говорить. Если он при смерти, и знает об этом, что сказать? Что делать? ...Он же мой друг... А я не смогу ничего... Буду что-то бормотать, глупо улыбаться, мне будет стыдно смотреть ему в глаза...
   - Этого я не вынесу. Я тут же сбегу. Лучше вообще не ходить, - перебил другой художник.
   - Ну и трусы же вы, - удивилась Катя.
   Ее охватила щемящая жалость к Максиму, даже капли пота выступили на лбу.
   Парадокс ситуации и ужас перед ней ошеломлял и мучил одновременно. И странно:
   Максим вдруг стал в ее глазах роднее и значительней. Все ее внутреннее внимание сосредоточилось на нем. "Сможет ли он это выдержать? - подумала она. - И что было бы со мной, если бы я была на его месте?" Стало жутко. И в то же время появилась упорная мысль: надо что-то делать. Резко поднявшись из-за стола, не прощаясь, она вышла на улицу. И вот в этом-то состоянии она оказалась у Олега, когда он с Берковым принимал книжников...
   Олег и Берков знали Максима гораздо меньше, чем Катя. И она не ждала от них чересчур личной реакции. Так и произошло. Книжники, которые знали Радова поближе, среагировали однако еще хуже - во всяком случае так почувствовала Катя.
   Может быть, ей просто нужно было сейчас нечто большее, чем человеческая реакция, тем более человеческое в такие моменты бывает иногда и подленьким: слава Богу, что не я.
   Она вопросительно посмотрела на Олега, и сказала:
   - Я боюсь, сейчас некоторые разбегутся от него.
   - Ничего себе! - был ответ.