Затем они удалились от своих стен, юноша — первым. Он упал к ее ногам.
   — Мать, — сказал он, — прости преступника!
   Она хотела погладить его волосы, но отдернула от них руку, как от раскаленного железа.
   — Сын мой и господин, — сказала она, — прости меня! Я видела твое платье из тех тканей.
   Он спросил:
   — Где мой отец?
   — Он погиб в покаянном странствии, твой сладчайший отец, — отвечала она безжизненно. — В тебе я нашла его снова.
   — Наверно, я похож на него?
   Она кивнула. Тут они снова чуть было не разошлись к своим стенам, но опомнились и остановились. Она сказала:
   — Зачем я явилась на свет? Устами господними проклят был час моего рожденья. О небо, потому-то мне и приснилось, что я родила дракона, который улетел, но вернулся и пробился в разорванное материнское лоно! Григорс, это был ты! Горе поклялось меня преследовать и не нарушает своей клятвы, ибо за одну радость я плачусь тысячей мук. Я мечтала о спасенье в чистоте. И вот ад приводит ко мне дитя моего греха, чтобы я спала с ним, как с мужем.
   Он содрогнулся и воздел руки горе.
   — Мать, оскверненная мать, не говори так! Но нет, нет, говори! Я понимаю, зачем ты это делаешь. Мы должны говорить ясно и называть вещи их именами, самобичевания ради. Ибо говорить правду — это и есть самобичевание. Господи, слышишь ли ты, как мы бичуем себя, говоря без лживых обиняков? Вот, значит, то, чего я добивался, моля тебя доставить меня туда, где я на благо и на радость себе увижу свою любимую мать. Ты, щедрый и очень добрый бог, исполнил мою просьбу иначе. Дай мне силу, великую силу подавить поднимающийся во мне гнев на тебя! Ведь, право же, лучше бы мне никогда ее не видеть, чем в течение трех лет быть ее мужем, преемником собственного отца, и прижить с ней детей, для которых и подавно нет места на земле, если нет его для меня, и бытие которых не укладывается в нашем рассудке — никто не знает, что о них и подумать! Ведь это — гибель рассудка, гибель мира! Да, госпожа, вы вправе называть меня Григорсом, я же не смею называть вас ни по имени, ни матерью, то и другое было бы безумием, и до чего же мне жаль слова «мать», которого я лишился, потому что его осквернил. Приличнее и осторожнее было бы, вероятно, называть вас «милая тетушка», ибо любовная связь с таковою менее мерзостна. Но кем доводятся мне мои дети, Геррада и тот, который родится, этого я не знаю, еще не выяснил. Если я не поступлю, как Иуда, повесившийся из покаянного отвращения к своему злодеянию, то у меня еще будет время об этом подумать.
   — Григорс, сын мой и господин, я раскаиваюсь в том, что подала вам пример самоистязания, назвав вещи их именами, ибо у вас все получается еще страшнее. Ужас мой возрастает, а вместе с ним и удивление, что пылающий гнев давно не обрушился на окаянную, что земля еще носит меня после всех прегрешений моего тела. Я, я — главная виновница, я это твердо знаю, и несказанный страх обуревает меня перед адским огнем, который мне грозит, который мне почти наверняка уготовлен за величайшее преступленье. Господин и любимый сын мой, не могли бы вы мне сказать — ведь вы прочли много книг — мыслимо ли искупление столь усугубленного порока и святотатства? И если уж мне, бедной женщине, суждено попасть в ад, то нельзя ли сделать так, — нет, конечно, нельзя! — чтобы он был ко мне хоть чуточку менее суров, чем к другим обреченным на вечную муку?
   Она — она не осмелилась дотронуться до его волос, он же — так как волосы ее были прикрыты платком и повязкой — ласково погладил голову, горестно припавшую к его плечу.
   — Госпожа, — сказал он, — не говорите так и не предавайтесь отчаянию, это нарушение заповеди. Ибо смертному дозволено отчаиваться в себе самом, но не в боге и в его милосердии. Мы оба по горло погрязли в скверне греха, и если вы полагаете, что погрязли глубже, то, значит, вами овладела гордыня. Не присовокупляйте еще и этого греха ко всем остальным, иначе вы увязнете в болоте по уши. На то и простерта десница божья, чтобы предотвратить сие: это утешение почерпнуто мною в книгах. Недаром я прилежно изучал divinitatem в монастыре «Мука господня». Я узнал, что истинное раскаяние он принимает как искупление всех грехов. Как бы ни была недужна ваша душа, если глаза ваши хоть на час увлажнятся слезами искреннего раскаянья, то поверьте своему сыну, злосчастному своему супругу, — вы спасены.
   — Я знаю, — продолжал он, — что должно произойти, и выношу решение. Ибо, поймите, дитя превратилось в мужчину, тогда как вы остались женщиной. Я мужчина, и я ваш супруг, хотя и вопреки здравому смыслу, и поэтому выношу решение я. Большая часть кары — моя, не в угоду моей гордыне, а оттого, что я — мужчина. Но и вам достанется изрядная доля кары, когда я уйду. Когда я уйду, вы ни в коем случае не должны по-прежнему править страной, как герцогиня. Созовите вашу знать и велите избрать нового герцога. Виттиха, вашего дядю, или Веримбальда, вашего двоюродного брата, — безразлично. Затем покиньте престол и живите в смирении, большем, чем то, какое вами владело, когда вы оплакивали вашего брата, моего дорогого отца. Так же, как трон, покиньте и замок. Пусть у его подножья на ваши вдовьи деньги построят у большой дороги приют для бездомных, для старых и дряхлых, для больных и калек. Там надлежит вам править и, надевши серый наряд, лечить хворых, омывать их раны, купать их, одевать, раздавать милостыню странникам-нищим и мыть им ноги. Я ничего не имею против того, чтобы вы привечали и прокаженных, и даже считаю это необходимым. Геррада, наше дитя, относительно которой я еще не выяснил, кем она нам доводится — вам, пожалуй, внучкой, так как я ваш сын, — Геррада пусть помогает вам пить воду смирения, когда подрастет. Она по ошибке крещена. Ребенка, которого ты, любимая, носишь, не следует крестить, таково, увы, мое решение. Назовите его каким-нибудь смиренным именем, например, Стультиция, или Гумилитас, или Маленький Мизерабилис, по своему усмотрению. Так и живите, пока вас не призовет господь!
   Я же уйду и наложу на себя эпитимию, и притом чрезвычайную. Ибо людей, столь погрязших в грехе, как я, на земле не бывало, или если они бывали, то очень редко, — я говорю это не из гордыни. Я пойду по стопам своего бедного отца. Я отправляюсь не в рыцарские странствия, как то казалось необходимым мне, дураку, когда я узнал о своем рожденье, а в покаянное паломничество, как нищий, подобный тем, чьи ноги вы будете мыть. Там я найду себе место, как нашел себе это место в густом тумане: место, вполне достойное этого. Таковы мои последние слова к вам здесь, на земле. Прощайте!
   — Григорс, — сказала она, и глаза ее наполнились слезами, а губы попытались изобразить милую улыбку, превратившуюся, однако, в страшную гримасу отчаяния. — Григорс, любимое мое дитя, неужто нельзя оставить внешне все по-старому и, никогда больше не приближаясь друг к другу, хранить сообща нашу тайну? Моя любовь к тебе — это теперь чисто материнская любовь, все супружеское от нее отпало, как отпало и от твоей любви. И все-таки наша кара окажется, может быть, еще тяжелее, если мы, памятуя о нашем грехе, останемся вместе, чем если мы будем далеко друг от друга. Приют я все равно могла бы построить и купать хворых.
   — Вы говорите по-женски, — ответил он, — ибо женщиной вы остались, тогда как я стал мужчиной. Я стал им вам на позор. Но хочу им быть вам во спасенье. Как решил супруг, так и будет. Еще раз прощайте! Нет! Никаких поцелуев перед разлукой! И ни в лоб, и ни в руку. С руки-то все и началось. Храни вас бог!
   И он ушел. Она простирала к нему руки в тоске.
   — Вилигис! — вырвалось у нее из глубины души, но она тут же опомнилась.
   — Береги себя, дитя, — крикнула она ему вслед, — будь осторожен и не переусердствуй в покаянье!
   Но он ее уже не слышал.

Камень

   Он надел платье нищего, власяницу, опоясался вервием и не взял с собой ничего, кроме узловатого посоха, ни сумы для хлеба, ни даже чашки для подаяний. Но грамоту, написанную его матерью и матерью его детей, он захватил с собой и сокрыл ее на голом теле. Так спустился он в сумерках из замка своего злополучного счастья и пошел прочь, исполненный решимости не давать себе никакой пощады, разве только нести свой крест с готовностью и охотой. У него было одно желанье — чтобы господь направил его в такую пустыню, где он мог бы казнить себя покаянием до самой смерти.
   Переночевал он под деревом, которое осыпало паломника первыми листьями, — так же, как уже однажды на острове, когда он узнал тайну своего рожденья и, не смея укрыться ни в монастыре, ни в хижине, искал крова только под небом. Он избегал людей и людских дорог, когда снова двинулся в путь с восходом солнца. Опираясь на посох, он шагал через бурые луга, леса и глухие дебри, переходил вброд реки возле мостов и ступал босыми ногами но колючему жнивью. В первый день он ничего не ел, на второй угольщики в лесу дали ему свои объедки. На третий, к вечеру, он был уже далеко и не знал, где он находится: пелена проливного дождя заволокла небо, и в сумеречном свете виднелась только тропинка; кривая, заросшая травой, не шире, чем длина рыцарского дротика, она вела с холмов, по которым он шел, в долину близ большого озера. Странник направился по тропинке и увидел там внизу, неподалеку от прибрежных камышей, маленький уединенный домик, куда его несказанно потянуло, ибо душа его истосковалась по отдыху и пристанищу, и он подошел к нему.
   Сети, разложенные для починки перед домом, указывали, что это жилище рыбака. Хозяин стоял у двери вместе со своей женой и недоверчиво глядел на скитальца, у которого щеки и подбородок давно заросли темной бородой, кожа огрубела, а волосы сбились в колтун. Грегориус учтиво произнес вечернее приветствие и, скрестив на груди руки, попросил, Христа ради, о ночлеге, хоть и надеялся в глубине души, что просьба не возымеет успеха и рыбак весьма грубо, а то и презрительно, ему откажет. Ибо этого Григорсу еще не случалось испытать, и сильнее, чем желание отдыха, была у него потребность в искупительном унижении.
   Оно выпало ему на долю. Рыбак принялся браниться и бранился несколько минут, хотя стоявшая за его спиной жена все время что-то ему шептала, пытаясь его усовестить.
   — Ах ты, бродяга, обманщик и тунеядец! — бранился он. — Ты посмел прийти к моему дому, бездельник, здоровенный болван и лодырь, праздношатающийся попрошайка, и хочешь поживиться за счет честных людей, которые тяжким трудом добывают себе кусок хлеба и еле-еле сводят концы с концами! Жена, не шипи, не старайся меня утихомирить, я человек честный и говорю правду! Ишь ты, какой верзила вымахал, ишь ты, ручищи какие, а чтоб потрудиться на совесть, и пальцем шевельнуть не хочешь? Таким бы ручищам да добрую пашню, да бодец, чтоб волов погонять, а ты знай слоняешься по дворам. Эх, скверно устроен мир, если он терпит таких тунеядцев и никчемных людишек, — от них богу никакой чести, они только и знают, что попрошайничают! Жена, оставь свою дурацкую дребедень! Кто сказал тебе, что этот вот малый, если пустить его переночевать, не прирежет нас, когда мы уснем, и не улизнет с нашими пожитками? Стыдился бы, прохвост, своей силы, которой набираешься на чужих хлебах, чтобы пустить ее разве что на какое-нибудь злодейство! Проваливай отсюда сейчас же, а не то я тебя потороплю!
   — Именно так, друг мой, — отвечал ему кротко Грегориус, — именно так вы и должны были говорить со мною, по моему желанию. Именно такие слова надлежит мне услышать, и именно такие слова внушил вам господь. Если б вдобавок вы дали мне пощечину, это еще больше послужило бы тому, чтобы немного уменьшить бремя моих грехов. Вы правы: я не смею просить приюта, кров мой — одно только небо. Прощайте!
   И он ушел в дождь, который как раз припустил.
   В горнице же, куда они спрятались от дождя, при свете коптилки, жена рыбака сказала:
   — Муж мой, мне не по сердцу, мне совсем не нравится твое обращение с путником! Ты поносил его и бранил так, что можешь поплатиться за это своей душой. Разве так положено принимать просящего, будь он христианин, турок или язычник? То был, конечно же, добрый, хороший человек, я видела это по его глазам, а у тебя не нашлось для него ничего, кроме жестоких, оскорблений да грубых насмешек. Смотри, не наказал бы тебя господь! Кто добывает свой хлеб каждодневным трудом, как ты, которому приходится наудачу рыбачить, тот должен помнить о боге и не очень-то заноситься перед ним, отказывая другим в сострадании, ибо ему-то ничего не стоит не послать тебе рыбы и тебе нечего будет отвезти на рынок, в деревню. Мы поступили бы лучше, если бы вернули несчастного.
   — Вздор! — сказал рыбак. — Ты, видать, влюбилась в эти ладные члены под нищенским рубищем, в этого смазливого молодого бездельника и не прочь завести с ним шашни, блудодейка и потаскуха?
   — Нет, муж мой, — отвечала жена. — Спору нет, меня поразил его вид, но думаю, Что не от похоти увлажнились при этом мои глаза. Ты прав, — под его рубищем что-то такое таилось, и я никак не могу успокоиться, после того как мы его прогнали. Говорят, что в лице неимущего мы потчуем господа нашего Иисуса Христа, и еще сказано, что встречать его нужно с тем большим почтеньем, чем меньше мы знаем, кто перед нами и кого скрывает рубище — нам во испытание. Когда он заговорил о пощечине, я глядела на него уже совсем, совсем по-другому. Право же, позволь мне вернуть его!
   — Ну, так побеги и приведи его, чтобы он у нас переночевал, — сказал муж; теперь тоже немного оробевший. — Ведь в душе я так же, как и ты, не хочу, чтобы его съели лесные волки.
   И она побежала, накинув куртку на голову, под дождь, догнала незнакомца, поклонилась ему и сказала:
   — Нищий, мой муж, рыбак, образумился и раскаивается в своих неприветливых речах. Он согласен, что погода слишком плоха для вас, и говорит, что здесь водятся волки, и хочет, чтобы вы укрылись на эту ночь в нашем доме.
   — Ну что ж, пусть будет так, — отвечал Грегориус. — Я последую за вами не для того, чтобы себя ублажить, а потому, что ваш муж, быть может, сумеет помочь мне советом.
   Когда они возвратились в горницу, рыбак угрюмо повернулся к ним спиной, ибо впечатление от предостерегающих слов жены ослабло уже в его сердце. А женщина зажгла дрова в печи, чтобы промокший до нитки путник согрелся у огня, и сказала, что испечет лепешку, достаточно большую, чтобы хватило на всех троих, и которую они запьют молоком. Грегор отклонил ее предложение.
   — Это тело, — сказал он, — едва ли заслуживает пищи. Я не стану питать его лепешками с противня: краюха овсяного хлеба да глоток воды из колодца — вот и вся моя трапеза.
   На том и осталось, хотя женщина очень настаивала, чтобы он дал себе хоть маленькую поблажку. И когда они сидели и ели, жители глуши — свою лепешку, а незнакомец — ломоть черствого хлеба, запивая его водой, рыбак не на шутку рассердился, так что снова не смог удержаться от злобных речей и сказал:
   — Тьфу, глаза бы мои не глядели, как ты выхваляешься перед нами своим воздержанием, нищий, а ведь все это чепуха одна. Нечего было мне поддаваться на всякие ахи да охи. Доселе ты не пробавлялся такой скверной пищей, клянусь чем угодно. Просто смешно: ни я, ни жена никогда не видали такого складного тела, цветущего да пригожего. Ты его нажил не хлебом и не водой. Стройные бедра, выпуклые ступни, я же сам видел, а пальцы на ногах ровнехонькие и гладенькие. У настоящего странника ступни плоские да заскорузлые, а у тебя они только чуть-чуть замарались. Руки твои и ноги недавно еще не были голыми, можешь мне не рассказывать сказки, они были недурно защищены от ветра и непогоды, а кожа на них — я тебе скажу, что это за кожа: это кожа холеного дармоеда. Погляди, какая светлая полоска обегает вот этот пальчик! Тут было кольцо. У меня есть глаза, чтобы видеть, и я не просто подозреваю, а знаю, что где-нибудь, далеко отсюда, ты управляешься своими нежными ручками совсем не так, как хочешь нам внушить. Ты можешь найти себе прибежище получше, и я уверен, что уже завтра ты будешь потешаться над этой краюхой, над водой из колодца и над нами, бедными людьми.
   — Пожалуй, — сказал Грегор женщине, — я поступлю лучше, если уйду в ночь.
   — Нет, — воскликнул рыбак, — ты поступил бы лучше, если бы дал ответ и сказал нам, твоим добросердечным хозяевам, что ты за человек.
   — Я это сделаю, — отвечал Григорс, — и кстати замечу, что я испытываю наслажденье, что принимаю это как должное и радуюсь, когда вы в разговоре называете меня на «ты», а я вас на «вы». Я человек, который не просто грешен, как и весь мир, но вся плоть и кровь которого состоят сплошь из греха и к тому же еще погрязли в таком грехе, что тут — конец рассудку, конец миру. Цель моего странствия — найти себе суровейшее пристанище, где я мог бы мукой своего тела до самой смерти платиться за свой грех, чтобы снискать прощенье господа бога. Ныне — третий день, с тех пор как я отрешился от мира и отправился в покаянное паломничество. Кроме угольщиков и свинопасов, я видел в лесу и отшельников. Но по мне жизнь их слишком сладка. Так как путь мой привел меня к вам, то позвольте мне просить у вас милости и совета. Если вы знаете где-нибудь здесь поблизости место, которое бы мне подошло, пустынный камень или одинокую пещеру, но крайне неудобную, то молю вас от души, покажите мне такое место! Тем самым вы сотворите доброе дело!
   Рыбак задумался и тут же усмехнулся про себя, ибо его осенила злорадная мысль. «Уж я ему покажу, — думал он. — Уж я прижму голубчика, так что он ужаснется моей затее и постарается выкрутиться. Тут-то обман и обнаружится». И он сказал:
   — Если и впрямь таковы твои намеренья, то возрадуйся, друг! Тебе можно помочь, и помогу тебе я. Далеко, среди озера, есть риф, одинокий, пустой, отличное для тебя пристанище, достаточно крутой и шероховатый, сиди себе там и вволю оплакивай свое горе. Если хочешь, я свезу тебя туда и помогу тебе подняться наверх. Подняться туда еще кое-как можно, а вот спуститься оттуда — это ни-ни: такая уж это скала. Но мы с тобой сделаем дело на совесть, чтобы твое покаянное настроение не изменилось, если даже ты в нем и раскаешься. У меня уже несколько лет хранятся небольшие ножные кандалы, железные, крепенькие, с замочком. Мы их захватим с собой, и я на тебя их надену. Если потом тебе эта забава надоест и ты попытаешься спуститься с камня, то тебе все-таки придется остаться там волей-неволей до конца дней твоих, сколько они ни продлятся. Как тебе нравится мое предложение?
   — Прекрасное предложение, — отвечал Грегориус. — Оно внушено вам самим богом. Благодарю его и вас и прошу: помогите мне добраться до этого камня!
   Тут рыбак оглушительно расхохотался и воскликнул:
   — Что ж, нищий, это очень умно! Если ты не шутишь, то я сейчас лягу спать, ибо еще затемно я выйду на лов, и, коли хочешь со мною поехать, вставай пораньше! Только ради тебя, невзирая на потерю времени, я заверну к этому камешку, помогу тебе на него взобраться и надену на тебя вот эти колечки, которые сейчас достану из ящика. Сиди себе там, как сокол на круче, и старься, сколько протянешь, и тогда ты поистине не будешь в тягость никому на земле. Итак, до завтра!
   — Где мне спать? — спросил Грегориус.
   — Не здесь, — сказал рыбак. — Я тебе все-таки нимало не доверяю. Ложись не в доме, а в каморе. Сарайчик, правда, уже обветшал, но по сравнению с твоим камнем это — царский ночлег.
   В полуразвалившемся сарае было холодно и грязно, и не окажись жена рыбака достаточно богобоязливой и заботливой, чтобы принести выдворенному из горницы путнику охапку камыша для постели, тому, кто некогда был герцогом Григорсом, пришлось бы спать на голой земле. Последнему челядинцу в его доме жилось лучше. Но Грегориус думал: «Это еще куда как хорошо, это еще царское ложе. Завтрашняя скала — вот где мое настоящее место». Он растянулся на камыше и положил рядом с собою дощечку. Он долго бодрствовал и молился. Но затем его молодость взяла свое, и он очень крепко уснул, и когда перед самым рассветом рыбак собрался на промысел, он еще лежал, объятый глубоким сном, и не слышал, как хозяин его окликнул: «Эй, нищий!» Окликнув его дважды, тот не стал этого делать в третий раз, сказав:
   — Дурак я, что ли, чтоб раздирать себе глотку и звать этого мошенника! Уж я-то знал, что не надо принимать его слова за чистую монету и что он, как миленький, отвертится от моего предложенья. Ладно уж, у меня свои дела.
   И он направился, как каждое утро, вниз, к озеру. Но, увидев это, жена его поспешила в сарай, где из добрых побуждений принялась тормошить и будить пришельца:
   — Любезный, если ты впрямь хочешь поехать с ним, так не спи! Рыбак уже пошел на озеро.
   Грегориус встрепенулся, непонимающе огляделся и с трудом опомнился: так крепок был его сон.
   — Не хочется мне, о нежный юноша с трехдневной бородой, будить тебя, усталого, и не хочется мне посылать тебя на пустынный камень, — сказала она. — И все же внутренний голос твердит мне, что я должна это сделать, чтобы ты не лишился своего прибежища. Ибо мне показалось, что ты неподдельно о нем тоскуешь, и кто знает, вдруг ты святой.
   При этих словах Грегориус содрогнулся. Вскочив на ноги, он воскликнул:
   — Как мог я, несчастный, предаться сну! Боже мой, скорее за ним!
   И опрометью бросился прочь из сарая.
   — Не забудь свои кандалы! — воскликнула женщина и сунула их ему в руку. — Может быть, они нужны для твоего спасения, хотя рыбак и упомянул о них только по злобе. И захвати эту лестницу с крючьями, она вам понадобится, а муж не взял ее с собой. Неси ее, как господь свой крест! Прощай! — крикнула она ему вслед. — Я остаюсь, вся в мыслях о тебе.
   Затем она отвернулась и заплакала.
   Грегориус же, нагруженный кандалами и лестницей, обливаясь потом, бежал за хозяином и кричал:
   — Друг, рыбак, ангел мой, подожди, не покидай меня! Я иду, я иду!
   Дощечку же свою он второпях забыл на камышовом ложе, о чем очень сокрушался.
   Лишь внизу, на вязкой тропинке, почти у самой лодки, он догнал рыбака, который только пожал плечами. И когда челн принял обоих пловцов и их кладь, рыбак молча повел его по коротким волнам в озерную даль. Так продолжалось час или два. Наконец над водой показался пустынный камень, серо-бурый и конусообразный, забытый богом и настолько далекий, что берега оттуда уже не было видно; они причалили к нему, и рыбак, зацепив лестницу за выступ в скале, сказал:
   — Полезай первым! Не хочу, чтоб ты был у меня за спиной.
   Так, друг за дружкой, они карабкались вверх, сначала по лестнице, затем, с великим трудом, по голой скале, зацепляясь за выемки и трещины, и когда они очутились на крошечной площадке вверху конуса, рыбак, с мрачной усмешкой, сделал то, что обещал: он надел на ноги Грегора кандалы, запер замок и сказал:
   — Ну, теперь ты будешь верен этому камню. Здесь тебе и состариться, ибо сам дьявол никакими своими кознями тебя отсюда не уведет, ты уже никогда в жизни не сойдешь вниз. Тут и сиди! Ты попался в ловушку своего же мошенничества.
   С этими словами он бросил далеко в озеро кандальный ключ, описавший при полете длинную дугу, и прибавил:
   — Если я когда-нибудь достану его со дна и увижу его снова, то, так и быть, прощу тебя, святой отец! Желаю тебе хорошенько повыть и полязгать зубами.
   Таково было его прощальное приветствие. Он спустился в лодку, снял лестницу и уехал прочь.

Покаяние

   Благочестивый читатель! Внимай мне и верь! Мне предстоит поведать тебе нечто великое и небывалое, такие вещи, для повествования о коих надобно мужество. Но если я найду в себе мужество, чтобы о них вещать, то тебе стыдно будет не оказаться достаточно мужественным, чтобы им поверить. Впрочем, я не хочу преждевременно бранить тебя за сомнения! Напротив, я полагаюсь на твое доверие в такой же мере, как и на свою способность правдоподобно изложить то, что узнал от других. А на эту свою способность я полагаюсь твердо и, стало быть, не менее твердо — на твою веру в моя слова.
   Правдивое же мое сообщение таково: на узкой площадке этого пустынного камня среди озера Грегориус, сын Вилигиса и Сибиллы и муж последней, провел в совершенном одиночестве и без всяких поблажек столько же лет, сколько было ему, когда он достойным порицания образом покинул свой глухой остров, и монастырь «Мука господня» — он провел там полных семнадцать лет, не имея никаких удобств, кроме неба над головой, не защищенный ни от изморози, ни от снега, ни от дождя, ни от ветра, ни от летнего зноя, прикрытый только — но долго ли продержалась эта одежда! — своей власяницей, при голых руках и ногах.
   Вы мне не верите? Я сумею вас в этом убедить, отнюдь не прибегая к избитому доводу, что-де для бога нет невозможных и непосильных чудес. Такое доказательство было бы, конечно, неопровержимым, но слишком дешевым. Внешне ваши сомнения должны были бы умолкнуть, но тайно они, уж наверное, продолжали бы грызть и искушать ваши души. Этого я не хочу, и потому я не стану ссылаться на всемогущество господне. Без проповеднического неистовства, рассудительно и спокойно, хотя и в глубоком волнении от собственного рассказа, отвечу я на вопросы, которые вы, ломая руки и приговаривая: «О да, ради бога скажи!» и «Подумай, мнише, как же это так?» — можете мне задать, и первый из коих касается, конечно, того, чем же кормился грешник на голой скале хотя бы короткое время, а не то что семнадцать лет. Может быть, вран прилетал, чтобы подкрепить его силы? Или манна падала с неба ради него? Нет, все было совсем по-другому.